После совещания пойдут оперировать. Окончив, ненадолго вытянутся в ординаторской на диване — и сядут за пишущие машинки. Документации всякой невпроворот, и никто ее за нас не сделает. Секретарша едва справляется с официальными бумагами, врачи все пишут сами: протоколы операций, сводки, статистические подсчеты, истории болезней…
Не будь меня, они давно бы уже послали Румла куда подальше. Главврач это знает и потому рад, что я здесь. Мне ясно, что статистику они и дальше будут вести неточно, а директор никому оценки за выполнение личных обязательств не снизит. Сейчас разойдутся по своим местам, и каждый станет выполнять работу за двоих. Плюнут на время, забудут, что отдежурили ночь… Люблю я их.
В комнату, где мы заседаем, проскальзывает операционная сестра. Та, новая, Гедвика, красивая девица с точеными ногами. Сестры в большинстве своем остались при мини-юбках. Доктора демонстративно оборачиваются, ожили. А она проплывает лебедью — знает себе цену.
— Пан профессор, вас к телефону.
Встаю. Понимаю, что зря меня беспокоить не стали бы.
Звонит Итка. Обыкновенно, когда у них в неврологии что-нибудь срочное, переговоры со мной ведет только она. Объясняет мне, что у них в клинике больной с большой сосудистой аномалией. Она сейчас как раз смотрит на ангиограмму — оперативное вмешательство не терпит отлагательств. Было бы хорошо, если бы это обсудили на сегодняшней конференции.
— А нельзя подождать до следующей? — защищаюсь я. — У нас график забит до предела!
Она отказывается меня понимать. Аномалия огромная, и времени терять нельзя.
— Видишь ли, если она слишком велика, то уже это само по себе… — тяну я.
— Разумеется. Я знаю, что для операции предпочтительны меньшие. Да только…
— Что «только»? Если б ты знала, как тут все сложно… Я уже не могу требовать от врачей большего.
— Понимаю. Можешь мне не рассказывать. Да только… это ведь Микеш.
— Какой Микеш?
— Сколько ты знаешь Микешей?
— Микеш из интерната Главки?
— Он самый, — подтверждает она. — Вы его звали Митей.
— Откуда ты знаешь, как мы его звали?
— Да уж знаю. Может кто-нибудь прийти с его историей?
— А сама ты не можешь?
— Нет, у меня амбулаторный прием. Вот что, — произносит она приглушенно — должно быть, не хочет, чтобы ее слышала сестра, — придет, наверно, наш доцент. Ему не терпится показать вам эти снимки лично.
— Я счастлив!
И снова она ратует за то, чтобы взять Митю пораньше. У него уже что-то вроде вялого паралича руки и начинает двоиться в глазах. Как бы не началось кровотечение.
— Ну ладно, пускай доцент приходит прямо сейчас, — говорю я.
И, не утерпев, добавляю:
— А как вы узнали, что он был со мной в интернате? Он спрашивал про меня?
— Не думаю, да и какое это имеет значение, — нетерпеливо перебивает она. — Только, пожалуйста, не отказывай ему сразу. Взвесьте все. Вспомни, сколько аномалий ты оперировал, и большей частью успешно…
— Ну, насчет большей части ты преувеличила, я тебе покажу цифры, сейчас я как раз делаю таблицу для конгресса.
— Ну, поступай как знаешь. Просто я думала…
— Я понимаю, товарищ по интернату, но пойми, я сначала ведь должен увидеть!
Иду назад к врачам. Митя… Внешность молодого Вертера, меланхолическое бледное лицо, темная волнистая шевелюра. И характер был романтический. Писал стихи, некоторые даже печатали. В интернат пришел позже меня. Учился на философском. Мы некоторое время жили вместе. Потом ко мне переселился Поличанский, тоже медик, нам было удобно вместе заниматься. А Микеш как раз договорился с Фенцлом — они прожили в общей комнате до самого закрытия интерната. Ни один из них не успел тогда завершить курса: пришла оккупация, и все полетело к чертям.
Врачи меня ждут: производственное совещание кончилось. Приношу извинения, должен их ненадолго задержать. При слове «аномалия» покорно садятся. Я знаю, что они думают. «Аномалия — конек шефа!» Вижу по ним, что случай их не очень заинтересовал.
Танцующей походкой вошел доцент Хоур из неврологической клиники. Итка любит его копировать. Берет молоточек двумя пальцами и встряхивает головой:
«Студенты, неврологическое обследование должно выглядеть эстетично. Молоточком проверяют рефлексы, а не забивают гвозди».
Он приветствует нас преувеличенным поклоном, пространно извиняется, что должен нас немного задержать. Наконец достает снимки. Врачи уже не кажутся индифферентными. С любопытством сбились возле негатоскопа. Видим образование, похожее на светлый клубок. От него вьются приводящие и отводящие сосуды. Наш рентгенолог показывает нам сосуды, которые, очевидно, питают аномалию. Молчим. Всем ясно, что ситуация неразрешима.
Первое слово за мной. Нерешительно говорю:
— Ужасно она большая. Нечто подобное я оперировал два года тому назад, и это было невероятно сложно…
— Убрать ее полностью просто невозможно, — полагает Кртек.
— Слишком глубоко она залегает, уже в одном этом серьезный риск… — поддерживает его Румл.
Суждение Гладки особенно категорично.
