аммы сосновых лесов, квадраты полей, четырехугольники лужаек. В такой безоблачный день небо вокруг самолета — слепое однообразие голубизны, непроницаемое для глаза и воображения. Но внизу — земля кругла. Земля имеет пределы. С такой высоты не видно человека и его унижения. Земля с большой высоты совершенна и гармонична.
Но порядок этот чужд нашей душе, и, чтобы любить землю, надо подойти к ней поближе. Когда скользишь вниз, прямо над городом и его окрестностями, все распадается на огромное многообразие явлений. Город мало меняется в разные времена года, но природа вокруг — всегда разная. Ранней весной поля похожи на заплаты из грубой серой шерсти — одна в одну. А вот уже различаешь посевы: серо-зеленые хлопка, густые и похожие на паучьи лапы — табака; сверкающе-зеленые — хлебов. Когда сужаешь круги, самый город выглядит путаным и нелепым. Видишь потайные углы жалких задних дворов, серые изгороди, фабрики, плоскую ленту главной улицы. С воздуха люди кажутся вросшими в землю и неживыми, как заводные куклы. Они как будто по чьей-то воле движутся в море случайных бедствий. Глаз их не видишь. А в конце концов это становится невыносимым. Весь земной шар, увиденный издалека, не стоит долгого взгляда в глаза одного человека. Даже в глаза врага.
Джестер поглядел в глаза Сэмми, круглые от ужаса.
Его одиссея страсти, дружбы, любви и мести была окончена. Джестер мягко посадил самолет и выпустил Сэмми Лэнка, чтобы тот мог похвастать в своей семье, какой он теперь знаменитый человек, если даже Джестер Клэйн взял его покататься на самолете.
14
Сначала Мелон огорчался. Когда он увидел, что Бенни Уимз стал покупать в аптеке Уэлена, а шериф Мак-Колл больше не заходит к нему выпить кока-колы, он огорчался. Он говорил себе: «Ну его к черту, этого Бенни Уимза; ну его к черту, шерифа». Но где-то в душе он был неспокоен. Неужели та ночь нанесла ущерб доброму имени аптеки и его торговле? Стоило ли ему занимать тогда такую непреклонную позицию? Мелон сомневался, мучился и никак не мог ответить на этот вопрос. Волнения совсем подорвали его здоровье. Мелон делал ошибки, путался в цифрах, а ведь он был всегда таким хорошим бухгалтером. Он выписывал неправильные счета, и покупатели жаловались. У него не было сил расхваливать свои товары. Он сам понимал, что все идет под откос. Ему хотелось поскорее добраться домой, и часто он целые дни валялся на двуспальной кровати.
Перед смертью Мелон с трепетом ждал рассвета. После долгой черной ночи он жадно вглядывался в чуть светлеющее небо и первые бледные, золотые и оранжевые отсветы зари на востоке. Если день был ясный и благоухающий, он садился в подушки и нетерпеливо ожидал завтрака. Но если день выдавался пасмурный, небо было угрюмым или шел дождь, он чувствовал себя подавленным, зажигал свет и жаловался на недомогание.
Марта пыталась его утешить:
— Тебя изводит непривычная жара. Пусть организм привыкнет к погоде, и ты лучше себя почувствуешь.
Но нет, погода была не виновата. Он больше не путал конец жизни с началом нового времени года. Со шпалер сиреневым водопадом лились гроздья глициний, потом они отцветали. У Мелона не было сил возделывать огород. И золотисто-зеленая листва ив уже потемнела. Странно, ивы ему всегда напоминали о воде. Но его ивы стояли не над водой: родник был на другой стороне улицы. Да, земля совершила свой круг, и снова настала весна. Но Мелон больше не чувствовал отвращения к природе и ко всему, что его окружало. В его душе царила какая-то поразительная легкость. Он глядел на природу, как на часть самого себя. Он уже не был человеком, который смотрит на часы без стрелок. Он не чувствовал себя одиноким, не бунтовал, не терзался. В эти дни он даже не думал о смерти. Он не был умирающим… никто не умирает, умирают все.
Марта сидела у него в комнате и вязала. Она увлеклась вязаньем, а его успокаивало, что она рядом. Он больше не думал о том, что каждый заперт в своем одиночестве, его это уже не угнетало. Границы его мира как-то странно сузились. Вот кровать, окно, стакан с водой. Марта приносила ему еду на подносе и почти всегда ставила вазу с цветами на ночной столик — розы, барвинки, львиный зев.
Давно утраченная любовь к жене вернулась. А так как Марта все время придумывала, какими бы лакомствами вернуть ему аппетит, и вязала возле его постели, Мелон стал больше ценить и ее любовь. Его тронуло, что она купила в универмаге розовый валик, чтобы он мог полулежа опираться на него, а не на влажные, скользкие подушки.
После того собрания в аптеке судья стал относиться к Мелону, как к больному. Роли переменились: теперь судья приносил ему кульки с манной крупой, зелень и фрукты.
Пятнадцатого мая доктор приходил к нему дважды: утром и после обеда. Лечил его теперь доктор Уэзли. Пятнадцатого мая доктор Уэзли уединился с Мартой в гостиной. Мелона ничуть не тревожило, что о нем говорят по секрету, — он не волновался и не испытывал ни малейшего любопытства. В этот вечер Марта сделала ему обтирание. Она обмыла его сухое от лихорадки лицо, протерла одеколоном за ушами и разбавила одеколоном воду в тазу. Потом она вымыла надушенной водой его волосатую грудь и подмышки, а потом и ноги с мозолистыми ступнями.
— Детка, — сказал Мелон, — ни у кого на свете нет такой жены, как ты. — Он ни разу не называл ее деткой после первого года их женитьбы.
