Чехов — страница 2 из 8

Студент-медик

В конце августа 1879 года Антон приехал в Москву. Его ждали раньше, но он все лето провел в Таганроге, добиваясь стипендии, учрежденной таганрогским городским управлением для одного из своих уроженцев, отправляющихся получать высшее образование, — Антоша ее выхлопотал.

Стипендия была небольшая — двадцать пять рублей в месяц. Выдавалась она по третям, так что Антон в день приезда в Москву имел на руках сумму, которая при тогдашней чеховской бедности могла показаться значительной. Он привез в Москву не только сто рублей, но и двух нахлебников — своих гимназических товарищей — В. И. Зембулатова и Д. Т. Савельева. Вскоре, и совершенно неожиданно, прибыл еще один нахлебник — Н. И. Коробов — из Вятки. Его привез Коробов-отец, откуда-то узнавший, что живут в Москве милые люди Чеховы, которых можно уговорить принять в дом юношу, «застенчивого как девушка». Коробовы были очень богаты, но их не смутило, что квартирка Чеховых была в подвале.

Нахлебники являлись большим подспорьем в хозяйстве Евгении Яковлевны. Жилось тесно, но весело. Перебрались на новую квартиру в пять комнат — по той же Грачевке в доме Савицкого. Зембулатов и Коробов заняли одну комнату, Савельев другую; Антон, Николай и Михаил — третью, мать и сестра — четвертую. Пятая была общей приемной.

Павел Егорыч после долгих хлопот, наконец, получил место по письменной части в оптовой торговле купца Гаврилова, у которого жил и столовался. Получал он тридцать рублей в месяц. Нравы и обычаи Гавриловского дела описаны Чеховым в повести «Tри года».

Личность отца отошла на задний план — Антон занял положение хозяина.

20 августа Чехов подал прошение о вступлении в университет — на медицинский факультет. Зембулатов, Савельев и Коробов стали также студентами-медиками.

О Чехове-студенте вспоминал один из его однокурсников, что был он «хорошим товарищем, общей студенческой жизнью очень интересовался, часто ходил на собрания и сходки, но активного участия в общественной и политической жизни студенчества не принимал». А время было бурное. О нем писал С. Я. Елпатьевский так: «Был 1880 год — время наиболее яркого развертывания революционного движения, в Москве было шумно и оживленно». И В. К. Дебагори-Мокриевич, в свою очередь, отмечает, что в 1881 году он застал в Москве огромные перемены. «Прежде всего, бросался в глаза количественный рост революционных элементов. Чуть не половина студентов Московского университета и Петровско-Разумовской академии считались революционерами».

Разгром «Народной воли» после 1 марта 1881 года и наступившая жесточайшая политическая реакция резко изменили общественное настроение Москвы, но биограф Чехова не может не отметить, что первые годы студенчества Чехова протекали в боевой атмосфере. Она не коснулась Чехова — так же как в гимназии, он и в университете был очень далек от «политики».

После историко-филологического, замечательного по подбору профессоров, медицинский факультет стоял тогда на втором месте. Чехов слушал лекции Бабухина, Захарьина, Клейна, Фохта, Снегирева, Остроумова, Кожевникова, Эрисмана, Склифасовского. Многие из них имели европейское имя и составляли цвет тогдашней медицины.

Студенческие годы в его биографии занимают важное место в росте и формировании сознания. Вполне индиферентный к общественным делам, ничем особенно не выделяющийся в студенческой массе, добросовестный и исполнительный посетитель лекций и занятий, Чехов приобрел в университете не только необходимые знания, но на всю жизнь проникся глубочайшим уважением к науке и свою творческую, писательскую интуицию сочетал с верным пониманием чисто научного метода. Он вполне понимал значение, которое имело для него медицинское образование.

Медицинская практика Чехова занимает не слишком большое место в его биографии. Он не считал себя врачом-профессионалом и не скрывал того раздражения, а часто и отвращения, которое испытывал от будничной докторской работы. Не практика, а теория интересовала его и нас занимает не «вольнопрактикующий врач Чехов», а тот Чехов-писатель, который научился мыслить научно.

Еще студентом, читая Дарвина, о котором говорил восторженно, — «какая роскошь Дарвин», он предлагал брату Александру написать «Историю полового авторитета» — работу чисто научного характера.

В одном из ранних своих рассказов «Житейская мелочь» (В собрании сочинений заглавие изменено — «Неприятность») Чехов описывает доктора, который мечтает «упрятать себя на всю жизнь в келью какого-нибудь монастыря», надеясь, что его, «как человека с университетским образованием, не будут посылать к утрене, к обедне, позволят есть скоромное», а он «день и ночь будет сидеть в башенке с одним окошком, прислушиваться к печальному звуку и писать «Историю медицины в России». Эти строки автобиографичны, потому что и сам Чехов начал в 1884-85 гг. научную работу под названием «Врачебное дело в России». Рукопись этого незаконченного труда хранится в Центроархиве и обследована Н. Ф. Бельчиковым.

Для этого исследования Чехов делает выписки и из летописей, и из истории Карамзина, и из народных лечебников. По «Систематическому каталогу русским книгам» В. И. Межова достает нужные для его цели пособия и по ним изучает ряд отделов истории. В подборе книг обнаруживает Чехов верное понимание исторических процессов: он ставит явления в их взаимную связь и понимает, что разработать такой специальный и мало освещенный вопрос, как врачебное дело, он сумеет лишь поняв прошлое во всем объеме и во всей широте.

Он особенно интересуется фольклором — теми «медицинскими» моментами, которые нашли свое отражение в былине, песне, поверьях. Судьба медицинского дела в России интересовала Чехова как врача, а среди множества тех материалов, над которыми он работал, находились и такие, которые не могли не волновать его как художника.

На этом незавершенном труде сказалась не только величайшая добросовестность, столь ему вообще свойственная, не только точность, так характерная для него, как беллетриста, но и слияние художника и исследователя, медика и писателя. Ведь Чехов и Гете ценил именно за то, что в создателе «Фауста» «рядом с поэтом прекрасно уживался естественник». А о самом себе говорил, что не сомневается в серьезном влиянии на его литературную деятельность занятий медицинскими науками. «Они, — отмечает он в автобиографии для доктора Г. И. Россолимо, в письме 11 октября 1899 года, — значительно раздвинули область моих наблюдений». И дальше:

«Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность, они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня, как для писателя, может понять только тот, кто сам врач; они имели также и направляющее влияние, и, вероятно, благодаря близости к медицине, мне удалось избегнуть многих ошибок. Знакомство с естественными науками, научным методом всегда держало меня настороже, и я старался, где было возможно, соображаться с научными данными, а где невозможно — предпочитал не писать вовсе. Замечу кстати, что условия художественного творчества не всегда допускают полное согласие с научными данными; нельзя изобразить на сцене смерть от яда так, как она происходит на самом деле. Но согласие с научными данными должно чувствоваться и в этой условности, то есть нужно, чтобы для читателя или зрителя было ясно, что это только условность и что он имеет дело со сведущим писателем. К беллетристам, относящимся к науке отрицательно, я не принадлежу; и к тем, которые до всего доходят своим умом, не хотел бы принадлежать».