— Бессмысленно, — говорит она. — Там уж наверняка атрофия прилегающей ткани. А если вспомнить, что это лобная и височная доли…
Хоур встряхивает головой и патетически возвышает голос:
— Но у него ни малейших нарушений высшей нервной деятельности, атрофии серого вещества безусловно нет. Он высокоинтеллектуален, я сам его обследовал. Мы с ним немного поговорили на французском. Это его область. Он даже читал мне в оригинале Вийона, Элюара…
Румл лукаво подмигивает Гладке и ухмыляется. Наверно, думает: «Мне бы его заботы!..»
Я действительно не знал, как поступить. Мы снова просматривали снимки один за другим, снова взвешивали все «за» и «против». Брать этот случай решительно никому не хотелось.
Доцент глядел на нас с укором.
— Хорошо, если бы удалось ему помочь, — сказал он тихо. — Он превосходный человек. На операцию пойдет спокойно. Просит только раньше времени не говорить жене.
Я обещал, что приду посмотреть Микеша еще сегодня, потом решим, что делать.
— Он будет рад, — сказал мне на прощание Хоур, — говорит, он вас знает — в студенческие годы жили в одном интернате, но сам к вам обращаться не хотел.
Этого только недоставало! Всем стало ясно, что, не будь особых обстоятельств, я этот случай отклонил бы. Но тут был Митя. Он стоял у меня перед глазами, когда я шел в операционную и после — когда мылся перед операцией на гипофизе. Я представлял его себе все более явственно и живо. В самых разных видах, каким я его знал: в рубашке апаш и с гитарой, в толстом свитере с кашне вокруг шеи (он был не закален, а в интернате топили экономно) и даже в фехтовальном костюме. Ловкостью и силой он не отличался, а фехтование просто не любил, но спортивные тренировки были необходимым условием для получения стипендии, учрежденной Главкой.
Я невольно улыбаюсь. Представляю себе, как мы стоим с Митей друг против друга, а фехтмейстер отдает нам приказы, сбиваясь на родной польский язык:
«Маски на глову, маски на вниз».
Митя при этом ужасно томится. Стремительные, четкие движения — не его стихия. Когда кончаем, с кислым видом стягивает капюшон:
— И почему я не пошел в семинарию?..
А я шлепаю его рапирой и подсмеиваюсь:
— Где твоя твердость духа, рыцарь Главки?
Он, не стесняясь в выражениях, посылает меня куда подальше — для семинарии он еще явно не созрел — и собирается на свидание. Брюки мы из принципа не гладили, а клали на ночь под матрас. Митя настроен романтически, должен преподнести барышне хоть букетик фиалок. А так как денег достать негде, продает обед. Но есть-то ему хочется, и он идет к табльдоту «мародерствовать». Это очень просто. Садишься на освободившееся место, где кто-нибудь оставил на тарелке два-три кнедлика. Потом протягиваешь ее интернатскому служителю пану Дробилкову. Говоришь, что хотел бы добавку соуса и еще один кнедлик. И на подъемнике поступает к тебе целая порция.
Мы постоянно хотим есть. Поднимаем шум: «Что это за ужин? Две сухие сардельки и кусок хлеба!..» Митя кричит больше всех. Из дома он ничего не получает, бегает по урокам и еще старается отослать крону-другую матери.
Я завязываю марлевую маску, надеваю перчатки. В операционной все на своих местах. Передо мной подготовленное операционное поле. На мгновение мне кажется — это Митя.
Начинаю. Вычерчиваю скальпелем большой подковообразный разрез. Идут в ход зажимы, пинцеты, электрокоагулятор. Мне ассистируют Ружичка и Кроупа. Возле анестезиолога топчется Зеленый. Он хорошо фотографирует. Если потребуется, может сделать снимок во время операции.
Операционная сестра внимательно следит за каждым моим движением. Глаза над марлевой повязкой вполне могли бы принадлежать какой-нибудь восточной красавице, если б глядели из-под покрывала, а не из-под белой косынки. Они серо-голубые и ясные. Медсестра Ольга действительно очень хороша. Протягиваю руку, и она подает мне зажим. Всегда именно то, что нужно.
Я распрямился — немного перевести дух. Доцент быстро скоагулировал все сосуды, так что нигде ничего не кровоточит.
И неожиданно меня охватывает радость. Я знаю, эти люди вокруг стоят вместе со мной на страже каждой ниточки сосуда, каждого волоконца нерва, каждого вдоха и выдоха, доносящегося из респиратора.
Делаю широкую трепанацию. Под открытой костью нежно-пульсирующие лобные доли. Их надо приподнять и отодвинуть в сторону. Под ними видно что-то серовато-белое. Да, это опухоль, которая пробилась и в переднюю ямку черепа. Обволакивает оба зрительных нерва. Но она мягкая и не срослась с ними, так что их можно высвободить.
Зеленый с нацеленным фотоаппаратом ждет, когда я разрешу ему сделать снимок. Я на минутку прерываю операцию. Операционное поле снова промывают и осушивают. Останавливают кровотечение. Теперь можно сделать и снимки. Лучше спереди, чтобы были видны зрительные нервы.
Продолжаем. Ольга пододвигает мне винтовой табурет. Так будет удобней. Я улыбаюсь ей. Даже под маской видно, что она зарделась. Подставляет лоток, куда я кладу мягкую ткань иссеченной опухоли. Стрелки часов на противоположной стене то и дело пролетают еще на двадцать-тридцать минут.