Дед наклонился в тень виноградной листвы и любовно взвесил на ладони гроздь. Точно так же гладил он ночью жену, когда ненароком просыпался, а она крепко спала. Погладить легонько, чтобы не испугать, просто для того, чтобы убедиться, что она теплая и душистая и утром улыбнется ему.
Но сейчас он был не один.
Он с раздражением оглянулся и даже устыдился нелепости проделанного. Нежничать с гроздьями винограда!
— Хороши, а, смотреть приятно, правда? — прогудел он, чтобы хоть как-то объяснить то, чего и сам не понимал.
Еник горячо закивал. Он как раз откусил несколько ягод от большой кисти, рот его был полон сочной сладости, между пальцами вытекал сок. Он приподнял сильно ободранную гроздь, поднес к глазам и с искренним интересом рассмотрел ее со всех сторон — как же выглядит эта вкуснющая красота?
— Не след ничего хвалить до поры, — спохватился дед, опомнившись от ревнивого плена воспоминаний и многообещающей действительности. — Покамест все это золото не упрятано в бочки — считай, у нас ничего нет… — Он даже не заметил, что сказал «у нас». Он по-прежнему был один, только на него кто-то как бы смотрел со стороны. — Прилетит туча скворцов и за пять минут обмолотит виноградник, — хмуро высказал он вслух свои опасения.
Еник разинул рот и поглядел на небо.
У деда в немом изумлении вытянулось лицо, и он уставился на внука. Ведь Енику даже не сказали — погляди хорошенько, не летят ли скворцы… Ни слова не сказали, Еник сам догадался. Нынешние молодые, что ни день, то умней, с гордостью подумал дед, и теперь они смотрели в небо вдвоем.
Дед ходил по погребу, отхлебывая то красного, то белого. Промыл ливер, обнюхал пустые бочки, посветил в каждую свечкой, проверяя, не заплесневела ли какая, одну забил серой, на другой укрепил обруч, третью выполаскивал до тех пор, пока у него на груди не засверкал белым горным снегом винный камень. Пройдут годы, пока бочка созреет для вина настолько, что не повредит ему; мало того — она пробудит в нем самые сокровенные ароматы. И тогда уж с такой бочкой нужно носиться как с писаным яичком.
Но и за работой дед то и дело прислушивался — не летят ли скворцы. И всякий раз, когда дед настораживался, Еник с благоговением и любопытством следил за его движениями.
В давильне все для Еника было ново и интересно: полумрак и, темнее полумрака, старое потемневшее дерево, допотопный пресс для винограда с фигурками хитроватых гномов и по сторонам от них — вырезанными гроздьями винограда и листьями на главном брусе. Взобравшись на кадушку, Еник щелкнул ногтем по глиняному кувшину, но достаточно было строгого дедова взгляда, чтобы Еник понял — кувшин вещь ценная, а вот ручкой мельнички можно вертеть сколько угодно, чтобы зубчатые колесики тарахтели, будто мчащийся на всех парах поезд.
— Деда, ты видел у нас в садике лошадку? — Еник осторожно заглядывал в самый винный погреб, круто спускавшийся вниз, скупо освещенный, с двумя рядами внушительных бочек.
Дед выпрямился во весь рост, плеснул себе из стеклянного кувшина красного вина, но, пожалев, видимо, свой язык, налил себе из другого кувшина белого вина.
— Какую лошадку? — переспросил он, прекрасно зная, о чем речь, но его уже начала раздражать Еникова молчаливость. За все время, что они были вместе, тот едва ли произнес три-четыре фразы.
Вот и сейчас Еник лишь обиженно наморщил брови. Однако не выдержал и принялся объяснять. Для него самым главным была сейчас лошадка-качалка, она была даже важнее огорчения, что дед не заметил ее.
— Ну у нас, в детском саду… Новая лошадка… Я даже не покачался…
На дворе возмущенно раскричались синицы. Дед вытянул шею и замер.
Еник тоже. Затем он громко выдохнул, и глаза у него засияли.
— Деда, я пойду караулить, а когда прилетят скворцы, я тогда… — Объяснить дальнейшее для Еника оказалось затруднительным. — Я тогда позову тебя.
Дед улыбнулся его решимости и опасениям.
— Ну беги карауль, парень, беги.
— Я буду как твои глаза, ладно?
Дед даже поперхнулся и только кивнул:
— Гляди в оба…
Добеш изо всей силы захлопнул дверцу газика, стукнулся локтем о руль и выругался. Конечно, он дурак, и, заново перебирая все в памяти, не мог не признать, что в самом деле ведет себя глупо. От любви и умный сдуреет, уныло заключил он.
Он ведь ясно сказал ей: «Как следует подумай и не делай из меня шута горохового». Хотел было сказать «идиота», но, поскольку все свидетельствовало о том, что он ее любит, употребил более подходящее слово. Оно было вроде… покорное. Разумеется, он ее не любил, но все так сложно запуталось, что в крайнем случае мог, бы и полюбить. Вот, скажем, при нынешней ситуации. Он ждал ее и не был уверен, придет ли она.