Чехов радовался, когда в рассказах удавались ему моменты чисто медицинские. Ему был поэтому очень приятен комплимент его читательниц, находивших, что роды в рассказе «Именины» «описаны правильно». Он считал себя обязанным «мотивировать медицинские случаи».

Ему неприятен совет Суворина «перестать гоняться за двумя зайцами и не помышлять о занятиях медициной». Он недоумевает: «Почему нельзя гоняться за двумя зайцами, даже в буквальном смысле этого слова, были бы гончие, а гнаться можно». Гончих — в переносном смысле — у него, по всей вероятности, нет, но он «чувствует себя бодрее и доволен собой, когда сознает, что у него два дела, а не одно». «Медицина моя законная жена, а литература — любовница. Когда надоедает одна, я ночую у другой. Это хотя и беспорядочно, но зато не так скучно. Да и к тому же от моего вероломства обе решительно ничего не теряют. Не будь у меня медицины, я свой досуг и свои личные мысли едва ли отдавал бы литературе» (из письма 11 сентября 1888 года).

Поборола в конце концов все-таки литература. От практической врачебной деятельности он устал и отстал, а целиком отдаться теоретической работе не смог именно потому, что медицина, точнее сказать — метод мыслить научно, помог его творческой интуиции развернуться во всю ширь и не в области чисто научной, а исключительно — в художественной. Правда, уже будучи известным писателем, он где-то в глубине души таил мечту стать популярным и в медицине. И едва ли только в шутку говорил он о своем «Сахалине», как о труде академическом, за который можно получить премию митрополита Макария. Больше того, известно, что покойный профессор Г. И. Россолимо по просьбе А. П. Чехова, его университетского товарища, вел переговоры о возможности назначения Чехову кафедры и степени доктора медицины, приняв «Сахалин» как научную диссертацию. Переговоры не увенчались успехом, но тот факт, что они велись, весьма показателен и говорит о всей серьезности отношения Чехова к возможности признания научной ценности за его публицистической книгой.

С другой стороны, он понимал, что медицинская практика очень ему мешает и в явном противоречии с самим собой, писал Григоровичу, что к нему, по «уши втянувшемуся в медицину», чрезвычайно подходит поговорка о двух зайцах. Но это уже из области тех противоречий, которые вообще уживались в Чехове. Вряд ли можно принимать на веру и слова его — в письме к А. С. Суворину, — что для медицины он «недостаточно любит деньги», а для литературы ему «нехватает страсти». Вопрос о «страсти», как о творческом темпераменте, — это особый вопрос, который нужно поставить уже не в плане исследования вопроса о чеховских «двух зайцах» — медицине и литературе, за которыми он «гонялся», начиная с первого же своего дебюта в печати. Но несомненно одно, что в первые годы его, как он сам выражался «шатания» по юмористическим изданиям и газетам, медицина мешала ему, так же как литература мешала науке.

Эпоха «Антоши Чехонте»

Многолетнее шатание по юмористическим журналам началось со «Стрекозы» (1880). Затем он печатается в «Зрителе» (1881–1883 гг.), «Мирском толке», «Москве», «Свете и тенях», «Спутнике» (1882), в Альманахе «Стрекозы» (1884), в «Русском сатирическом листке» (1884), «Развлечении» (1884–1886 гг.), «Сверчке» (1886), в «Будильнике» (1881–1887 гг.) и в «Осколках» (1882–1887 гг.).

В этих журналах и журнальчиках появляются рассказы и рассказики: «Комары и мухи», «О том, о сем», «Финтифлюшки», подписи к рисункам, «Перепутанные объявления», фельетоны и заметки, — подписанные псевдонимами: «Антоша Ч.» и просто — «Антоша», «Чехонте» и «Антоша Чехонте», «Антоша Ч.» и «Ан. Ч.», «Антансон» и «Г. Балдастов», «Вспыльчивый человек» и «Человек без слезинки», «Брат моего брата» и «Врач без пациентов», «Рувер» и «Улисс».

Молодой Чехов пишет много: если в 1880 году он печатает только девять вещичек, то уже с 1881 цифры будут неизменно подыматься: тринадцать в 1881, тридцать два в 1882, сто двадцать в 1883, сто двадцать девять в 1885 году. 1887 год станет годом переломным во многих отношениях, в том числе и по явному спаду «многописания» — в этом переломном году Чехов напечатал только шестьдесят восемь произведений.

Материальная нужда была только одной из причин, влиявших на темпы работы Антоши Чехонте, да и нельзя утверждать, что Чехов начал заниматься литературой, ища только обеспеченного заработка. Что чеховская семья жила бедно, и Антошино писательство давало ей значительную материальную поддержку, — это несомненно, но мы уже знаем, что страсть к литературе пробудилась в Чехове очень рано и была весьма стойкой.

Есть трогательный рассказ о том, что первый же свой гонорар Чехов истратил на именинный пирог матери. Очень может быть, что Антоша купил этот пирог на гонорар, полученный из «Стрекозы». Но не это важно — важно то, что «Письмо к ученому соседу» в истории многих писательских дебютов занимает совершенно исключительное место как произведение, написанное в такой уверенной и определенной манере, которая свидетельствовала о необычайной — для возраста автора — художнической зрелости. «Письмо к ученому соседу» является пародией на одно родственное письмо, хранившееся в чеховской семье, а может быть, и литературным изложением той «лекции», с которой выступал Чехов-гимназист, изображая ученого профессора. Вероятно, в состав дебютного произведения начинающего Чехова вошло то и другое, но важен основной элемент, составляющий стилевой стержень «Письма» — его пародийное звучание. Не менее замечательно, что в том же номере «Стрекозы», в котором помещено «Письмо к ученому соседу», напечатана и вторая вещичка Чехова под заглавием: «Что чаще всего встречается в романах». Здесь чувствуется необычайной остроты писательский глаз и слух, не терпящие штампа и шаблона.

Но его «многописание» знает срывы, часто отмечается отсутствием вкуса и наличием того самого шаблона, который был так зло им высмеян с первого шага в литературе. И это понятно, — втянувшись в журнальную работу, всегда срочную и всегда выполняемую на потребу заказчика, Чехов часто неудачно острил и, что хуже, охотно удовлетворял грубые вкусы читателей «Стрекозы» и «Зрителя». Кто поверит, что именно Чехову принадлежат такие афоризмы:

«Проданная лошадь передается при помощи полы, из чего явствует, что бесполый человек лошадей ни продавать, ни покупать не может».

«Статистики знают, что курица не птица, кобыла не лошадь, офицерская жена не барыня».

Антоша Чехонте отдал дань и грубейшему шовинизму: осмеяние татар, армян, в особенности же евреев, было одной из постоянных тем юмористики «Будильников» и «Развлечений». Вот, например:

«3аявление зубного врача Гвалтера: до сведения моего досло, сто мои пачиенты принимают недавно прибывшего зубного врача Гвалтера за меня, а потому имею цесть известить, сто я зиву в Мошкве и просу моих пачиенты не смешивать меня с Гвалтером. Не он Гвалтер, а я — Гвалтер. Вставляю зубья, продаю социненный мною толценный мел для чистки зубьев и имею самую больсую вывеску. Визиты делаю с белым галстуком. Зубной врач при зверинце Винклера — Гвалтер».

