golpeando entre los riscos de la sierra?
Los incas han muerto, sin embargo.
Ernesto Guevara
Gadea Н. Che Guevara: Anos decisivos. Mexico, 1972. Р. 226.
Паленке
(перевод Алисы Игнатовой и Анастасии Воиновой)
Что-то живое осталось в камне,
похожем на зелёные рассветы.
Твоё просторечное молчание
нарушает тишину королевских могил.
Твоё сердце ранит равнодушная кирка
учёного в скучных очках,
и в лицо тебе хлещет наглое оскорбление,
глупое «О-о!» туриста-гринго.
Но есть в тебе что-то живое.
Я не знаю, что это,
лес обнимает тебя стволами,
и даже милосердный паук – своими жвалами.
Чудовищный зверь показывает булавку,
на которую он нанижет твои храмы до самого трона,
а ты еще будешь жива.
Какая сила сохраняет тебя
вдали от веков
живой и трепещущей, как в юности?
Какой бог вдыхает в конце дня
живительный воздух в твои каменные плиты?
Будет ли солнце освещать тропики?
Почему оно не освещает Чичен-Ицу?
Обнимет ли радостно лес,
И будут ли мелодично петь птицы?
И почему глубоким сном объята Киригва?
Будет ли слышен звук родника,
бьющегося среди скал?
Тем не менее, майя мертвы.
Песня, посвящённая Нилу
Велико твоё прошлое,
непокорное море о двух берегах.
Гармония твоих беспокойных крокодилов
является примером для архитектора, строящего из камня.
Молитвы человека создают его будущее,
в зависимости от того, чему научила жизнь.
Твоя илистая кровь заполняет земли,
покрытые белыми трилистниками;
действие твоей весёлой энергии
провело Африку сквозь тысячелетия
от времён, когда она поклонялась быкам.
Но поскольку ты уснул,
только сорок веков спустя крик гнева
сотряс твоё храброе сердце.
Если сегодня я пою о прошлом мёртвого камня
и призываю воспоминания о Фивах,
это значит, что в твоём прошлом проявляется настоящее,
это значит, что оно живёт в Асуанской плотине
на отвоёванном Суэцком канале.
Я воспеваю новый крик твоего звучного горла,
когда раздаётся глубокий звук торжественных шагов,
выполняя своё предназначение в пыли пустыни.
Я воспеваю сдержанную руку,
которая соединяется в рукопожатии
с дикой верой последнего кочевника.
Песня идёт к сыновьям, защищающим твою землю
Твёрдыми стволами винтовок народа.
Может ли кто-нибудь утверждать, не краснея,
превосходство силы над человеческой верой?
Я восхищаюсь тобой до глубины твоей души
со всей её справедливостью питающей артерии,
я люблю тебя, потому что приближаю свою зарю к твоей заре
и в мою плоть вгрызается свирепая пасть колонизатора
(слабеющие бдительные челюсти Израиля)
и грохочет в моих висках совершенный звук,
эхо бомб, падающих на твоего брата,
прямолинейного и спокойного искусственного брата,
не покоряя твоё небо бесстрастной белизны.
Моя родина прожила немало пустых времён,
и я сегодня приобщаю свой пистолет к малым подвигам,
твоя история побуждает мои стремления,
нас будит шпора борьбы
языком самой благородной ярости.
Если твоя энергия не поднимется на берега Ла Платы
и будет бесплодной твоя попытка отогнать тяжёлый сон,
я направлю свои очи, наполненные твоим семенем,
чтобы охватить взглядом разрушенную землю.
В конце концов,
может ли кто-нибудь утверждать, не краснея,
превосходство оружия над человеческой верой?
«От молодой нации травянистых корней…»
От молодой нации травянистых корней
(Корней, отвергающих ярость Америки).
Плыву я к вам, мои северные братья,
Усталый от криков отчаяния и веры…
Путь долог был, братья, тяжёлым был груз,
Моё тайное «я» потерпело крушенье.
И всё же, не веря в спасительный слух,
Плыву я к вам, братья, против прибоя…
Я тот же, я – брошенный в море пловец,
Но в трубных звуках нового края
Я слышу ту песнь, которую начал Маркс,
Которую продолжил Ленин и подхватили народы…
Ненависть как фактор в борьбе
(Перевод: Cyrano De Вergerac)
Ненависть как фактор в борьбе,
Брутальная ненависть к врагу,
Что не даёт покоя тебе
За гранями твоего «не могу»!
И вот уж ты сам, будто твой автомат,
Косишь ненавистью за взводом взвод.
Ненависть – страшное оружие солдат,
Которыми стал восставший народ.
(переведено 17 ноября 2010 г.)
«Тетради с гор» (примерно 1957 год)
«Я лист, сорванный ветром, и смотрю на прошлое,
как на пустую скорлупу…»
«Штурвал, ведущий меня, – это лист,
выстреленный в будущее. Я потерял дорогу назад.
Мой голос преследует меня, как невоспитанный пес,
и отказывается оставить меня.
Я делаю ему дружественный знак,
приглашая следовать за мной,
и на искривленном расстоянии кажется,
мы распрощались окончательно».
Из письма-поздравления родителям, которое Че планировал передать через Тамару Бунке (Таню) из Боливии (1966 год):
«Сквозь пыль из-под копыт Росинанта, с копьем, нацеленным на преследующих меня великанов, я спешу передать вам это почти телепатическое послание, поздравить с Новым годом и крепко вас обнять… Свои пожелания я доверил мимолетной звезде, повстречавшейся мне на пути по воле Волшебного короля…»
Тёмный автопортрет
Я один в непреклонной ночи,
Пропитанный неизменным сладковатым запахом билетов.
Европа зовёт меня голосом, подобным выдержанному вину,
Дуновением бледной плоти, сокровищ искусства.
Лицом я чувствую мягкое прикосновение песни
о Марксе и Энгельсе.
Камень надгробный абстрактного сада,
Своей архаической архитектурой
Ты бьёшь по кубу людской морали.
Фигуры жуткие стих твой багрянят кровью
И окропляют отсветы панегирических фасадов,
И тёмное имя твоё зловещие тени пятнают,
Тебя одевая в общий наряд со всеми.
(1948)
Посвящение старшей дочери Ильдите:
Несешь ты в себе крепкие жилы, и даны они Аргентиной,
Анды тебе подарили стать и осанку, достойные самых прекрасных.
Чудная смуглая кожа твоя – знак наследия предков в Перу,
В танце закружишься – с истинной грацией Мексики.
«Моей единственной во всем мире…»
Моей единственной во всем мире:
Я тайно взял эту романтическую строчку
из стихов Хикмета, чтобы ты имела
самое точное представление о моих чувствах.