Девица была очень красива, и глаза ее смотрели до того выразительно, что могли бы поведать целый роман. И Добеш оценил их выразительность. Не сразу. Увидев ее впервые, он лишь испытал сожаление. Сожаление, что женат и старше ее лет на десять, не меньше, — так что какие тут могли быть иллюзии?
Однако в выражении ее глаз он увидел свою надежду..
Сотни раз Добеш клялся себе, что никакие такие фокусы больше не проймут его, и сотни раз расхлебывался за это. Или его одолевала жуткая тоска, потому что влюблялся он всегда одинаково легко и быстро, совсем так, как коренастые мужчины сразу испытывают чувство голода, стоит им учуять запах жареного мяса. И чем неблагоприятнее были обстоятельства, тем сильнее он влюблялся.
Удивительно ли, что Марта частенько плакала? Она любила его, а у него не было никаких причин любить ее. Пылкие чувства просыпались у Добеша лишь тогда, когда она выгоняла его из дому, начинала с ним разводиться и отправлялась к адвокату.
Стеклянные двери наконец распахнулись, и вышла девица Кширова, жмурясь от яркого солнца. Добеш перестал дышать. Он видел вахтершу Гомолкову, она провожала Кширову взглядом, и ей все было ясно как божий день. И за любым из окон могли быть те, кому все было ясно как божий день, и все равно девица шла как ни в чем не бывало и помахивала сумочкой, спокойно направлялась к машине. Добеш перестал дышать, захлестнутый этим взрывом самоуверенности, гордости, дерзости, коварства и ангельской целомудренности, смирения и спеси, потому что все это можно было увидеть в движениях этой девицы, и ничего тут не было нового: никто не знал, как об этом сказать, хотя, в общем-то, знал, что это такое, но не мог подобрать ему названия.
Девица Кширова открыла дверцу заляпанного грязью автомобиля, а поскольку газик рассчитан главным образом на проходимость в любых условиях и высок и на особые удобства и элегантность не претендует, ей пришлось высоко поднять ногу, чтобы попасть внутрь, настолько высоко, что коротенькая юбочка задралась и сама собой уже не смогла опуститься к коленям.
Добеш скользнул взглядом по опушенной нежным инеем ее ноге повыше колена в тень ложбинки и включил без того уже включенный мотор, но до тщеславного упоения победой ему было пока далеко, дальше, чем до северного полюса.
Девица Кширова шумно дышала полуоткрытым ртом, глядя куда-то вдаль, и взгляд ее был неподвижен, как деревья зимой.
Они медленно проехали через деревню. Добеш не в состоянии был переключить на вторую скорость. Это были мгновенья, мучившие его кошмаром и многие годы спустя, во время бессонницы. Ну мало ли куда они могли ехать — в здешний национальный комитет, в город ли, в земельное управление; газик с эмблемой ЕСК[7] за день проезжал десятки раз по улицам деревни, и в нем сидели мужчина и женщина. Но у Добеша было ощущение, что сейчас они едут с транспарантом и каждый встречный пялится на них пятью парами глаз.
От магазина самообслуживания, простукивая дорогу белой палкой, шел слепой Прохазка. Впереди него шла его статная и, что видно было с первого же взгляда, несокрушимая жена, вышагивала, будто директор цирка. Остановив мужа вытянутой рукой, она повернула его и придала нужное направление — через дорогу. И, снова опередив его, повелительным жестом подняла руку навстречу приближающемуся автомобилю.
Конечно же, Добеш остановился бы. Но Прохазкова заставила его притормозить по крайней мере метра на два раньше.
— Вот еще одна… — выдавил наконец Добеш, и прозвучало это как придушенный хрип. Он посмотрел на сохранявшую молчание девицу рядом с собой и погладил ее повыше колена.
Деревня вскоре оказалась позади, перед ними простирались луга и лес, манящие тишиной, тенью и мягоньким мхом.
— Что с тобой? — зашептал Добеш. — Будет тебе плакать.
Но девица не плакала. Она сидела в высокой траве, сцепив руки под коленями и положив на них лицо. Девица почувствовала его ладонь на своих волосах, потом на склоненной шее, но, честно говоря, не обращала внимания на его прикосновения, мысленно вернувшись к тому мгновенью, когда сама еще не знала, поедет ли с ним или останется в канцелярии наедине со своим отражением в оконном стекле.
Она видела деда, его лицо и глаза, благодарные за ее ложь.
Она впервые задумалась. Девице исполнилось двадцать пять, и она не вышла замуж только потому, что не хотела. Приятно было нравиться кому-то, и она не сопротивлялась. Любящий муж вряд ли станет изменять жене. А если даже и изменит, все равно не перестанет любить.
«Вы знаете, — следовало сказать деду, — ваш сын прячется тут за дверью, потому что мы договорились поехать с ним в лес».
Ей еще не приходилось ни с кем разговаривать подобным образом, поэтому она предполагала, что это не составит большого труда.
«Надеюсь, вы не рассердитесь, узнав, что мы с вашим мужем ездили в лес».
Лгать отвратительно, а бояться правды — отвратительно до слез.
Так сказала она, уже лежа на спине, когда платье ее было расстегнуто и лифчик тоже. Мужчина наклонялся над ней, словно набирал в пригоршни холодную воду, и смиренно целовал ее. Приподняв голову, она увидела у себя на груди капельки крови.