Все это писалось спустя рукава, не задумываясь. И не это составляет смысл и значение творчества Чехова эпохи Антоши Чехонте: важно и ценно — та брыжущая веселость, которой был полон молодой Чехов. В. Г. Короленко вспоминает, как Чехов говорил ему, что «начинал литературную работу почти шутя, смотрел на нее частью как на наслаждение и забаву, частью же как на средство окончания университетского курса и содержания семьи». И Короленко передает такой разговор:

«Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? Вот, — он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь, — это оказалась пепельница, — поставил ее передо мною и сказал:

— Хотите, — завтра будет рассказ… Заглавие «Пепельница»?

И глаза его засветились весельем. Казалось, над пепельницей начинают уже роиться какие-то неопределенные образы, положения, приключения, еще не нашедшие своих форм, но уже с готовым юмористическим настроением».

В пору своего шатания по журнальчикам Чехов был увлечен и драматургической формой. Студентом второго курса он писал драму с конокрадами, стрельбой, женщиной, бросающейся под поезд. Переписывал брат Миша и у него «от волнения холодело под сердцем». Антон отнес пьесу М. Н. Ермоловой, рассчитывая, что она возьмет ее для своего бенефиса. Увы, он принес ее обратно и запрятал в стол. Пьеса была извлечена из его архива и напечатана лишь в 1920 году.

Его рассказы делались известными. В 1883 году Антон пишет брату Александру: «Становлюсь популярным и уже читал на себя критику». А сотрудник «Осколков» и «Стрекозы» В. Д. Сушков в письме от 10 мая 1883 года говорит А. П. Чехову: «В недолгое время Вы своими трудами очень выдались из числа рядовых литературных тружеников и рабочих. Стали, без сомнения, известны в редакциях как молодой, даровитый и много обещающий в будущем писатель».

В это же время Чеховым была сделана попытка выпустить сборник рассказов, обложку для которого рисовал брат Николай. Сборник должен был называться «На досуге». Но он так и не вышел в свет. Было напечатано несколько листов, а вся книга была разобрана в типографии, вероятно, в виду задержки обусловленной платы. Некоторые из рассказов этого сборника вошли в книгу Антоши Чехонте «Сказки Мельпомены», вышедшую в середине 1884 года. Она была напечатана в кредит с уплатой в продолжении четырех месяцев со дня выхода.

«Сказки Мельпомены» встретили рецензентский отклик. В журнале «Театральный мирок» было отмечено: «Все шесть рассказов написаны бойким живым языком и читаются с интересом. Автор обладает несомненным юмором». А школьный товарищ А. П. Чехова, П. С. Сергеенко (Сергеенко Петр Алексеевич (род. в 1854 г.). Публицист, беллетрист, драматург, автор известной книги «Как живет и работает Л. Н. Толстой». Учился одновременно с Чеховым в таганрогской гимназии. Им написаны воспоминания о Чехове (ежемесячные приложения к «Ниве» за июль 1904 г.)) поместил такой отзыв:

«Прочитал «Сказки Мельпомены» А. Чехонте. Удивился. Нигде и словечка не было сказано об этих сказочках… Книга очень интересная. Не знаю только, почему автор дал ей такое обманчивое название: оно вводит в заблуждение: мол «сказки», значит для детей, большому не годится заниматься сказками. А между тем рассказы А. Чехонте живьем вырваны из артистического мирка. Все они небольшие, читаются легко, свободно и с невольной улыбкой. Написаны с диккенсовским юмором: и смешно и за душу хватает. Автор, очевидно, человек молодой, еще не окреп, кое-где спешит, путается, но в общем овладевает вниманием читателя не менее рассказов Брет-Гарта. Всюду разлит юмор «без натуги» и Чехонте обращается с ним весьма осторожно, как оно и следует…».

«Литературная купель»

В истории сотрудничества Чехова в юмористических журналах восьмидесятых годов самое видное место принадлежит его работе в петербургских «Осколках». «Осколки» издавались и редактировались Н. А. Лейкиным. Это был популярный в купеческой и мещанской среде писатель, обладавший несомненным, но очень грубым, неотесанным талантом, темперамент которого шел на потребу его невзыскательных читателей, — пошлость их вкусов оказала свое несомненное влияние и на писания Лейкина. Он начинал свою литературную карьеру в шестидесятых годах, сотрудничал в сатирической «Искре» и в «Современнике», помещая очерки и рассказы из купеческой жизни. В произведениях этого периода Лейкин был в числе, если не радикальных, то либеральных литераторов своей эпохи. Став издателем и разбогатев, он отошел от передовых взглядов людей шестидесятых годов и повел свои «Осколки» в том самом «юмористическом» направлении, которое было прочно усвоено в годы, когда под бдительным оком цензуры сатира, имевшая яркое общественное значение, мельчала и превращалась в откровенное зубоскальство, не лишенное подленьких черточек шовинизма в духе высокого «патриотизма». И все-таки «Осколки» отличались от прочих изданий этого рода некоторой литературной порядочностью, чем выгодно выделялись от своих московских собратий.

Поэт Илиодор Пальмин, некогда очень популярный своими гражданскими стихами, постоянный сотрудник «Осколков», рекомендовал Лейкину Чехова. Он подробно рассказывает в письме Чехову о своем разговоре с редактором «Осколков», который жаловался на отсутствие талантливых сотрудников для его журнала. «Я, — пишет Пальмин, — указал ему на вас, так как читал некоторые ваши хорошенькие, остроумные вещицы, на которые обратил внимание среди действительно бездарной, бесцветной и жидкой бурды московской. Он просил меня познакомить его с вами, хотя заочно, так как он сам пробыл в Москве всего сутки с небольшим. Свою карточку, лично им загнутую, просил он меня передать вам в знак того, что, как будто, он сам лично был у вас и просил меня пригласить вас сотрудничать в «Осколках». В материальном отношении, конечно, много нельзя заработать в «Осколках», так как журнал по объему ограничен, но плата в высшей степени аккуратна и добросовестна. Журнал честный, с хорошим либеральным направлением. В цензурном отношении там несколько легче дышится, чем здесь, что вы, вероятно, уже могли видеть, если когда-нибудь проглядывали «Осколки».

Пишите туда рассказики, повести, очерки, заметочки, всякую всячину. По величине все небольшое, но количественно чем больше, тем лучше. Печатать вас будут скоро».

Приглашение Лейкина Чехов принял с радостью. Начинается его пятилетнее сотрудничество в «Осколках». «Осколки» были в высшей степени легкомысленным журнальчиком, который не прочь был воспеть «глазки черные, глазки голубые, пунцовые ротики и белые шейки, крошки-ручки и тяжелые жгуты русой косы». Но Лейкин иногда рисковал печатать и вещички с критикой полицейских порядков, с «сатирой» на взяточничество, вымогательство, растраты и кражи общественных денег. И эти «цветы невинного юмора» вызывали неукротимый цензорский гнев. Иногда из номера вылетала чуть ли не половина статей. Вот, например, одно из писем Лейкина к Чехову: «Вы спрашиваете, что случилось с «Осколками московской жизни», посланными вами для четвертого номера журнала? Случилась беда. Не будь запасного набора, я не мог бы составить номера. Целый погром. Цензор все захерил: и ваших «Зверей» и стихи Трефолева, стихи Гиляровского (Гиляровский Владимир Алексеевич (род. в 1875 г.). Беллетрист, поэт и журналист. о своей интересной жизни, полной необычных приключений и встреч, рассказал в книге «Мои скитания» (изд. «Федерация», М. 1928) и др. Написал ряд очерков о Чехове — см., например, главу «Антоша Чехонте» в книге «Друзья и встречи» (изд. «Советская литература», М. 1934)), половину обозрения Билибина, и мой фельетонный рассказ, и анекдоты, и копилку курьезов и московскую жизнь… И это еще не все: сам журнал едва уцелел. На утро я был вызван в цензурный комитет и председатель Кожухов (он из Москвы) объявил мне, что журнал будет запрещен, если я не переменю направления, что цензор вымарывает статьи, но против общего направления, против подбора статей он ничего не может сделать, и что тут виноват редактор. Объявил мне также, что начальник Главного управления по делам печати вообще против сатирических журналов, и не находит, чтобы они были необходимы для публики, что… и т. д. Громы разверзлись страшные».

Конечно, это был целый погром. Чехов так это и расценивает в своем ответе Лейкину:

«…Погром на «Осколки» подействовал на меня, как удар обухом… С одной стороны, трудов своих жалко, с другой — как-то душно, жутко… Конечно, вы правы: лучше сократиться и жевать мочалу, чем с риском для журнала хлестать плетью по обуху. Придется подождать, потерпеть… Но думаю, что придется сокращаться бесконечно. Что дозволено сегодня, из-за того придется съездить в комитет завтра и близко время, когда даже чин «купец» станет недозволенным фруктом. Да, неприятный кусок хлеба дает литература, и умно вы сделали, что родились раньше меня, когда легче и дышалось и писалось».

В «Осколках» по предложению Лейкина начал писать Чехов и публицистические фельетоны, под рубрикой «Осколки московской жизни».

Это предложение он принял несколько нерешительно — то, что писалось в «Осколках» в Москве казалось Чехову мелочным, сухим и небрежным. И он колебался, не зная сумеет ли и он избавиться от этих недостатков. «Не буду слишком мелочен, не стану пробирать грязных салфеток и маленьких актеров», — обещал он Лейкину. И замечал, что он «нищ наблюдательностью текущего и несколько общ, а последнее неудобно для заметок».

Надо прямо сказать, что «Осколки московской жизни» Рувера и Улисса (эти псевдонимы Чехов сохранял лишь для фельетонов в «Осколках») слабы. В них трудно узнать не только Чехова, но и Антошу Чехонте. Тон вымученный, юмор тяжеловатый, сообщаемые факты почти всегда лишены общественной значимости и на многом лежит отпечаток развязного легкомыслия не без шовинистических оттенков. Он мучительно искал тем, и погружающаяся в обывательскую тину Москва, после общественного подъема недавних годов переживающая тяжелое похмелье, ничего интересного и заслуживающего внимания публициста-сатирика не давала.

Мы постоянно читаем в письмах Чехова жалобы на отсутствие материала. «Кроме самоубийств, плохих мостовых и манежных гуляний, Москва не дает ничего» — пишет, например, Чехов и сообщает, что пойдет к московскому «обер-знайке» Гиляровскому, «сделавшемуся в последнее время царьком московских репортеров» попросить сырого материала. «Я пожалуй могу, — говорит Чехов, — написать про думу, мостовые, про трактир Егорова. Да что тут осколочного, интересного?»

И все-таки приходилось писать и про думу, и про мостовые, и про трактир Егорова, и про пьяных купцов, которые съели ученую свинью клоуна Танти, и о грязном деле миллионера Солодовникова, отказавшегося платить алименты, и об опереточных актерах, и о желтой прессе и об «отцах города», отвергающих проект закона о праздничном отдыхе для магазинных мальчиков. Редко когда тон этих фельетончиков начинает звучать подлинно сатирическими нотами. В них, правда, есть одно достоинство — нет той «подлости», на которую так жалуется Чехов, говоря о нравах в мелко-журнальной и газетной среде.

Чехов не поднялся в своих фельетонно-осколочных писаниях на уровень, резко отделяющий его от собратий по перу, работающих в юмористической прессе. Объяснение этому следует искать в том, что в пору своего шатания по журнальчикам Чехов еще не переживал процесса «выдавливания рабьей крови». То мещанство, с которым он на протяжении всей своей жизни поведет борьбу, раз навсегда покончив с традициями косной среды, — это мещанство еще проявлялось в Чехове в эпоху работы для «Осколков». Но в его маленьких рассказах уже звучала ненависть к тупой сытости, к пошлости, к обывательщине. В чеховских новеллах вставал опозоренный и унижаемый человек, и та жгучая сила подлинной сатиры, которая совершенно отсутствовала в «Осколках московской жизни», чувствовалась в беллетристике Антоши Чехонте.

И разве только смешон этот рассказ о банщике («В бане»), который принял диакона за человека «с идеями» и извинился перед ним? Какая же это была страшная жизнь, когда нужно было бояться «иметь идеи»? И еще — «Упразднили»: человек с упраздненным чином прапорщика считает себя вычеркнутым из жизни. Упразднили глупое звание — упразднили человека. А чиновник Червяков чихнул на лысину генерала, даже не «своего» — из чужого департамента — и со страха умер! (Рассказ «Смерть чиновника».)

В публицистике Чехова нет ни опозоренного, ни униженного человека. Да он и не делал попыток насытить свои фельетоны сатирической желчью, зная, что эти поползновения были бы пресечены и бдительной цензурой, и не менее бдительным Лейкиным.

Был ли у Чехова вообще темперамент публициста? Конечно, был. И он засверкал в «Сахалине». Но эта книга о русской каторге писалась тогда, когда процесс выдавливания «рабьей крови» уже развернулся со всей силой.

Н. А. Лейкин очень ревниво относился к сотрудничеству Чехова, и постоянно делал ему выговоры, как только встречал подпись Чехонте в каком-нибудь из конкурирующих с «Осколками» издании. Чехову приходилось отписываться, просить не сердиться и приводить такие оправдания: «Человек я семейный, неимущий, деньги надобны. В «Развлечении» платят мне 10 копеек со строки. Мне нельзя зарабатывать менее 150–180 рублей в месяц, иначе я банкрот». Он был прав, потому то «Осколки» и не могли быть единственным источником существования Чехова. По сохранившимся конторским книгам «Осколков» можно совершенно точно установить его гонорары. Так, за весь 1886 год, — очень продуктивный, — достаточно сказать, что только в двенадцати номерах журнала за этот год нет чеховских вещей, — он получил всего 642 руб. 48 коп. Правда, Лейкин устроил Чехову сотрудничество в «Петербургской газете», в которой он начал с отчетов по делу о крахе Скопинского банка и в которой напечатал много маленьких рассказов. Но рекомендовав Чехова «Петербургской газете», Лейкин в то же время всячески «подставлял — как пишет Чехов — ему ножку».

Чехов быстро понял истинную природу Лейкина. «Это добродушный, безвредный человек, но буржуа до мозга костей… Лисица каждую минуту боится за свою шкуру, так и он. Тонкий дипломат». Но скоро он снимает с Лейкина и последний оттенок добродушия и безвредности. В письме к брату Александру он прямо противопоставляет Лейкину его сотрудников, говоря, что «по счастливой игре случая все его сотрудники, в силу своей воспитанности, тряпки, кислятины, говорящие о гонораре, как о чем-то щекотливом, в то время как сам Лейкин хватает зубами за икры».

Воскресенск и Бабкино

Материальное положение семьи, благодаря Антону, за эти годы значительно улучшилось. Уже не было надобности держать нахлебников и можно было нанять приличную квартиру. В письме к дяде Митрофану Егоровичу Чехов в таких выражениях описывает свое житье:

«Капитала, конечно, не нажил и не скоро наживу, но живу сносно и ни в чем не нуждаюсь. Если буду жив и здоров, то положение семьи обеспечено. Купил я новую мебель, завел хорошее пианино, держу двух прислуг, даю маленькие музыкальные вечерки, на которых поют и играют… Долгов нет и не чувствуется в них надобности. Недавно забирали провизию (мясо и бакалею) по книжке, теперь же я и это вывел и все берем за деньги. Что будет дальше неведомо, теперь же грешно жаловаться».

Не надо забывать, конечно, что письмо адресовано Митрофану Егоровичу, что, в свою очередь, сказалось и на самом описании быта чеховской семьи. Чехов в своей переписке всегда находит форму, наиболее понятную для того, кому пишет. Он как бы начинает говорить его языком. Вряд ли написал бы Чехов кому-нибудь другому о «двух прислугах», о «музыкальных вечерках» и т. д. Письмо выдержано в тоне, понятном дяде Митрофану, который порадуется за племянника, узнав, что он не делает долгов и забирает мясо и бакалею не по книжке, а за деньги. Да, конечно, так Чехов не сказал бы, но разве не чувствуется в письме к дяде и личное отношение Чехова к изменившимся условиям жизни? Несомненно, что его радует и пианино, и возможность иметь прислугу, и музыкальные вечера. Радует потому, что тяжелая нужда побеждена! А Чехову было необходимо ее победить, ведь он инстинктивно стремился к жизни, полной комфорта, а комфорт входил обязательным элементом в чеховское восприятие культуры. И он скоро получил возможность близко соприкоснуться с таким строем жизни, в котором внешняя культурность имела огромное значение. Чеховы познакомились с семьей помещика Киселева, племянника известного дипломата графа Киселева. Киселеву принадлежало имение Бабкино в нескольких верстах от Нового Иерусалима и Воскресенска, куда Чеховы выезжали летом гостить у Ивана Павловича Чехова, учителя Воскресенской школы. В 1885 году Чеховы сняли флигель в усадьбе Киселевых.

В Воскресенске, а затем в Бабкине, Чехов впервые сошелся с новым для него кругом людей. Ведь он отчетливо сознавал, что среда мелких газетных работников, с которой его связывало профессиональное писательство, была средой мало уважаемой. Так, в письме к брату Александру в 1883 году, сообщая о смерти своего «друга и приятеля» литератора Ф. Ф. Поподугло, он говорит, что «умер Федор Федосеевич от алкоголя и добрых приятелей. Неразумие, небрежность, халатное отношение к жизни своей и чужой, — вот отчего он умер 37 лет от роду». Поподугло, о котором Чехов отзывается, как о «литературном старожиле», был типичным представителем газетно-журнальной среды. Эта среда была ненавистна Чехову. Он и брату советовал отречься от имени, которое носят «уткины и кичеевы» («Уткины — кичеевы» — речь идет об издательнице «Будильника» Л. Н. Уткиной и Н. П. Кичееве — сотруднике «Будильника» и других юмористических журналов 80-х годов. Н. Кичеев — автор злобной рецензии о чеховском «Иванове»). Так и написал с маленькой буквы фамилии этих газетно-журнальных деятелей Москвы восьмидесятых годов. А ведь имя, которое они носили, это и было имя газетчика, но газетчик, в чем Чехов не раз убеждался, значит, «по меньшей мере жулик». И Чехов скорбит, что он в «ихней компании», работает с ними, «руку пожимает» и «говорят, издали стал походить на жулика». Он скорбит и «надеется, что рано или поздно изолирует себя». «Я газетчик, потому что много пишу, но это временно… оным не умру. Коли буду писать, то непременно издалека, из щелочки, не завидуй, братце, мне. Писание, кроме дерганья, ничего не дает мне».

Правда, эта резкая характеристика сделана в 1887 году, когда «многописание» было уже почти оставлено Чеховым. Но и в разгар своего шатания по журнальчикам Чехов понимал, что он не только газетчик. Он знал, что его рассказы «не подлы и, говорят, лучше других по форме и содержанию». «На литературных вечерах, — пишет он брату, — рассказывают мои рассказы, но лучше с триппером возиться, чем брать деньги за подлое, за глумление над пьяным купцом и т. д. Чорт с ними». В этих строках не только презрение к «жуликам», но и к содержанию того, что составляет основу писания «жуликов». Глумление над пьяным купцом, — это ведь и есть одна из излюбленных тем «Осколков»!

Но обязательства, связанные с условиями постоянной работы в юмористических изданиях, неизбежно заставляли Чехова быть, как он выражается, в «ихней компании». У него было мало знакомств в других слоях. Общество, с которым он сблизился в Воскресенке, и в особенности в Бабкине, было совсем иным. В Воскресенске жил известный славянофил П. Д. Голохвостов, занимавшийся вопросом о земских соборах, его жена была писательница, в городе стояла батарея, с офицерами которой сошелся Чехов, причем надо заметить, что артиллеристы среди офицерства являлись наиболее передовыми. А в двух верстах от Воскресенска была Чикинская больница, которой заведывал популярный земский врач П. А. Архангельский.

Здесь Чехов близко сошелся с известными впоследствии врачами Сиротиным, Таубером, Яковлевым. Это были интеллигентные люди, интересовавшиеся литературой, выписывавшие все толстые журналы. Такую же культурную среду нашел Чехов и в Бабкине. Жена Киселева, Марья Владимировна, была дочерью директора императорских театров, В. П. Бегичева. Она писала рассказы для детей, не будучи писателем-профессионалом. Интересы семьи сосредоточивались вокруг литературы и искусства. В Бабкине постоянно музицировали, гостивший у Киселевых знаменитый тенор Владиславлев пел романсы, В. П. Бегичев увлекательно рассказывал об артистах, художниках и музыкантах. Между прочим, Бегичев дал Чехову темы для рассказов «Смерть чиновника» и «Володя».

Это была культурная дворянская семья. И, несомненно, что этот вполне барский строй жизни, как во внешнем, так и во внутреннем ее укладе, не мог не влиять на Чехова, выходца из глубоко мещанской среды. В семье Киселевых Чехов находил то, что ему недоставало в его детстве и юности — культуру, воспитанность. И он воспринимал дворянские традиции, отнюдь не либерального оттенка, — сам Киселев был земским начальником, — еще не умея критически относиться к ним.