Как бы там ни было,
В глубочайших лабиринтах молчаливой брони
Полюса моей души сходятся и отталкиваются:
Ты и ВСЕ,
Все требуют от меня полной самоотдачи,
96
Так что моя одинокая тень тает на пути.
Но, не смеясь над правилами возвышенной любви,
Я прячу тебя в свою походную сумку
(Я ношу тебя в своей сумке с ненасытностью, как хлеб насущный).
Я ухожу, чтобы воздвигнуть источники крови
и строительного раствора,
И в пустоте моего отсутствия я оставляю
Этот поцелуй без точного адреса.
Но забронированное место не гарантировано
В триумфальном марше победы,
И путь, по которому я иду в своих путешествиях,
Покрыт мраком зловещих теней.
Если моя судьба – сумрачное почетное место в основаниях,
Просто положи его в туманное хранилище твоей памяти,
Чтобы вспоминать ночами слез и мечтаний…
Прощай, единственная моя,
Не дрожи перед голодными волками,
Ни в холодных степях одиночества;
Я пронесу тебя в своем сердце,
До самого конца пути мы будем вместе.
(Гавана, октябрь 1966)
Стихотворение-завещание, посвященное Алейде:
Этот стих (против ветра и течения идя)
подпись мою донесет.
Тебе я даю шесть звучных слогов,
Взгляд, в котором (как у раненой птицы)
нежность всегда сквозит,
Тревогу долгого плаванья по водам стылым,
Темную комнату, освещаемую только стихами моими,
Старый наперсток для скучных твоих ночей,
Наших сыновей фотографию.
А пулю прекрасную в пистолете, который всегда со мной,
И память нетленную (затаенную в глубине) о детях,
Которых когда-то с тобой мы зачали,
И то, что от жизни моей еще мне осталось,
Все это я (убежденно и счастливо) Революции отдаю,
Ибо ничто из того, что нас единит, силою большей не обладает.
Стихотворения, поэмы, литературно-художественные композиции о Че Геваре
I. Произведения советских поэтов
Евгений Долматовский
Руки ГеварыПоэма
Евге́ний Аро́нович Долмато́вский (22 апреля [5 мая] 1915, Москва – 10 сентября 1994, Москва) – русский советский поэт, автор слов многих известных песен, военный корреспондент
Казалось – жизнь уже совсем погасла,
Но в хари, наклоненные над ним,
Проклокотали ненависть и астма:
«Отчизна или смерть!
Мы победим!»
…Дышать не трудно и ступать не больно,
Растерзанный дневник лежит в углу…
В деревне боливийской,
В классе школьном,
На холодящем земляном полу
Застыл он в позе скрюченной, неловкой,
С откинутой в бессмертье головой.
А руки?
Руки скручены веревкой —
Страшится даже мертвого конвой!
Ведь это сам Эрнесто Че Гевара!
Ужели это он?
Не может быть!
В наемной своре вспыхивает свара —
Да как им удалось его убить?
Два года ускользал он от погони,
Капканам и ловушкам вопреки.
Поверит ли начальник в Пентагоне,
Что черви, как он звал их, червяки
Орла схватили?
Получить награду
Не так-то просто – не заплатят зря!
Документировать убийство надо,
Представить скальп, точнее говоря.
Сегодня на Майн-Рида не надейся…
Шел разговор меж взрослыми людьми,
Что местные утратили индейцы
Искусство снятья скальпов, черт возьми,
Жаль, что секретной фермы нет в долине,
Где век бы свой беспечно доживал
Беглец, который в сумрачном Берлине
Когда-то русских пленных свежевал.
Отличный был бы скальп!
Ведь кудри эти
По тысячам плакатов знает мир:
Красавец со звездою на берете,
Повстанческого войска командир.
Он мастерам заплечных дел попался,
И предложил один из палачей
Взять отпечатки этих тонких пальцев,
Тем подтвердив, что уничтожен Че.
Хотя убитые и неподсудны,
Но следствие бы мистер учинил,
Да только вот у рейнджеров в подсумках
Нет дактилоскопических чернил,
Которые бы пальцы испятнали…
По правилам палаческих наук,
Проверенным недавно во Вьетнаме,
Геваре отрубили кисти рук,
Потом заспиртовали деловито.
Был прислан за руками вертолет,
Сопровождая их в Ла-Пас, как свита,
Забил кабину оголтелый сброд.
Завершена двухлетняя охота…
Но разве им понять, зачем герой
Взял на себя прикрытие отхода
Всей группы, там, в Игере, под горой?!
Все кажется его убийцам странным,
И руки мертвые в плену стеклянном,
Пожалуй, угрожающе чисты.
Зачем исчез однажды из Гаваны,
Сложив с себя высокие посты?
Зачем индейцам, нищим и неверным,
Он сердце, нервы, все отдать готов?
Зачем? Зачем? Зачем?
Да разве черви
Когда-нибудь могли понять орлов!
Трубит весь мир, что нет его на свете,
Однако рейнджеры взвели курки:
Им все мерещится, что руки эти
Еще сумеют сжать им кадыки.
Ты помнишь —
«Призрак бродит по Европе» —
Из Манифеста вещие слова?
Он вырос, он историю торопит,
Он властно предъявил свои права.
В двадцатом веке «Призрак коммунизма»
По Азии, по Африке идет,
И по Америке шагает призрак,
Что будет трудно, зная наперед.
Сегодня этот образ не расплывчат,
В разведках – перечень его примет,
Листовками товарищей он кличет,
Комбинезон он носит и берет.
След башмаков впечатывая грубо
В песок пустыни или мох болот,
Он начал с малой партизанской группой
Большой освободительный поход.
Романтики!
Мечтатели!
Поэты!
Отчаянные, добрые сердца.
Их молодые жизни, как кометы,
Пылать готовы, лишь бы не мерцать.
Им кажется, что будет повторяться
Кубинская победа каждый раз.
Вперед!
На штурм!
В подпольном писке раций
Им только этот слышится приказ.
Кубинцы, перуанцы, боливийцы
Идут, не зная отдыха и сна.
Креольские насупленные лица,
И вдруг – балтийских глаз голубизна!
Да, с ними по дороге испытаний,
Сквозь душный зной и сквозь холодный дождь
Под псевдонимом партизанки Тани
Идет немецких коммунистов дочь,
Идет навстречу участи жестокой,
Подняв над светлой головой ружье,
И Рио-Гранде мутному потоку
Стать суждено Петрищевом ее.
Я чувствую условность параллелей,
Но время их проводит тут и там.
Отряд Гевары так далек от цели,
И враг за ним шагает по пятам,
А я на сердце ощущаю жженье,
Так, словно сам в Боливии умру,
Так, словно в сорок первом, в окруженье
Бреду в бреду к товарищам, к Днепру,
Босой, оборванный, в помятой каске,
Шагаю к киевскому рубежу,
Но клятву повторяю по-испански,
Как будто из Мадрида ухожу.