Миссис Мелон вышла на кухню. Когда она вернулась, немножко поплакав, она принесла ему горячую грелку.
— Ночью и рано утром теперь прохладно. — Положив в постель грелку, она спросила: — Тебе приятно, золотко?
Мелон сполз со своего валика и потрогал ногами грелку.
— Детка, — попросил он, — дай мне, если можно, водички со льдом. — Но когда Марта подала воду, ледяные кубики стали щекотать ему кончик носа.
— Лед щекочет мне нос, — сказал он. — Дай мне просто холодной водички.
Вынув из стакана лед, миссис Мелон снова ушла на кухню поплакать.
У него ничего не болело. Но ему казалось, что кости у него стали какие-то тяжелые, и он на это пожаловался.
— Золотко, разве могут кости стать тяжелыми? — спросила Марта.
Он сказал, что ему хочется арбуза, и Марта купила у Пиццилатти, в самом лучшем фруктовом и кондитерском магазине города, привозной арбуз. Но когда ему подали розовый ломоть арбуза с серебристым морозным отливом, вкус у него оказался совсем не такой, как ожидал Мелон.
— Тебе надо есть, чтобы поддержать силы.
— А зачем мне силы? — спросил он.
Марта, сбивая ему молочный коктейль, тайком выливала туда яйцо. Даже два яйца. Ее утешало, что он ест яйца.
Эллен и Томми то и дело заходили к нему в комнату; их голоса казались ему слишком громкими, хотя они старались разговаривать шепотом.
— Не беспокойте папу, — одергивала их Марта. — Он неважно себя чувствует.
Шестнадцатого мая Мелон чувствовал себя лучше и даже вздумал побриться и принять настоящую ванну. Он заявил, что сам пойдет в ванную, но кое-как добравшись до умывальника, уцепился за него, чтобы не упасть, и Марте пришлось отвести его назад в постель.
Однако это был последний прилив жизненных сил. Душа его в тот день была как-то особенно ранима. Он прочел в «Миланском курьере» о человеке, который спас из огня ребенка, а сам погиб. И хотя Мелон не знал ни этого человека, ни ребенка, он заплакал и никак не мог унять слезы. Он с необыкновенной остротой воспринимал и то, что читал, и небо за окном — там стоял безоблачный, ясный день. Его охватило странное, необъяснимое блаженство. Если бы кости у него не так отяжелели, он, кажется, мог бы встать и пойти к себе, в аптеку.
Семнадцатого он не видел майской зари, потому что проспал. Прилив жизни, который он чувствовал вчера, медленно спадал. Голоса доносились откуда-то издалека. Обедать он не смог, и Марта приготовила ему молочный коктейль. Она влила туда четыре яйца, и Мелону не понравился вкус. Мысли о прошлом и о настоящем мешались у него в голове.
Он не захотел ужинать, хотя Марта приготовила ему цыпленка. Вдруг пришел неожиданный гость. В комнату ворвался судья Клэйн. От гнева на висках у него вздулись вены.
— Вы слышали по радио новость? — Взглянув на Мелона, судья испугался, увидев, как тот ослабел. В сердце старого судьи ярость боролась с печалью. — Простите меня, дорогой Д. Т., — сказал он с непривычным смирением. Но сразу же забылся и повысил голос: — Неужели вы не слышали, что произошло?
— Что случилось, судья? Что мы должны были слышать? — спросила Марта.
Судья захлебывался от гнева, и слов его почти нельзя было разобрать. Наконец они поняли, что речь идет о решении верховного суда ввести совместное обучение белых и черных. Марта была словно громом поражена.
— Ну и ну! — воскликнула она. Эта новость не укладывалась у нее в голове.
— Мы найдем способ их обойти! — закричал судья. — Этого не будет никогда. Будем драться. Все южане поднимутся, как один. И будут стоять насмерть. Написать законы — одно; заставить их выполнять — совсем другое. Меня ждет машина; я еду на радио — говорить речь. Соберу народ. Мне надо выразить мою мысль коротко и ясно. Драматично. С достоинством и в то же время темпераментно, понимаете? Что-нибудь вроде: «Восемьдесят семь лет назад…» Придумаю по дороге. Смотрите не пропустите моего выступления. Это будет историческая речь, и вас она приободрит, дорогой Д. Т.!
Сначала Мелон почти не сознавал, что судья находится рядом. Он только слышал голос, ощущал присутствие громоздкого, насквозь пропотевшего тела. Потом невосприимчивый слух стал различать слова, звуки: интеграция… верховный суд… Вялое сознание с трудом вырывало из этого потока фраз понятия. Но в конце концов любовь к старому судье вернула Мелона к жизни. Он посмотрел на радио, и Марта включила его, но, так как передавали танцевальную музыку, сразу же приглушила звук. Вслед за выпуском последних известий, где снова огласили решение верховного суда, было объявлено выступление судьи.
В звуконепроницаемой комнате радиостудии судья уверенно подошел к микрофону. По дороге сюда он хотел подготовить речь, но так ничего и не придумал. Мысли его были настолько беспорядочны и невнятны, что он не мог выразить их словами. Он был слишком возмущен. И вот он стоял с микрофоном в руке, полный злости и негодования, боялся, что его вот-вот хватит удар, а может быть, что и похуже, и не знал, о чем он будет сейчас говорить. В его мозгу бешено вертелись слова, гнусные слова, неприличные слова, которые нельзя было произнести по радио. А исторической речи он так и не придумал. Единственное, что пришло ему на ум, — была речь, которую он запомнил наизусть еще в университете. И хотя он смутно сознавал, что ему лучше не произносить этой речи, судья не удержался и начал: