Скептик скажет: А какое дело нормальному читателю до такого чтения? Не слишком ли далеко оно заходит? Вправе ли мы привлекать частные письма писателя, которые он не предназначал для читателя и никак не рассчитывал на то, что они ему могут быть известны?
Нужно ли заглядывать, так сказать, за текст? Не обязаны ли мы ограничиться самим текстом, не привнося ничего извне? — В том-то и дело, что читать художественный текст, не привнося внетекстового материала, попросту невозможно. Художественный текст в отличие, скажем, от научного изобилует пробелами, которые мы должны заполнять, обращаясь как к нашему личному опыту восприятия упоминаемых предметов, к нашим собственным ассоциациям и воображению, так и к нашим знаниям языка и стоящих за ним культурноисторических реалий; и если они недостаточны, то нужно обратиться к компетентным источникам, а иначе адекватного чтения не получится. Сегодня историческое расстояние настойчиво напоминает о том, что без понимания языка пушкинской эпохи и его культурных коннотаций чтение Пушкина бессмысленно. Чтобы понимать писателя, читатель должен располагать знаниями о его эпохе. Но можно ли остановиться на эпохе и сказать, что знания о самом писателе не нужны? Наверно даже скептик согласится, что знать кое-что и о писателе полезно для его понимания. Герой «Евгения Онегина» без его vis-à-vis, фигуры автора, окажется непонятным, и «Памятник» Пушкина вряд ли прозвучит. Тогда вопрос смещается к тому, где следует остановиться в этом отношении? Как дозировать допустимое внесение наших знаний об авторе в понимание его текстов? Можно ли сказать, что достаточно внешних биографических данных, а уж во внутреннюю жизнь писателя нечего лезть? Но границы между знанием интимного мира писателя и всеми остальными знаниями о нем и его эпохе на самом деле провести невозможно: как показал Р. О. Якобсон, один комплекс мыслей, чувств и образов связывает «Медный всадник», посвященный историософской проблеме, и «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем», стихотворение, посвященное глубоко интимным переживаниям. Мы так или иначе читаем за текстом; вопрос только в том, что мы проецируем в затекст — привычки, клише и банальности или знание писателя, его жизни, его эпохи.
«Нормальный читатель», на которого сошлется скептик, это не что иное, как идеализированная неадекватность. Вопрос о том, что важнее — то, о чем автор пишет с очевидностью, или то, что в его тексте неочевидно, — не корректен. Сегодня, кажется, никого не нужно убеждать что мир, представляемый художником — это мир художника, и, следовательно, он его центр. И все же глубинное чтение слишком часто наталкивается на недоверие. Это нормальная инерция: глубинное чтение не может не идти против привычного и упрощенного. Но таково дело читающего художественную литературу как вопрос, как задание, а не данное (на языке невельского кружка философов).
Что до читателя, то он вправе выбирать по своему вкусу, как далеко ему идти в своем чтении. Одному достаточно того, что писатель изобразил. Исполать ему! Другому важно понять, что же тот выразил в своем произведении, как отразился в нем сам писатель. Да ведь дело может обстоять и так, что последнее было и для самого писателя важнее. Словом, возможен читатель, которому хочется понять текст, созданный писателем, как реализацию его намерения. На такого читателя и рассчитано наше чтение [СЕНДЕРОВИЧ (I). С. 419–418].
Henrietta Mondry (University of Canterbury). Об одном крипто-еврее у А. Чехова
1
В этой работе речь пойдет о рассказе Чехова «В усадьбе» (1894), герой которого еще не был опознан критиками, занимающимися темой еврея у Чехова, как крипто-еврей[369].
Я хочу проследить, как складываются отношения между гостем и хозяевами, если гостем является архетипический Другой и Чужой русской культурной среде рубежа веков — в частности, еврей, или, точнее, в данном случае, крипто-еврей. Еврей, которого даже нельзя принять за еврея, именно поэтому-то он и может выступать в роли гостя, или быть приглашенным в гости на равных, а не для обозревания как объекта-диковинки. Когда хозяева не знают, что их желанный гость — еврей, когда сам автор-рассказчик шифрует гостя как еврея, которого может разгадать только самый чуткий читатель — каким может быть или еврей, или ярый антисемит с особым чутьем охотника. Сначала я расшифрую героя как еврея, затем покажу, почему герой подан как крипто-еврей. Цель моей работы — внести новое дополнение в установленный пантеон героев-евреев у Чехова. Последнее поможет пролить свет на проблему еврейских образов в русской классической литературе и ответить на неизбежный вопрос на тему об отношении Чехова к евреям. Ответ поможет снять с Чехова обвинение его современников-евреев в том, что он, наряду с другими классиками русской литературы, создал отрицательные или карикатурные образы евреев в своих произведениях[370].
Сюжет рассказа исключительно прост — хозяин дома, дворянин, отец двух девушек на выданьи, принимает у себя «В усадьбе» молодого юриста, человека приятной наружности, хорошей профессии, который нравится его дочерям. Сам хозяин мечтает видеть молодого человека в качестве зятя, и надеется поправить свои финансовые дела с помощью выгодного родства. Однако хозяин в своих разглагольствованиях неожиданно оскорбляет молодого человека, который поспешно ретируется и уходит с тем, чтобы уже никогда не вернуться. Рассказ кончается истерикой молодых девушек-дочерей, звуки которой доносятся до их отца, и дочери и отец понимают, что из-за злобной болтовни отца лишились возможности счастья, в случае одной из дочерей, и покоя, в случае самого отца. Сюжет, где гость — потенциальный жених, который, однако, убегает испуганный, с тем чтобы никогда не вернуться в усадьбу, сам по себе типичен для чеховских рассказов. Что интересно и уникально в данном случае — это не мотив нанесения оскорбления, а то, что составляет сущность оскорбления. Речь хозяина усадьбы состоит из злобных нападок на разночинную интеллигенцию, которая неожиданно характеризуется не как социальная группа, а как биологическая общность, наделенная врожденными характеристиками. Интересно и необычно здесь в развитии динамики отношений два момента: (а) нанесение оскорбления путем использования категорий биологических, таких, как генетическая наследственность и дегенерация, и, что более важно для моего аргумента, (б) реакция гостя на разглагольствования хозяина. Не всякий рецепиент отреагировал бы на болтовню хозяина таким резким образом, как гость Мейер в рассказе «В усадьбе». Мейер принял болтовню хозяина как личное оскорбление. Теперь мы попытаемся понять причину такой реакции.
2
Чехов представляет хозяина усадьбы и его гостя в самом начале рассказа, и описание героев подастся в обстановке вырисованной с подчеркнуто этническими деталями:
Павел Ильич Рашевич ходил, мягко ступая по полу, покрытому малороссийскими плахтами, и бросал длинную узкую тень на стену и потолок, а его гость Мейер, исправляющий должность судебного следователя, сидел на турецком диване, поджав под себя одну ногу, курил и слушал. («В усадьбе», 395)[371]
Приведенное описание поразительно по ряду причин. Оно не только даст сведения о месте расположения усадьбы — Юго-Западный край, но и одновременно полно литературных аллюзий, рассчитанных на узнавание читателем, и аллюзии отсылают читателя в фантастический мир прозы Николая Гоголя. В самом деле, турецкий диван и тень, которую производит малороссийский хозяин усадьбы, есть составные того ареала, которым проникнут мир рассказа Гоголя «Страшная месть», где отец-колдун был дружен с нечистой силой и был поклонником турецкой культуры. Заострение внимания читателя на этнических деталях исключительно важно для первого плана рассказа, где Рашевич выступает как идеолог и доктринер идей детерминизма, лежащего в основе этнических различий, а также приверженцем теории дегенерации и вырождения. Смесь малороссийского и турецкого в доме Рашевича, который исповедует русофильскую идеологию, безусловно пародиен, и показывает, что все рассуждения о чистоте крови так же неосновательны, как и всякая теории пуризма, поскольку в реальности происходит смешение этнических компонентов и элементов различных культур. В том числе и смешение кровей, поскольку именно в генетическом смысле понятие крови употребляется в этом рассказе.
Что касается второго, зашифрованного плана рассказа, то введение демонологического подтекста, который выражен постоянным присутствием темной тени, которую отбрасывает хозяин усадьбы, служит выражением моральной и политической позиции Чехова к вопросу о набирающем силу российском шовинизме. Чехов, еще сотрудничающий с «Новым временем» во время написания рассказа, скорее всего прибегнул к языку демонологической традиции как шифру, необходимому ему для сохранения экономически выгодных отношений с редакцией «Нового времени» и с А. С. Сувориным, в частности,[372]. То, что фигура Рашевича пародийна, будет показано ниже, теперь же следует обратиться к расшифровке образа Мейера как крипто-еврея. Только прочтение этого образа как инородца помогает оценить силу чеховской иронии и полемичности его позиции в вопросе о славянофильстве, российском шовинизме, и классовых и расово-этнических различиях.
3
После впечатления, созданного первой сценой, следующий знак-указатель на инородность гостя Мейера — его немецко-еврейская фамилия. Оставленная без имени и отчества, фамилия героя является примером намеренной мистификации. По фамилии Мейер может быть обрусевшим немцем, или крещеным евреем, или евреем, который сам избегает упоминания своего имени и отчества, так как именно они могли бы сорвать маску и обнажить его этническое происхождение