Несчастье бесит, набухают раны…
Теперь на рубежах иной земли
Попали в окруженье партизаны,
А Че Гевару в плен поволокли.
Запомни, современник:
Это было
В недавнем шестьдесят седьмом году.
Его в сплетенье солнечное били,
А он «Мы победим!» шептал в бреду.
Его расстреливали душной ночью,
Всех коммунистов яростно кляня.
Старательно в него стреляли, точно,
Как если бы в тебя или в меня.
Потом рубили руки
И галдели
Затем, чтобы не слышать хруст костей
Те руки, что оружием владели
И по головкам гладили детей,
Те руки, что могли махать мачете,
Рубя тростник,
Рубя тростник,
Рубя тростник до судорог в плече.
Те руки, что на банковском билете
Поставили скупую подпись:
«Че»,
Те руки, что легко стихи писали
И у костров светились на огне,
Те руки, что в Москве, в Колонном зале
Однажды пожимать пришлось и мне.
Короткое рукопожатье правой
Руки Гевары, жгущейся огнем,
Еще, наверно, не дает мне права
Как о знакомом вспоминать о нем.
Я только современник.
Разве мало?
А может, и предшественник.
Хоть нам
Кичиться первородством не пристало,
Гевара говорил об этом сам,
О том, что мы, в окопах Сталинграда,
В десантах
И штурмуя города,
Предсказывали штурм казарм Монкада
Фиделю Кастро, юноше тогда.
Карпаты наши были Сьеррой тоже,
Встречалось в сводках – «партизаны Че»,
И так же враг грозился уничтожить
Смоленских молодых бородачей.
Не потому ль на митинге в Колонном,
Как латами, гремя комбинезоном,
Как будто только что сошедший с гор,
Смотрел на Рокоссовского влюбленно
Тот странствующий рыцарь и майор?!
Я свято берегу воспоминанье,
Что бородач был бледный, молодой,
Что била током, пальцы мне сминая,
Сухая и горячая ладонь.
У нашего врага определенно
Приемы пропаганды не новы —
Где мир вставал, проклятьем заклейменный,
Там раздавался вопль: «Рука Москвы!»
Рука Москвы – в безмолвье забастовок,
Рука Москвы – в подъятых кулаках,
Рука Москвы – в порхании листовок,
Рука Москвы – в навалах баррикад.
Но мы-то, москвичи, побольше знаем:
Стремленья века виноваты в том,
Что где-то ало запылало знамя
И объявился человек с ружьем.
Вдруг – яхта «Гранма»,
Высадка на берег,
И полк от горстки храбрых побежал.
В Карибском море, между двух Америк,
Тогда вонзилась Куба, как кинжал.
Но разве рукоять того кинжала
(Мачете звался он, а не булат!)
Далекая рука Москвы держала,
А не Фидель, солдат и адвокат?
С ним было десять молодых кубинцев,
И был Гевара, аргентинский врач,
И самодельным порохом клубился
Плацдарм удач и первых неудач.
А вы – «рука Москвы!»
Да это ж просто
Газетный выверт, устарелый трюк,
На то, чтоб в мире все собрать геройство,
Самой Москве – и то не хватит рук.
Она свои уставы и науку
Навязывать не станет никому,
Но тем, кто борется, протянет руку
И всем поделится, что есть в дому.
Америки Латинской путь кровавый —
Как все пути свободы на земле,
Отрубленные кулаки Гевары
Грозят врагу…
В небьющемся стекле
Спирт проработал все морщинки кожи,
И ногти затянуло синевой.
Улику эту надо б уничтожить,
Ведь отвечать придется головой!
Но, как ни странно, за семью замками
Убийца доказательства хранит
Своей вины…
Настанет день,
И камень,
Стекло, железо – все заговорит.
Есть черные победы: в сердцевине
Таится поражения червяк.
В районе Юро, в сумрачной ложбине
Такой победой насладился враг.
Есть поражения, внутри которых
Казалось бы, уже на самом дне
Мучительно зажат победы порох —
Он должен вспыхнуть в завтрашнем огне.
Вдруг вспомнив, что в Боливии случилось,
Знамена расшумятся на ветру,
Селитрою воспламенится Чили,
Землетрясеньем полыхнет Перу.
Гремучей ртутью зреет Аргентина
В предчувствии решающих времен,
Боготворя, страшась и славя сына,
Что всей Америкой усыновлен.
Я рос в Москве.
Как пионер, мечтал я,
Чтоб все событья этих лет и дней,
Все Революции и все восстанья
История бы связывала с ней.
Наивные мечтанья и усилья!
У тех, кто борется, Москва в чести,
Но есть у Мексики свой Панчо Вилья,
Но есть у Кубы свой Хосе Марти.
Опять от пульса времени зависим
Земного шара шарик кровяной,
Не дописав стихов и не отправив писем,
Я должен улетать порой ночной,
Случилось все так быстро, так нежданно —
Ни сном, ни духом не гадал вчера,
Что сахарные головы Гаваны
Увижу завтра в семь часов утра.
И вот уже крыло роднится с тучей
И небосвод, как твердь, прильнул к плечу.
Не зря считается, что я везучий, —
На Кубу легендарную лечу.
Отъезд поспешный мне напомнил пору,
Когда мы исчезали, не простясь,
И тишина, звенящая, как шпора,
С беспечным миром обрывала связь.
Родные много позже узнавали
О каменистом горном перевале,
Где мы рубили свастики паучьи,
До мировой войны вступив в бои.
Вот подрастешь – и, может быть, получишь
Прощальные послания мои.
Три континента сердцем я обшарил:
Нил, Волга, Эльба, Красная река…
И только западного полушарья
Не удалось мне повидать пока.
Когда-то я мечтал на Метрострое,
В тридцать четвертом, кажется, году,
Что с бригадой комсомольцев,
Комсомольцев-добровольцев,
Тоннелем землю по оси пророю,
До самой до Америки дойду.
Какая это долгая работа!
Мы начали – продолжат сыновья.
В мерцающем тоннеле самолета
В ночную смену заступаю я.
Вселенная! Созвездьям дай меняться
И горизонт зарею оторочь.
Длиннейшая – часов на восемнадцать —
У нас запрограммирована ночь.
Катают вагонетку между кресел
Две девушки в спецовках неземных,
Все замечательно…
А ты не весел…
О чем задумался?
Зачем притих?
Не поздно ли судьбу свою протиснул
Я через узкую земную ось?
К таинственной Америке Латинской
Так долго землю проходить пришлось!
Корю себя, что не сумел я раньше,
Пять лет назад, проделать этот путь,
До ночи той, когда на диком ранчо
Фашист всадил в Гевару десять пуль.