Бабкинская полоса — летние месяцы 1885-1886-1887 годов — очень отметная в биографии Чехова. И не только потому, что в Бабкине написан целый ряд замечательных маленьких рассказов, но и потому, что соприкосновение с укладом новой для Чехова жизни оказало свое несомненное воздействие на те пути, по которым шло развитие его личности. В процессе освобождения от «рабьей крови» Бабкино сыграло свою роль. И еще отметит биограф, что бабкинская полоса относится к той эпохе жизни Чехова, когда он был весел и полон молодых творческих сил.

В Бабкине крепла и его дружба с художником Левитаном (10 Левитан Исаак Ильич (1861–1900). Знаменитый пейзажист. Друг Николая Чехова, а впоследствии и А. П. Чехова), которого Чеховы устроили вскоре на лето к тем же Киселевым. О бабкинской эпохе М. П. Чехов рассказывает так: «Благодаря жизнерадостности и природы и милых обитателей, Антон Павлович и сам был жизнерадостен. Он писал, критики его хвалили, сулили ему хорошее будущее, он был здоров. Иногда он дурил. Бывало, в летние вечера он надевал с Левитаном бухарские халаты, мазал себе лицо сажей и в чалме с ружьем выходил в поле по ту сторону реки. Левитан выезжал туда же на осле, слезал на землю, расстилал ковер, и как мусульманин, начинал молиться на восток. Вдруг из-за кустов к нему подкрадывался бедуин — Антон Павлович и палил в него из ружья холостым зарядом. Левитан падал навзничь. Получалась совсем восточная картина. А то, бывало, судили Левитана. Киселев был председателем суда, Антон Павлович прокурором, для чего специально гримировался. Оба были в мундирах, шитых золотом. Антон Павлович говорил обвинительную речь, которая всех заставляла умирать от хохота».

Этика «воспитанности»

Биограф А. П. Чехова — его брат Михаил, рассказывая о приезде Антона в Москву по окончании гимназии, замечает, что в доме «воля Антона сделалась домирующей. В нашей семье появились вдруг неизвестные мне дотоле резкие отрывочные замечания: «Это неправда», «Нужно быть справедливым», «Не надо лгать» и т. д.».

Эти строки очень выразительны для образа Чехова. Духовно выраставший без семьи, и за годы своего таганрогского одиночества упорно работавший над собой, — ему тогда очень помогали советы старшего брата Александра, — Чехов приобретал такие моральные основы, которые шли в разрез с мещанскими традициями семьи. Ведь и Михаил Чехов, в биографических очерках которого стыдливо замалчивается мещанская атмосфера семьи, свидетельствует, что в доме с приездом Антона впервые появились неизвестные замечания о правде, справедливости, о том, что не надо лгать.

Если дебют Чехова-писателя замечателен той зрелостью творческой мысли, которая сказалась на первых же его вещах, то не менее замечательна для характеристики чеховской личности та прямота суждений, которая сказалась уже и в этих замечаниях, обращенных к семейным. Молодой Чехов не скрывает своей брезгливости к такому укладу жизни, в котором господствует ложь и где допускают несправедливость.

Брат Александр, имевший в гимназическую пору такое значение, потерял в глазах Антона свою недавнюю авторитетность. Александр Чехов был человек сложный и глубоко дисгармоничный. Одаренный блестящими способностями и имевший все данные для того, чтобы стать писателем, он быстро опустился, метался из стороны в сторону и не оставил никакого следа в литературе. Так и остался «братом Антона Чехова». Он умел мыслить независимо, питал острую ненависть к мещанству, презирал «таганрогские обычаи» и был первым нравственным авторитетом для Антона. Но он не умел бороться с жизненными затруднениями, легко поддавался отчаянию и, страдавший болезнью многих русских талантливых людей — алкоголизмом, опускался все ниже и ниже. Вскоре роли переменились — Антон приобретает в глазах Александра тот же нравственный авторитет, который еще так недавно принадлежал Александру. Антон кончал университетский курс, а Александр бросил Москву и стал чиновником таганрогской таможни. Когда-то помогавший Антону устраивать его рассказы в юмористических журналах, он сам теперь обращается за поддержкой к Антону, и Антон усердно ходатайствует за брата в редакциях «Осколков» и «Будильника». Переписка, возникшая между братьями, интересна однако с другой стороны. Александр часто жалуется на свое одиночество, горько сетует на братьев, будто бы его забывающих, и незаметно для самого себя впадает в тот тон прекраснодушия, слезливости и паточности, от которого он некогда предостерегал Антона, вместе с ним издеваясь над высокопарными посланиями дядюшки Митрофана Егоровича. А Антон, в ответ на эти слезницы, очень прямо и очень решительно спорит с братом по самому существу затрагиваемых вопросов. Прежде всего, он негодует на тон письма. Да это и не письмо, а «целый манифест», который по слезливости соперничает с дядиным. Затем Антон обрушивается на брата за его неумение помогать слабым людям. Речь идет о брате Николае — талантливом художнике, но очень нестойком человеке, у которого ни за грош пропадает талант. Так вот, вместо того, чтобы читать нотации и слезоточить, нужно было бы потолковать о его живописи и подействовать на истинно человеческое чувство. «Слабых людей не следует угощать жалкими, тоскливыми словами. От этого слабый человек только раскиснет и больше ничего. Надо найти хорошее и сильное слово». Это наставление говорит о том здоровом отношении к людям, которое росло в Чехове. Чехов часто казался жестким, холодным. Но это только потому, что он боялся сантиментальности и слезливости. И эта боязнь была в нем настолько сильна, что в известной мере она и на самом деле сделала его как бы равнодушным к людям. Он боялся разжалобиться и потому замыкался в самого себя, одевал некую броню, защищавшую его от слезниц и жалоб.

И в том же письме к Александру, в котором речь идет об отношении к слабым людям, — есть замечательные строки о необходимости воспитать в себе чувство гордой независимости. Брат Александр жалуется, что его не понимают. Ему крайне важно знать, как о нем думают братья, отец, а Антон восклицает: «Да какое тебе дело! Тебя не поймут, как ты не понимаешь отца, как раньше не понимал отцовское чувство, не поймут, как бы близко к тебе ни стояли. Да и понимать незачем. Живи, да и шабаш. Сразу за всех чувствовать нельзя».

Брат Александр желает, чтобы вся семья переживала за него и как только видит, что к его чувствам остаются равнодушными, начинает ныть. Дело в том, что «равнодушными» остались в семье Чеховых, узнав о том, что Александр стал отцом семейства, причем семья его, как говорили тогда, была «незаконной». Он не венчан в церкви. Его чрезвычайно волнует, как к этому факту отнесутся дома, а Антон решительно заявляет: «А я бы на твоем месте, буде я семейный, никому бы не позволил не только свое мнение, но даже желание понять, это мое «я», мой департамент, и никакие сестрицы не имеют права совать свой, желающий понять и умилиться, нос. Я бы и писем о своей отцовской радости не писал. Не поймут. А над манифестом посмеются и будут правы».

