бовью.
Алексей Вячеславович, помнится, рассказывал нам, что планета, рожденная Адамсом, жалка и бедна по сравнению с нашей Землей. Ведь она в тридцать раз дальше от солнца нежели наша Земля, и солнце с этой планеты представляется крохотной точкой, и его теплые светлые лучи до нее почти не доходят. И на этой планете нет воды, и нет воздуха, и нет никакой жизни. Ибо где нет солнца, и где нет воды, и где пег воздуха, там не может быть жизни.
Но на нашей планете, говорил Алексей Вячеславович, которая зовется Землей, жизнь будет сильной и долгой. Ибо на нашей планете есть обилие живительных вод, в неуемных ручьях и медлительных реках, в соленых морях и океанах. На нашей планете есть обилие вод, упрятанных под корою земли и рассеянных в воздушной голубизне. Осмотритесь! Три четверти нашей Земли — резервуар этой обильнейшей жизни. И как непохоже наше большое близкое солнце на крохотно-бедное однообразное солнце Нептуна. Наше солнце дарит восход и закат и свои молочные лучи зеленым побегам нашей планеты. Здесь жизнь будет сильной и долгой.
Два года назад по одной печальной причине мне довелось посетить то самое кладбище, где был похоронен Алексей Вячеславович. Полуслучайно я разыскал его могилу. Как и в день его похорон, стояла весна, еще не поздняя, но буйные, яркозеленые травы успели скрыть десятилетний приземистый камень могилы.
А несколько дней спустя на тральщике «Советский Дельфин» я уходил из Мурманска в Баренцево море. Это был небольшой, но крепенький тральщик, двухмачтовый, вместимостью до трехсот регистровых тонн. В тот год был недоулов рыбы, и задано было очистить путину во-всю. Много тральщиков оторвалось от пристаней полуострова Кольского и Беломорья и ушло в Баренцево, в сторону угрюмых оледенелых островов Земли Франца Иосифа. Путина ж в тот год была густая и жирная, — треска, пикша, камбала, морской окунь шли сплошняком. «Советский Дельфин» обещал сдать триста регистровых тонн.
Когда колодцы рыбного трюма наполнились распластанной, омытой от крови, густо просоленной рыбой, «Советский Дельфин» повернул к своим берегам.
Все вышли на палубу.
Шел последний подъем трала. Лебедка вобрала в себя сырой трос, и родились из воды сетчатые крылья, и матица, и куток — нижняя часть трала. Трал повис над ящиком, полный сверкающей рыбы. Потом куток развязали, и радужный ливень рыб опустился на палубу. В нем билась зеленовато-желтая с белым брюшком треска, темно-лампасная пикша >о пятнами на боку, волоокие краснобрюхие окуни, коричневые камбалы, морские ерши. В нем сверкали огромные игловатые губки, морские анемоны, морские звезды, зеленовато-желтые и малиновые. Будто в знак союза с землей трал принес также камни и валуны, тысячелетия ждавшие на морском дне своей участи, — на минуту увидеть солнце ослепленными от света глазами и, не успев обсохнуть, быть брошенными назад в сырую могилу.
Но рыбы, рыбы здесь было обилие!
Я загляделся на этот блестящий улов. Я замечтался.
— Эй, рыбарь! — услышал я дружеский окрик.
Рыбарь. Эй, рыбарь! — шевельнулось во мне.
Это было полузабытое слово. Но оно шевельнулось, перекатилось во мне и ожило в моей памяти. Баренцево море обнимало тральщик «Советский Дельфин», шедший к своим берегам. Редкое солнце играло на жестких северных водах. И вдруг я вспомнил Алексея Вячеславовича и то, что говорил он о счастливчике Гершеле и о трудолюбце Джон Кук Адамсе. Я вспомнил Алексея Вячеславовича, великолепного учителя космографии и геодезии, и как говорил он о человеке, — что человеку дано быть ловцом, рыбарем новых планет.
Моя Англия
Английский язык
Мой отец — русский революционер, профессионал. Четырнадцати лет за нелегальщину он был вышвырнут из гимназии. Спустя семь лет на Обуховской обороне он пролил кровь, свою и чужую. Был арестован, сослан, бежал за границу, вернулся. Купец Синбаев продал его Колчаку за пять тысяч золотом.
Приведенных координат — времени и социального места — достаточно, чтобы вообразить кривую его стремительной жизни. Она выражает жизнь воина и отчасти кочевника, с тою лишь разницей, что кровом служили не только юрта, вигвам, шатер, но и каморка подпольщика, излишне гостеприимные объятия «шпалерки», избы сибирского поселения, окопы; а средствами передвижения были не только (верблюд, олень, як, но и арестантский вагон, и броневик, и океанский корабль.
Мое детство, мое отрочество были обусловлены этой кривой.
Я помню, — мне было четыре года тогда, — я сижу на руках у отца. На улице вокруг нас люди, много людей. Мы движемся вместе с толпой. Несут флаги, громко поют песни. Очень холодно. Снег, снег. Лица шагающих раскраснелись. Коричневый башлычок сползает мне на глаза. Я поднимаю его. Я вижу усики отца, покрытые инеем, и голубую фуражку. Кругом очень весело, как хорошо кругом! Красное солнце у крыши, дым идет из трубы, лают собаки и не могут достать меня. Но вот солнце садится за крышу, флаги впереди чернеют, пение обрывается. Нас толкают, кричат. Отец спотыкается. Люди бегут, рассыпаются по сторонам.