Теперь мы знаем, кто его убийцы, —
Прощенные особо жестоки —
Да это же изменники-кубинцы,
Обмененные на грузовики.
Давно известно, что у Революций
Велик великодушия запас,
Но вражьи слезы в пули отольются
И засмеются, убивая нас.
Я рассуждаю, кажется, как мальчик,
О жизни Дон-Кихота наших дней,
Как будто мог бы я переиначить
Судьбу Гевары, став поближе к ней,
Как будто мог я подсказать, где надо
Пройти побезопасней между скал.
В далекий путь седлая Россинанта,
Советников гидальго не искал.
Был Че упрям, отчаян и неистов,
Всемирною семьею коммунистов
Для подвига взращенное дитя.
Он шел сквозь ночь дорогой каменистой,
Горящим сердцем высоко светя.
А промахи, ошибки? Поздновато
Сегодня подправлять его шаги.
Он навсегда остался нашим братом,
И жаждут нас убить одни враги.
Ночь кончилась…
Похож на дым сигары
Рассвет в Гаванском аэропорту.
Мы снова встретились: портрет Гевары
В берете и с сигарою во рту.
Товарищи кубинские поэты,
Как быстро мы сдружились и сошлись!
За сутки пролетев три части света,
Я спутал вашу даль и нашу близь,
И в полдень, полный влажности и зноя,
Мы на Ведадо разговор вели
С московской откровенностью ночною,
Поскольку в ночь вплывал мой край земли.
Как мы сердца друг другу открывали
По вечерам, когда в Москве рассвет,
Танцуя на июльском карнавале
Под звон гитар и росплески ракет.
Но всюду – на плантациях, на пляже,
В зеленых двориках пустынных вилл —
Один какой-то общий нерв на страже
Как бы под током постоянным был.
В пяти минутах самолета – Штаты,
А значит, зоркий глаз необходим.
Фидель с Геварой вышли на плакаты:
«Отчизна или смерть! Мы победим!»
Тревога нас объединяла тоже
В час откровенных споров и бесед,
Хоть ваша Революция моложе —
На целый век – на сорок с лишним лет.
У Революций
Общие тревоги,
Но разное звучание имен,
У Революций
Разные пороги,
Но общий ветер в парусах знамен,
У Революций
Общие надежды,
Но сроки и пароли не одни,
У Революций
Разные одежды,
Но песни по звучанию одни.
Притихли барабаны и гитары,
Распался серпантина легкий плен,
Когда взялся читать стихи Гевары
Неугомонный Николас Гильен.
Я понял, что души не успокою,
Пока на русский не переведу
Стихов, написанных его рукою
До Кубы – в пятьдесят шестом году.
Еще мечтая о великом деле,
Готовя яхту «Гранма» – весь их флот,
Стихи назвал Гевара «Песнь Фиделю».
Послушайте их точный перевод:
«Пойдем
Встречать зарю на острове твоем,
Похожем на зеленого каймана…
Рванемся в бой неведомым путем.
Пойдем
И, все преграды прошибая лбом,
Увенчанным повстанческой звездою,
Победу вырвем или смерть найдем.
Когда раздуешь тлеющие угли
Костра
И вздрогнут, пробудившись, джунгли,
Когда ты берег огласишь пальбой,
И мы – с тобой!
Когда пообещаешь ты народу
Аграрную реформу и свободу
И гуахиро увлечешь борьбой,
И мы – с тобой!
Когда свершится – поздно или рано
Сверженье ненавистного тирана,
Навяжешь ты врагу последний бой,
И мы – с тобой!
Опасен недобитый хищник будет,
Но за тобой пойдут простые люди,
Горды солдатской честною судьбой.
И мы – с тобой!
Мы победим во что бы то ни стало,
Гавана слышит клич твой боевой.
Дай мне винтовку
И укрытье в скалах,
И больше ничего.
А если нас постигнет неудача,
Мы встретим поражение не плача,
Платком кубинским бережно накроем
Останки воевавших как герои
За честь Америки – она светлей всего:
И больше ничего…»
Я пережил нелегкие минуты,
Переводился трудно этот стих,
Запястья разболелись так, как будто
Армейским тесаком кромсали их.
Не знаю, это стих обыкновенный,
Прекрасный, слабый иль еще какой,
Но строки – словно вздувшиеся вены,
И созданы они его рукой,
Его рукой,
Отрубленной в Игере,
В ложбине Юро,
В шестьдесят седьмом,
Рукой, приговоренной к высшей мере,
И воровато спрятанной потом.
Не знает мир, куда и как исчезли
Отрубленные руки храбреца.
А если их еще найдут?
А если
Легенде о Геваре нет конца?
Чудес и яви близкое соседство
Отличье века, нашей жизни суть.
Легенда есть, что вырванное сердце,
Как факел, людям осветило путь.
Продолжим нить легенды этой старой
Фактическою справкою о том,
Как возвратились руки Че Гевары
На остров Кубу,
В свой походный дом.
Еще и года не прошло с момента
Разгрома партизан,
Убийства Че —
В Боливии, из сейфов президента
Дневник бойца таинственно исчез,
Исчез – и оказался вдруг в Гаване
И, перелистан всеми на миру,
Печальными и чистыми словами
Затрепетал, как знамя на ветру.
И после заточенья и разлуки
Путями, не известными пока,
Вернулись
Заспиртованные руки
Вослед за возвращеньем дневника.
Те руки, что могли махать мачете,
Рубя тростник,
Рубя тростник,
Рубя тростник до судорог в плече.
Те руки, что на банковском билете
Поставили скупую подпись:
«Че».
Я в нарушение сюжетных правил
Не расскажу подробно, кто и как
Реликвию в Гавану переправил.
То был наш новый друг
И старый враг.
Он был причастен – верьте иль не верьте
К охоте на Гевару.
А потом
Прочувствовал величье этой смерти
И стал ее курьером и рабом.
На тропах наших виражи крутые,
Порою – только из беды в беду.
В колоннах мира – не одни святые,
И это следует иметь в виду.
Но мы идем.
И нас все больше в мире.
Мы жаждем, чтоб во всех краях земли
Все сгорбленные плечи распрямили,
И все слепые зоркость обрели.
Себя всегда судить готовы строго,
Мы остаемся добрыми к другим,
Мы верим, что священная тревога,
Владея нами, передастся им.
Вся наша жизнь – подобие залога:
«Отчизна или смерть! Мы победим!»
Ну вот и вся легенда о Геваре
И о его отрубленных руках.
Мы о живом о нем погоревали,
А он уже как памятник в веках.
Но расстановка сил не изменилась —
Есть жизнь и смерть,
Война и мир,
Они и мы,
Звезда-земля дымится, как дымилась
В противоборстве пламени и тьмы.