Сам Чехов никогда никому «манифестов» не писал, а о радостях и огорчениях сообщал только самое существенное, в выражениях лаконичных и только констатирующих самый факт. И потому еще, что в нем до болезненности было развито чувство деликатности, — он боялся своими исповедями кому-нибудь помешать, причинить лишнее огорчение. Но и на него самого неприятно действовали всякого рода излияния, объяснения, пространные рассуждения на «высокие темы». Он хотел бы никогда не слышать человеческих жалоб! Все эти душевные свойства Чехова определились в нем, конечно, не сразу. Шел трудный и сложный процесс воспитания личности, шел по двум направлениям — в освобождении от рабьих, мещанских традиций, и в приобретении собственных точек зрения, собственных взглядов, вне всякой зависимости от прежних авторитетов. Но и это письмо к Александру, датированное 1883 годом, когда Чехов еще только начинал осознавать процесс «выдавливания рабьей крови», замечательно: весь его спор с Александром говорит о необычайной возмужалости, об удивительной зрелости суждений, а ему ведь всего двадцать три года!

В истории взаимоотношений Чехова с его семьей особое место занимает отец — Павел Егорович. Мы знаем, что он глубоко и нежно любил мать и это звучит в его письмах к Евгении Яковлевне. Но как он относился к отцу? В одном из ранних писем к двоюродному брату М. М. Чехову — Антон говорит, что ближе нет для него людей, чем мать и отец: «Славные они люди!» Но к отцу, кроме одной записки, нет ни одного письма Чехова. И по воспоминаниям близко знавших Чехова можно, кажется, утверждать, что, сохранив к отцу сыновнее уважение, он не питал к нему горячего чувства. Павел Егорович был для него носителем тех косных, мещанских традиций, с которыми он боролся всю жизнь. Одной из таких «традиций» было систематическое физическое воздействие на детей. Павел Егорович сек и Антона и его братьев, и мальчиков, служивших в лавке, считая порку и битье совершенно естественными, необходимыми.

Ненависть к насилию, в чем бы оно ни выражалось, проснулась в Чехове очень рано. Вряд ли простил он отцу его систему «воспитания»! И характерно, что в самых ранних рассказах Чехова фигурирует порка, как, например, в рассказе «За яблочки» или в целом ряде миниатюр, в которых порят и бьют детей («Случай с классиком» и др.).

Но не питая нежности к отцу, Чехов очень трезво оценивал его достоинства и недостатки. Он понимал, что отец — натура талантливая, и говорил, что талант в их семье от отца, а сердце от матери. Но он знал, что Павел Егорович — человек старых навыков, старых взглядов. Он «такой же кремень, как раскольники и ничем не хуже, и не сдвинешь его с места. Это его, пожалуй, сила». И нужно отдать справедливость Павлу Егоровичу — он быстро понял, что в каком-то смысле «кремень» и Антон, и, как только убедился, что у Антона достаточно нравственной силы, чтобы стать авторитетом для всей семьи, он без боя сдал все свои позиции. Старшим в семье стал Антон.

В ряду тех моральных проблем, которые разрешал для себя Чехов, один вопрос волновал его особенно — вопрос о «воспитанности». Чехов рано стал осознанно относиться к тому, что он не получил в семье такого воспитания, которое могло бы удовлетворить его высшим запросам. В понимании Чехова воспитание выражается не внешними признаками, не тем, как ведет себя человек в обществе — как он ест, пьет, здоровается. Нет, воспитание основано на каких-то моральных элементах, и Чехов знает на каких.

В огромном письме к брату Николаю изложен целый кодекс тех моральных основ, которые определяют для Чехова понятие воспитанности. Воспитанные люди «уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы, они сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душою и от того, чего не увидишь простым глазом… Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги… Они чистосердечны и боятся лжи, как огня. Не лгут они даже и в пустяках… Они не рисуются. Они не пускают пыль в глаза меньшей братии… Они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают… Они не суетны… Если они имеют в себе талант, то уважают его… Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой. Они горды своим талантом… Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться с керосинки… Они стараются возможно укоротить и облагородить половой инстинкт… Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи».

Вопрос о «воспитании» возник благодаря поведению брата Николая.

«Добрый до тряпичности, великодушный, чуждый зависти и ненависти, простодушный, жалеющий людей и животных, не злопамятный, доверчивый», — характеризует Чехов брата. Это бесспорные качества, но скверно то, что брат Николай не удовлетворяет условиям, которые определяют воспитанных людей. Все, на что указывает как на признаки воспитанности Чехов, не было свойственно Николаю. Он призывал его бороться с этими недостатками. «Чтоб воспитаться и не стоять ниже уровня среды, — убеждал Чехов, — недостаточно прочесть только Пикквика и вызубрить монолог из Фауста. Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля».

Николай Чехов погиб быстро. Он был подвержен алкоголизму, что создало благоприятную почву для быстро развивавшегося туберкулеза, который и унес его в могилу. Те признаки воспитанности, которые не были свойственны Николаю, выражали сущность Антона Чехова. Первый признак воспитанности — «уважение к человеческой личности»; он был в полной мере воспринят Чеховым. Не случайна запись в одной из его записных книжек: «какое счастье уважать людей!» Заметим: не любить, а уважать.

Чехов подчеркивает также особое отношение к таланту. Нужно, — говорит он, — уважать талант, гордиться своим талантом.

Чехов мог писать это только пройдя очень большой трудный путь как писатель. Он не сразу воспитал в себе чувство уважения к таланту, и мы увидим в дальнейшем, какое важное занимает место чувство осознания таланта в процессе освобождения Чехова от «рабьей крови».

Во-вторых, пункт — о воспитанных людях, как о людях эстетичных, — тех, которые не спят в одежде, не терпят щелей с клопами, не дышат дрянным воздухом, не шагают по оплеванному полу, не питаются с керосинки. О тех, эстетика которых требует укрощения полового инстинкта.

Эстетика в понимании Чехова — это свежесть, изящество, человечность. Эта мечта об изящной, красивой жизни, мечта о городах, в которых будут великолепные фонтаны, — прошла решительно через все фазы его творчества, потому что она выражала для него самое существенное, самое важное в той борьбе с пошлостью, грубостью, мещанством, которую он так мужественно вел всю жизнь. Мечта родилась от желанья вырваться из той среды, где люди мирятся и с клопами, и с дрянным воздухом, и с оплеванным полом… А все это и есть мещанский быт.

Так по линии прежде всего этической и будет развиваться весь процесс рождения в Чехове того нового человека, который «проснувшись в одно прекрасное утро чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».

Первая книга

Уважение к таланту, которое является, как мы видим, признаком воспитанного человека, отсутствовало в Чехове, когда он «многописал» в годы шатания по юмористическим журнальчикам. Писал «безмятежно, словно блины ел», признается он Билибину. Рукописи не перебелял и выработал в себе такую технику, что мог — на пари — в один присест написать рассказ без единой помарки. Мог писать и лежа в купальне.

Из множества рассказиков, наскоро «выпеченных», он отобрал, как казалось ему, лучшее и составил из них сборник, название которого, в известной мере, определяло и его содержание: «Пестрые рассказы».