Несколько лет назад я видел в кино «Мать» Пудовкина. Коричневый башлычок, снежный день были возвращены мне молочным лучом, ползущим из будки механика, когда я увидел: конные городовые идут на рысях по чистому снегу, черные, деревянные. Бот такими упрятала их моя детская память в зимний день девятьсот пятого года.
Потом пришли дни Сибири, унылые места поселений в Уссурийском крае, кладбища живых. Мы не теряли отца из виду. Серый дом в два этажа с решетками в окнах стоял против нас. Весной, когда лопалась и скрипела кожура льда на таежных озерах и мохнатые кедры в тайге начинали шуметь, появлялись в тех окнах, рассеченные прутьями, восковые, бородатые лица. Не двигаясь, люди смотрели на волю. Мир лежал вокруг серого дома — заливные луга по Уссури, леса, море вдали. И сердце мое наполнялось упрямою жалостью.
Раз, сидя на корточках во дворе, я ладил силок. За тюремной оградой низкий голос затянул песню. Жалобную арестантскую песню. Я обернулся и увидел: за спиной у меня стоит востроносенький мальчик и наблюдает, как я лажу силок. Он носил фуражку с зеленым околышем и большим белым верхом. ЛКУ — сверкали буквы на бляхе пояса. А на околыше — Меркурий, бог торгашей, в одноножку обегал земной шар.
Мальчик не выразил желания познакомиться. Песня на тюремном дворе оборвалась. Я отвернулся к силку.
На другой день я снова увидел мальчика. Он стоял возле меня. Мне было десять лет тогда, и мальчику, верно, столько же. Я порылся в кармане и среди гвоздей, шпагата, пуговиц нащупал спичечный коробок. Очевидно, я был импульсивен — я подарил коробок незнакомому мальчику. А там: были марки, любимые мной: солнца Японии, кондоры Мексики, зелено-лиловые пальмы Борнео.
Тогда мальчик подал мне руку.
Его звали Жорик. Он приехал на лето к бабушке, в соседний дом. Он скрывался от толстой бонны, ходившей за ним по пятам и кудахтавшей: «Жорик, Жорик». Черный бант распластался на се груди, точно летучая мышь. ЛКУ на поясе? Это Либавское коммерческое училище. Очень хорошее здание, пятьсот учеников, директор, инспектор. Мальчик был коммерсантик.
Но этого мало — Жорик был патриот коммерческого училища. Подумайте только: во всех гимназиях обучали двум языкам — немецкому и французскому, а в либавском коммерческом — еще и английскому. Ах, английский язык! Сквозь гнилое решето сойкинских переводов он просачивался на зачитанные страницы «Острова сокровищ» и «Кожаного чулка». Он косой надписью резал витрины обувных магазинов — «The Vera American Shoes» — и звучал в нашей варварской мальчишьей фонетике: «аль ритт — сказал капитан» и «тхе вэра америка́н шо́эс».
Солнца Японии растопили холодность Жорика. Он подарил мне свою дружбу и со веем пылом десятилетнего педагога принялся обучать меня английскому языку.
— Дзи тэйбл, — твердил он, указывая на стол. — Дзи чэр, — касался он стула. — Дзи бле́кборд… — Но здесь указывать было не на что, и он, подняв палец, пояснял: — классная доска.
— Дзи тэйбл, — повторял я, увязая в языколомных th, точно в упрямых тянучках, — дзи чэр, дзи блекборд.
Вечерами я рылся в энциклопедическом словаре. Привычным жестом я тянулся не к букве А — Англия, а к Б — Британская империя. Почему? Да потому, что Англия была только частью невеликого острова, и на сравнительной таблице мировых государств квадрат Англии, взобравшийся на плечи большому квадрату (колониям), был крохотно мал. Потому что Англии посвящалось несколько строк, а почитателям капитана Купера, Стивенсона давалась лазейка: «Англия в обширном смысле — см. Британская империя».
Вот это было государство! Три миллиона квадратных километров земли на всех материках мира, четыреста миллионов людей, военный флот, первый в мире по силе и численности. На таблицах военных кораблей британский корабль был крупнее всех. И я знал наизусть: броненосцев нового типа — сорок три, старых — восемь, броненосных крейсеров — тридцать два, бронепалубных — вдвое больше. Мой инвентарь доходил до четырехсот шестидесяти военных судов. Вот это государство! — ликовал во мне мальчишеский милитаризм.
Я был силен в брокгаузовской социографии Англии, но Жорик явно превосходил меня в языке. Мы состязались в английской премудрости, мы дрались, до темноты играли в саду и на улице. Мы не заметили, как листья в садах пожелтели. И был день, — два экипажа вобрали в себя чемоданы, коробки, корзинки и унесли, подняв пыль, востроносого Жорика. Я побежал к своим старым друзьям. Истрепанная матроска птицей билась в руке.
Лежа в постели, обнимаемый сном, я вспомнил о Жорике. Я проверил свои познания в английском языке. Увы, они были очень скудны: дзи тэйбл, дзи чэр, дзи блекборд…
Сигары
Но вскоре я обогнал востроносого Жорика. Мы получили известие, что отец бежал из Сибири в Китай, перебрался оттуда в Америку, а затем в Англию. Нехитрого добра нашей квартиры едва хватило на расплату с долгами и на билеты. Верные пути отца, мы прибыли в Англию, в Лондон, в узкую уличку к востоку от Сити. Здесь мы поселились в большом мрачном доме, изрытом оспинами опавшей штукатурки и высокопарно именуемом «Метрополис».