Враг держит нас, как прежде, на прицеле,
На ближних и на дальних рубежах,
А все же руки смерти не сумели
Бессильных рук Гевары удержать,
Но кто поверит, что в них силы нету?
Его характер мягок был и крут.
Из крепких рук героя эстафету
Сегодняшние рыцари берут.
Когда ты в их глазах заметишь слезы,
Отшутятся – сражений горек дым.
Над южным континентом слышен лозунг:
«Отчизна или смерть! Мы победим!»
Юлия Друнина
Памяти Эрнесто Че Гевары
Юлия Владимировна Друнина (10 мая 1924, Москва – 21 ноября 1991, Советский Писатель, Московская область) – советская поэтесса. Лауреат Государственной премии РСФСР им. М. Горького (1975). Член Союза писателей СССР. Секретарь Союза писателей СССР и Союза писателей РСФСР. Народный депутат СССР. Участница Великой Отечественной войны.
Эта необыкновенно талантливая, мужественная и самоотверженная женщина прожила яркую жизнь. Пройдя страшную войну и получив два тяжелых ранения, став затем известным и признанным поэтом, она не смогла пережить крушение своей страны. Попрание идеалов чести, справедливости и равенства стало ее личной и непреодолимой трагедией. Незадолго до самоубийства она написала: «Как летит под откос Россия, не могу, не хочу смотреть»
В далекой Боливии где-то,
В гористом безвестном краю
Министра с душою поэта
Убили в неравном бою.
Молчат партизанские пушки,
Клубятся туманы – не дым.
В скалистой угрюмой ловушке
Лежит он с отрядом своим.
Лениво ползут по ущелью
Холодные пальцы луны…
Он знал – умирать не в постели
Министры совсем не должны.
Но все свои прерогативы
Кому-то другому отдал,
И верю, что умер счастливый,
Той смертью, которой желал.
Гудит над вершинами ветер,
Сверкает нетающий снег…
Такое случилось на свете
В наш трезвый, рассудочный век.
Такое, такое, такое,
Что вот уже несколько дней
Не знают ни сна ни покоя
Мальчишки державы моей.
В далекой Боливии где-то,
В каком-то безвестном краю
Министра с душою поэта
Убили в неравном бою.
1968
Евгений Евтушенко
«Фуку!»(Фрагмент поэмы)
Евгений Александрович Евтушенко (18 июля 1932, Зима, Восточно-Сибирский край – 1 апреля 2017, Талса, штат Оклахома, США) – советский и российский поэт, прозаик, публицист.
Был номинирован на Нобелевскую премию по литературе (1963; по данным СМИ в 2010 году)
– Почему я стал революционером? – повторил команданте Че мой вопрос и исподлобья взглянул на меня, как бы проверяя – спрашиваю я из любопытства, или для меня это действительно необходимо.
Я невольно отвёл взгляд – мне стало вдруг страшно. Не за себя – за него. Он был из тех «с обречёнными глазами», как писал Блок.
Команданте круто повернулся на тяжёлых подкованных солдатских ботинках, на которых, казалось, еще сохранилась пыль Сьерры-Маэстры, и подошёл к окну. Большая траурная бабочка, как будто вздрагивающий клочок гаванской ночи, села на звёздочку, поблёскивающую на берете, заложенном под погон рубашки цвета «верде оливо».
– Я хотел стать медиком, но потом убедился, что одной медициной человечество не спасёшь… – медленно сказал команданте, не оборачиваясь.
Потом резко обернулся, и я снова отвёл взгляд от его глаз, от которых исходил пронизывающий холод – уже не отсюда. Тёмные обводины недосыпания вокруг глаз команданте казались выжженными.
– Вы катаетесь на велосипеде? – спросил команданте.
Я поднял взгляд, ожидая увидеть улыбку, но его бледное лицо не улыбалось.
– Иногда стать революционером может помочь велосипед, – сказал команданте, опускаясь на стул и осторожно беря чашечку кофе узкими пальцами пианиста. – Подростком я задумал объехать мир на велосипеде. Однажды я забрался вместе с велосипедом в огромный грузовой самолёт, летевший в Майами. Он вёз лошадей на скачки. Я спрятал велосипед в сене и спрятался сам. Когда мы прилетели, то хозяева лошадей пришли в ярость. Они смертельно боялись, что моё присутствие отразится на нервной системе лошадей. Меня заперли в самолёте, решив мне отомстить. Самолёт раскалился от жары. Я задыхался. От жары и голода у меня начался бред… Хотите еще чашечку кофе?.. Я жевал сено, и меня рвало. Хозяева лошадей вернулись через сутки пьяные и, кажется, проигравшие. Один из них запустил в меня полупустой бутылкой кока-колы. Бутылка разбилась. В одном из осколков осталось немного жидкости. Я выпил её и порезал себе губы. Во время обратного полёта хозяева лошадей хлестали виски и дразнили меня сандвичами. К счастью, они дали лошадям воду, и я пил из брезентового ведра вместе с лошадьми…
Разговор происходил в 1962 году, когда окаймлённое бородкой трагическое лицо команданте еще не штамповали на майках, с империалистической гибкостью учитывая антиимпериалистические вкусы левой молодёжи. Команданте был рядом, пил кофе, говорил, постукивая пальцами по книге о партизанской войне в Китае, наверно, не случайно находившейся на его столе. Но еще до Боливии он был живой легендой, а на живой легенде всегда есть отблеск смерти. Он сам её искал. Согласно одной из легенд команданте неожиданно для всех вылетел вместе с горсткой соратников во Вьетнам и предложил Хо Ши Мину сражаться на его стороне, но Хо Ши Мин вежливо отказался. Команданте продолжал искать смерть, продираясь, облепленный москитами, сквозь боливийскую сельву, и его предали те самые голодные, во имя которых он сражался, потому что по его пятам вместо обещанной им свободы шли каратели, убивая каждого, кто давал ему кров. И смерть вошла в деревенскую школу Ла Игеры, где он сидел за учительским столом, усталый и больной, и ошалевшим от предвкушаемых наград армейским голосом гаркнула: «Встать!», а он только выругался, но и не подумал подняться. Говорят, что, когда в него всаживали пулю за пулей, он даже улыбался, ибо этого, может быть, и хотел. И его руки с пальцами пианиста отрубили от его мёртвого тела и повезли на самолете в Ла-Пас для дактилоскопического опознания, а тело, разрубив на куски, раскидали по сельве, чтобы у него не было могилы, на которую приходили бы люди. Но если он улыбался, умирая, то, может быть, потому что думал: лишь своей смертью люди могут добиться того, чего не могут добиться своей жизнью. Христианства, может быть, не существовало бы, если бы Христос умер, получая персональную пенсию.
А сейчас, держа в своей, еще не отрубленной руке чашечку кофе и беспощадно глядя на меня еще не выколотыми глазами, команданте сказал:
– Голод – вот что делает людей революционерами. Или свой, или чужой. Но когда его чувствуют, как свой…
Странной, уродливой розой из камня
ты распустился на нефти,
Каракас,
а под отелями
и бардаками
спят конкистадоры в ржавых кирасах.
Стянет девчонка чулочек ажурный,
ну а какой-нибудь призрак дежурный
шпагой нескромной,
с дрожью в скелете
дырку
просверливает
в паркете.
Внуки наставили нефтевышки,
мчат в лимузинах,
но ждёт их расплата —
это пропарывает
покрышки
шпага Колумба,
торча из асфальта.
Люди танцуют
одной ногою,
не зная —
куда им ступить другою.
Не наступите,
ввалившись в бары,
на руки отрубленные Че Гевары!
В коктейлях
соломинками
не пораньте
выколотые глаза команданте!
Тёмною ночью
в трущобах Каракаса
тень Че Гевары
по склонам карабкается.
Но озарит ли всю мглу на планете
слабая звёздочка на берете?
В ящичных домиках сикось-накось
здесь не центральный —
анальный Каракас.
Вниз посылает он с гор экскременты
на конкистадорские монументы,
и низвергаются
мщеньем природы
«агуас неграс» —
чёрные воды,
и на зазнавшийся центр
наползают
чёрная ненависть,
чёрная зависть.
Всё, что зовёт себя центром надменно,
будет наказано —
и непременно!
Между лачугами,
между халупами
чёрное чавканье,
чёрное хлюпанье.
Это справляют микробовый нерест
чёрные воды —
«агуас неграс».
В этой сплошной,
пузырящейся плазме
мы,
команданте,
с тобою увязли.
Это прижизненно,
это посмертно —
мьерда,
засасывающая мьерда.
Как опереться о жадную жижу,
шепчущую всем живым:
«Ненавижу!»?
Как,
из дерьма вырываясь рывками,
драться
отрубленными руками?
Здесь и любовь не считают за счастье.
На преступленье похоже зачатье.
В жиже колышется нечто живое.
В губы друг другу
въедаются двое.
Стал для голодных
единственной пищей
их поцелуй,
озверелый и нищий,
а под ногами
сплошная трясина
так и попискивает крысино…
О, как страшны колыбельные песни
в стенах из ящиков с надписью «Пепси»,
там, где крадётся за крысою крыса
в горло младенцу голодному взгрызться,
и пиночетовские их усики
так и трепещут:
«Вкусненько…
вкусненько…»
Страшной рекой,
заливающей крыши,
крысы ползут,
команданте,
крысы.
И перекусывают,
как лампочки,
чьи-то надежды,
привстав на лапочки…
Жирные крысы,
как отполированные.
Голод – всегда результат обворовывания.
Брюхо набили
крысы-ракеты
хлебом голодных детишек планеты.
Крысы-подлодки,
зубами клацающие, —
школ и больниц непостроенных кладбища.
Чья-то крысиная дипломатия
грудь с молоком
прогрызает у матери.
В стольких —
не совести угрызения,
а угрызенье других —
окрысение!
Всё бы оружье земного шара,
даже и твой автомат,
Че Гевара,
я поменял бы,
честное слово,
просто на дудочку Крысолова!
Что по земле меня гонит и гонит?
Голод.
Чужой и мой собственный голод.
А по пятам,
чтоб не смылся,
не скрылся, —
крысы,
из трюма Колумбова крысы.
Жру в ресторане под чьи-то смешки,
а с голодухи подводит кишки.
Всюду
среди бездуховного гогота —
холодно,
голодно.
Видя всемирный крысизм пожирающий,
видя утопленные утопии,
я себя чувствую,
как умирающий
с голоду где-нибудь в Эфиопии.
Карандашом химическим сломанным
номер пишу на ладони недетской.
Я —
с четырёхмиллиардным номером
в очереди за надеждой.
Где этой очереди начало?
Там, где она кулаками стучала
в двери зиминского магазина,
а спекулянты шустрили крысино.
Очередь,
став затянувшейся драмой
марш человечества —
медленный самый.
Очередь эта
у Амазонки
тянется
вроде сибирской позёмки.
Очередь эта змеится сквозь Даллас,
хвост этой очереди —
в Ливане.
Люди отчаянно изголодались
по некрысиности,
неубиванью!
Изголодались
до невероятия
по некастратии,
небюрократии!
Как ненавидят свою голодуху
изголодавшиеся
по духу!
В очередь эту встают все народы
хоть за полынной горбушкой свободы.
И, послюнив карандашик с заминкой,
вздрогнув,
я ставлю номер зиминский
на протянувшуюся из Данте
руку отрубленную команданте…
1985
Ключ команданте
Наши кони идут к деревушке,
где ты был убит,
команданте.
Как в политике, пропасть —
и слишком налево,
и слишком направо.
Отпустите поводья, мучачос,
коням руководство отдайте,
может, вывезут к месту, —
иначе мы сгинем напрасно.
Скал угрюмые скулы.
В них есть партизанское что-то.
Ветер, словно ваятель,
с тоскою и болью их высек.
Облака тяжелы, неподвижны
над вами, леса и болота,
как усталые мысли
нахмуренных гор боливийских.
Вверх и вверх мы стремимся,
как будто уходим от чьей-то погони.
Лучше – к призракам в горы,
чем сжиться с болотною тиной.
Мне диктуют ритм этих строчек
поклацивающие подковы,
спотыкающиеся о камни
на смертельной тропе серпантинной.
Но плохие поводья – нервы.
Я не то что особенно трушу,
но бессмертия трупный запах
ощущаю нервами всеми.
Вспоминать о тебе, команданте, —
перевертывает всю душу,
и внутри тишина такая,
что похоже – землетрясенье.
Команданте, тобой торгуют,
набивая цену повыше,
но твое дорогое имя
продают задешево слишком.
Не чужими, своими глазами, команданте,
я видел в Париже твой портрет, твой берет со звездою,
на модерных «горячих штанишках».
Борода твоя, команданте,
на брелоках, на брошках, на блюдцах.
Ты был пламенем чистым при жизни.
В дым тебя превращают, и только.
Но ты пал, команданте,
во имя справедливости, революции – не затем,
чтобы стать рекламой
для коммерции «левого» толка.
Ты пристрелен был в этой школе.
Конь мой замер:
«Где ключ от школы?»
Нелюдимо молчат крестьяне.
В их глазах виноватая тайна.
Дверь на ржавом замке висячем.
В окна глянешь – темно и голо, и стена бела,
словно парус корабля,
где нет капитана.
Дремлет колокол сельский старинный.
Тянет пьяница пиво из банки.
У дверей навоз лошадиный,
как посмертные хризантемы.
Повторяю: «Где ключ от школы?
Ключ! Понятно?!» – кричу по-испански.
«Мы не знаем, сеньор, не знаем…»
Не пробьешь крестьян, словно стены.
Где же все-таки ключ от школы,
от души твоей, команданте?
Что ж, пора нам обратно, мучачос.
Облака беременны громом.
Этот ключ – он в руках у тайны,
и попробуйте-ка достаньте!
Только подлинный ключ – не отмычку!
Ведь ничто не решается взломом.
Понимаю я вас, мучачос —
столько в ваших сердцах наболело.
Так и рвутся к винтовке руки,
так и просятся – за пулемет.
Если тянут вас вправо, мучачос,
вы – налево, всегда налево,
не левее главной дороги,
ибо пропасть иначе вас ждет.
Твои руки, Че, отрубили,
там, на площади Валье-Гранде,
чтобы снять отпечатки пальцев.
(Может, в спешке «пришили» другого.)
Но мятежные руки мучачос —
это руки твои, команданте,
и никто отрубить их не сможет,
а отрубят – вырастут снова.
Доверяйтесь коням, мучачос,
а не просто порывам юным.
У коней крестьянская мудрость —
ничего, что она пожилая.
В небе кружит над вами коршун,
поводя своим хищным клювом,
свои когти пока поджимая,
но нацелено жертв поджидая.
1971 (из сборника «Интимная лирика», 1973)
Роберт Рождественский
Че
Роберт Иванович Рождественский (20 июня 1932, Косиха, Западно-Сибирский край – 19 августа 1994, Москва) – советский и российский поэт, поэт-песенник, переводчик
Мотор перегретый
натужно гудел.
Хозяйка, встречая,
кивала…
И в каждой квартире
с портрета
глядел
спокойный
Эрнесто Гевара…
Желанья,
исполнитесь!
Время,
вернись!
Увидеться нам
не мешало б…
Вы
очень похожи,
товарищ министр,
на наших
больших
комиссаров.
Им совесть
велела.
Их горе
зажгло.
Они голодали
и стыли.
Но шли
с Революцией
так же светло,
как реки
идут
на пустыню.
127
Была Революция
личной,
живой,
кровавой
и все же —
целебной.
Они
называли ее
мировой!
Что значило —
великолепной…
Товарищ Гевара,
песчаник намок
под грузным
расстрелянным
телом…
– Я сделал,
что мог.
Если б
каждый,
что мог,
однажды решился
и сделал…
– Но жизнь
не меняется!
Снова заря
восходит,
как будто впервые.
А что, если
вправду
погибли вы
зря?
– Пускай
разберутся
живые…
– Но вам
понесут
славословий
венки,
посмертно
пристроятся рядом.
И подвигом
клясться начнут
леваки!..
– Вы верьте
делам,
а не клятвам…
– А что передать
огорченным бойцам,
суровым и честным,
как Анды?
– Скажите:
по улицам
и по сердцам
проходят сейчас
баррикады…
А что, если вдруг
автомат на плече
станет
монетой разменной?..
Нахмурился Че.
Улыбнулся Че.
Наивный Че.
Бессмертный.
(из сборника «Посвящение», 1967–1970)
Ярослав Смеляков
Майор
Прошёл неясный разговор
как по стеклу радара,
что где-то там погиб майор
Эрнесто Че Гевара.
Шёл этот слух издалека,
мерцая красным светом,
как будто Марс сквозь облака
над кровлями планеты.
И на газетные листы
с отчётливою силой,
как кровь сквозь новые бинты,
депеша проступила.
Он был ответственным лицом
отчизны небогатой,
министр с апостольским лицом
и бородой пирата.
Ни в чём ему покоя нет,
невесел этот опыт.
Он запер – к чёрту! – кабинет
и сам ушёл в окопы.
Спускаясь с партизанских гор,
дыша полночным жаром,
в чужой стране погиб майор
Эрнесто Че Гевара.
Любовь была, и смерть была
недолгой и взаимной,
как клёкот горного орла
весной в ущелье дымном.
Так на полях иной страны
сражались без упрёка
рязанских пажитей сыны
в Испании далёкой.
Друзья мои! Не всё равно ль —
признаюсь перед вами, —
где я свою сыграю роль
в глобальной грозной драме!
Куда важней задача та,
чтоб мне сыграть предвзято
не палача и не шута,
а красного солдата.
(1967)
Варлам Шаламов
Из записных книжек Шаламова:
«Как ни хорош роман «Сто лет одиночества», он просто ничто, ничто по сравнению с биографией Че Гевары, по сравнению с его последним письмом…».
«Единственность Гевары в том, что он взял автомат, надо было – машину! И еще в том, что он не мог примириться…
С патронами лужайку жизни перебежал… Взял не медикамент, он взял патрон…»
Ирина Сиротинская вспоминала:
«Часами рассказывал он мне о Че Геваре так, что и сейчас я ощущаю сырость сельвы и вижу человека, фанатично продирающегося через нее».
Че Гевара
Короткие дороги
И длинные мосты.
Их было слишком много
Для пленника мечты.
Дорожки, переходы
Подземных галерей,
Где даже и свобода
Сырой земли сырей.
Я видел в самом деле
Посланца звездных мест,
По радио и теле
Следил его приезд.
С ним рядом шел Гагарин,
Солдат земли,
Узбек, грузин, татарин
С ним рядом шли.
Бескровной белой кожи
И черной бороды
Нездешний свет, похожий
На свет звезды…
Он был совсем не странен,
Товарищ Че.
Совсем не марсианин —
В другом ключе.
Он мировую славу
Сумел преодолеть,
По собственному праву
Ушел на смерть.
Пример единства дела
И высших слов
Он был душой и телом
Явить готов.<…>
1972
Валерий Шамшурин
Монологи о Че Геваре
И я воскликнул:
«Дайте мне ярмо – встав на него,
я выше подниму звезду, что озаряет, убивая…»
Зачем?
Словно в ночь от костра отлетевшая искра. Зачем?
Из Гаваны – оставив дела и заботы министра.
Ни робкие ласки Чичины,
Ни дружеский голос Миаля[1],
Ни хвойное эхо Кордовы —
Тебя не вернули они.
С развалин седых Мачу-Пикчу[2]
Услышал ты песню печали
И вышел в дорогу сурово. Предвидя кровавые дни.
В Латинской Америке – грозы,
И гром голосов разъяренных,
И песни протеста, и пули —
В свободу, в мечты и любовь.
В Латинской Америке – слезы,
И кровь на упавших знаменах,
И в грохоте, в стонах и гуле —
Твой голос нам слышится вновь.
«И замысел тайный,
И ветер скитаний
Тебе – Революция!
И ярость решений,
И боль поражений
Тебе – Революция!
Из леса, с горы ли
Раскаты герильи
Тебе – революция!»
Ты помнишь. Че, легенду о звезде.
О той, что озаряет, убивая?..
Ты помнишь!
Вон она горит, живая,
Над зарослями в гулкой темноте.
Она горит над Кубой и Перу,
Над Эквадором и над Аргентиной,
Над боливийской сумрачной долиной,
Где у костра присел ты поутру.
Уходит ночь в пампасы и леса.
Струится с веток мексиканских сосен
И оседает на крутом откосе
Тумана голубая полоса.
Бормочут в травах ветры, чуть дыша.
В них души мертвых говорят как будто.
Ты чувствуешь, как падают минуты
Неслышно, невозвратно, не спеша.
Лицо твое белее полотна,
Глаза блестят непримиримо страстно.
Но что-то давит грудь…
Да будь она
Навеки распроклята, эта астма!
Твой вечный спутник и коварный враг;
Она тебя не раз уж подводила…
И, сдерживая кашель через силу,
Кусаешь ты обстрелянный кулак.
А в памяти крутого ветра вой,
Консервы, поделенные до грамма,
И волнами захлестнутая «Гранма»,
И рыжий берег, и рисковый бой.
Зачем?
Свое имя сменив на Рамона,
а после Фернандо.
Зачем?
На себя принимая огонь
пентагоновской банды.
Зачем?
После Сьерра-Маэстры, победы,
признанья и славы.
Зачем?
Сквозь пампасы, пустыни, колючие травы.
Зачем?
Сквозь болота, кормя ошалевших москитов.
Зачем?
Задыхаясь от астмы, сквозь зубы
ругаясь сердито.
Зачем?
Только с горсткой друзей, самых близких
и преданных самых.
Зачем?..
А с рекой многоводной старается слиться ручей
зачем?!
А, сгорая звездою, мигать в полумраке свече
зачем?!
А росе серебриться, на солнечном плавясь луче,
зачем?!
А свободе служить, ощущая дыханье знамен
на плече, зачем?!
А сложить эту жизнь, как поэму о яростном Че,
зачем?!
В живых осталась горстка храбрецов.
Едва ль они продержатся неделю.
Но твердым было слово у Фиделя:
«Мы все же победим в конце концов!»
И победили…
Но покоя нет.
Еще полмира под пятою гринго.
Еще хранит недальняя тропинка
Твой политый свинцом горячим след.
Ты в западне. И больно от утрат.
Ты знаешь: Куба здесь не повторится.
Из этих мест не выйти и не скрыться,
И обречен на гибель твой отряд.
Но ты в себя поверил навсегда.
Ты и один готов сегодня к бою.
Взгляни, Эрнесто: это над тобою
Горит твоя прощальная звезда.
«Я уже могу читать», – на черном белым.
«Я уже могу читать», – надпись мелом.
В школьном классе на полу Че Гевара.
Он не стонет – стонет тело от ударов.
Стонут связанные руки за спиною.
Стонет сердце, плачет сердце, сердце ноет.
Взгляд Гевары креолка встречает:
– Я учительница здесь, – отвечает. —
Но сегодня на урок не выйдут дети.
Я воды вам принесла, вот попейте.
Он, захлебываясь, пьет через силу,
Про себя шепча: «Ильдита, Камило…».[4]
За стеною солдатня, раций визги.
Хоть словцо бы малышам, хоть записку…
«Я уже могу читать», – строчка мелом
Через всю почти доску, неумело.
Да, Хосе Марти, Гильена, Неруду
В час любой могу читать я повсюду.
Только б снова скрыться в чащах зеленых.
Только б снова сжать винтовку в ладонях.
А учительнице кажется: пламя
Он таит в себе, сверкая глазами.
Ни движения, ни слова, ни стона.
Но глаза его кричат разъяренно.
И в душе ее и боль, и тревога.
И всего-то два шага до порога.
И горчат на языке фразы эти:
«Я воды вам принесла, вот попейте…»
Что сказать еще? В укор? В оправданье?
Нет, ей не было такого заданья.
И уходит, не вымолвив слова.
Так уходят от несчастья чужого.
«Я уже могу читать», – на черном белым
Чьим-то почерком мальчишеским смелым.
«Я уже могу читать», – мел крошился…
Неужели ты смертельно ошибся?
Сам себе ты закапывал яму.
– Нет и нет, – ты повторяешь упрямо.
– Нет, – ты шепчешь. – Я действовал верно.
Я умру, но революция бессмертна.
С обложки модного журнала
Тусклы, без страсти и огня
Глаза убитого Гевары
Недвижно смотрят на меня.
Он мертв! —
Ему не повториться!
Не петь, не мыслить, не любить?..
Ах, как хотят его убийцы
Уже убитого убить!
Любуйтесь, мол, как снято чисто.
Как исказил лицо свинец
Вот он – конец авантюриста.
Вот – революции конец.
Наука, мол, для всех для прочих,
Кто бунт поднимет против нас.
И вижу я фашистский почерк
В «рекламе» этой напоказ.
Все так же, все по той же моде.
Не изменилось ничего:
Чтоб казнь была при всем народе
Для устрашения его.
Чтоб мертвецов не хоронили,
Чтоб, выполняя свой урок,
На виселицах трупы гнили,
Раскачиваясь у дорог…
И снова гром ударил круто.
Ты слышишь, Че, трубит беда.
И вновь зажглась твоя, барбудо,
В берет вонзенная звезда.
Разверзлась Чили, словно рана.
И, как мачете, боль остра.
Смотри: над сердцем Корвалана
Кровавый отблеск топора.
Но голос твой взывает медно,
И обжигают мир слова:
«Ты, революция, бессмертна
И потому – всегда права!»
Павел (Из народа)
«Время прощаться пришло нежданно…»
Время прощаться пришло нежданно,
Хоть я его торопил и ждал.
Но в моё сердце вошла Гавана —
Морем обточенный белый кинжал.
Солнце, палящее над океаном,
Каменных зданий дивный узор.
Прощай, Гавана, прощай, Гавана,
Adios, Habana, mi amor…
И по другим городам и странам
Будет носить меня, может быть,
Но никогда уже «hasta manana»
Мне не услышать. И мне не забыть.
Воздух, пропитанный запахом пряным,
Город, смотрящийся в синий простор,
Прощай, Гавана, прощай, Гавана,
Adios, Habana, mi amor…
Всё будет в жизни, больше ли, меньше,
Только тебя уж не будет в ней:
Город красивых детей и женщин,
Солнечных дней, карнавальных огней.
Мне тосковать о тебе постоянно,
Видеть во сне тебя вновь и вновь
Adios, Habana, Adios, Habana,
Прощай, Гавана, моя любовь.
Воздух, пропитанный запахом пряным,
Город, смотрящийся в синий простор,
Прощай, Гавана, прощай, Гавана,
Adios, Habana, mi amor…