Книга уже печаталась, как вдруг совершенно неожиданно Чехов получил письмо от Д. В. Григоровича (Григорович Дмитрий Васильевич (1822–1899). Известный писатель, один из первых писателей-дворян, давший картины мужицкой жизни (знаменитый рассказ «Антон-горемыка»). Крестьянская жизнь изображалась Григоровичем в тонах сантиментального барского либерализма). Старый писатель говорил, что он «постоянно советовал Суворину и Буренину читать все, что написано Чехонте. Они меня послушали и теперь, вместе со мною, не сомневаются, что у Вас настоящий талант, талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколения».

Д. В. Григорович убеждает Чехова бросить срочную работу «так как по разнообразным свойствам несомненного таланта, верному чувству внутреннего анализа, мастерству в описательном роде, чувству пластичности», он уверен, что Чехов призван к тому, «чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений». Он уверяет Чехова, что нужно «беречь впечатления для труда обдуманного, отделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. Один такой труд будет во сто раз выше оценен, чем сотня прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам. Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики» (25 марта 1886 года).

Это письмо произвело огромнейшее впечатление на Чехова и в несвойственной ему манере «исповеди» он поспешил ответить Григоровичу. Он каялся «перед чистотой сердца» Григоровича в том что «не уважал» свой дар». Чувствовал, что он есть у него, но «привык считать его ничтожным». И он пытается разобраться в причинах этого неуважения. Прежде всего, он ссылается на своих близких, которые «не переставали дружески советовать не менять настоящее дело на бумагомарание». Никто среди его знакомых не видел в нем художника. И он привык смотреть на свою работу снисходительно, соглашаясь с теми, кто утверждал, что она мелка. И вторая причина — он врач и это сильно мешало ему как писателю. И все вместе взятое повело к тому, что он «относился к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря».

Чехов «не помнит, ни одного рассказа, над которым работал бы более суток». «Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы. Машинально, полубессознательно, ни мало не заботясь ни о читателе, ни о себе самом. Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, бог знает почему, берег и тщательно прятал». Это очень важное признание, говорящее о том чувстве недовольства самим собой, которое помогло ему отрешиться от неуважения к таланту.

Но еще до получения письма Григоровича Чехов уже стал задумываться над ценностью своих произведений. В феврале 1886 года он поместил рассказ «Панихида» в «Новом времени» А. С. Суворина. С этого момента начинается его постоянное участие в «Новом времени» и долголетняя связь с Сувориным.

Об их взаимоотношениях мы еще будем говорить, а теперь отметим, что Чехов был чрезвычайно благодарен Суворину за то, что он не затруднялся оценкой и написал мотивированное мнение о рассказе.

Так дебют в «Новом времени» и письмо Григоровича стали опорными пунктами для развивающегося в Чехове чувства уважения к своему дару.

«Пестрые рассказы» вызвали целый ряд критических откликов, в общем благожелательных, но среди положительных оценок встречались и резко отрицательные. Так, Ф. Змиев писал в журнале «Новь»: «…просто изумительно до какой степени мало уважают читающую публику нынешние рассказчики, полагая, что она «все съест». Такие рассказы как, например: «Разговор с собакой», «Егерь», «Сонная одурь»; «Кухарка женится», «Репетитор», «Надлежащие меры» и многие другие — похожи скорей на полубред какой-то или болтовню ради болтовни об ужаснейшем вздоре, нежели на мало-мальски отчетливое изложение осмысленной фабулы…».

Дал отзыв в «Северном вестнике» и популярный тогда критик Скабичевский (Скабичевский Александр Михайлович (1838–1910). Критик, автор «Истории новейшей русской литературы» (1848–1908). Здесь статьи Скабичевского о Чехове. Вопреки распространенному мнению о Скабичевском, как о критике, отрицавшем у Чехова наличие «идей», следует отметить, что статья его «Есть ли у Чехова идеалы?» отвечает на вопрос, признавая за Чеховым определенное художническое миросозерцание). Этот отзыв в биографии Чехова занимает свое довольно отметное место. А. М. Горький вспоминал о том разговоре о критике, который вел с ним однажды А. П. Чехов, говоривший: «Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать землю. Я двадцать пять лет читаю критику на мои рассказы, и ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышу, только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление: написал, что я умру в пьяном виде под забором».

Что же в действительности писал Скабичевский?

Он начинает с предостережения о соблазнительности легкого заработка авторов мелких рассказиков, написанных в тоне «скоморошеских потех». Такие «рассказы производят грустное впечатление не потому, что они плохи, напротив, именно потому, что весьма многие из них обличают молодой, свежий талант, не лишенный юмора, чувства наблюдательности. Но вот человек начинает зарабатывать 400–500 рублей в месяц, талант бледнеет, писатель обращается в легкомысленного барабанщика, в смехотворного клоуна для потехи праздной толпы. Сперва таким работникам сопутствует успех, а потом, когда газетный писатель начинает терять популярность, так как переутомление берет свое, — то дело кончается тем, что он обращается в выжатый лимон и подобно выжатому лимону ему приходится в полном забвении умирать где-нибудь под забором, считая себя счастливым, если товарищи пристроят его за счет Литературного фонда в одну из городских больниц».

От этих общих примеров Скабичевский переходит непосредственно к рассуждениям о Чехове, которого он сожалеет и по адресу которого восклицает: «Как жалко, что при первом же своем появлении на литературном поприще он сразу записался в цех газетных клоунов». Правда, оговаривается критик, Чехов «в качестве клоуна держит себя очень скромно и умно — не впадая в скабрезность, чужд пасквильного элемента, не льстит, одним словом, никаким низменным инстинктам толпы…» Но критику именно поэтому еще более жалко Чехова. «Увешавшись побрякушками шута, он тратит свой талант на пустяки и пишет первое, что придет ему в голову, не раздумывая долго над содержанием своих рассказов».

И вывод: «Вообще книга Чехова, как ни весело ее читать, представляет собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта, который изводит себя медленной смертью газетного царства» («Северный вестник», 1886, книга 6).

Могла ли эта рецензия оскорбить Чехова? Могла. И напрасно пытаются некоторые исследователи творчества Чехова раннего периода взять под защиту Скабичевского. Кто спорит, что советы сердитого критика, предостерегающие молодые дарования от соблазнительности газетных легких заработков, полезны. Впрочем, сам Чехов еще до появления отзыва о его «Пестрых рассказах» болезненно ощущал необходимость срочного выполнения заказов редакций и знал, не хуже Скабичевского, какая участь ожидает «газетчиков» — ведь на его глазах умирал Ф. Ф. Поподугло, о котором действительно можно было бы сказать словами Скабичевского, что этот измотавшийся труженик мечтал, как о последнем счастье, устроиться в больнице, чтобы не погибнуть как выжатый лимон где-нибудь под забором. Нет, эти справедливые, хоть и глубоко риторические, рассуждения критика ничего, кроме досады, не могли вызвать в Чехове. Скабичевский признает за ним талант, но пророчит ему участь «клоуна из газетного цеха», и Чехов оскорблен, что он взят «за общую скобку». А ведь Чехов здраво и трезво смотрел на свое многописание. Но и при всей самокритике, в нем сильно развитой, вряд ли мог бы он согласиться со Скабичевским, что все рассказы в сборнике написаны с целью повеселить «почтеннейшую публику».

Среди семидесяти семи вещиц, помещенных в сборнике, мы с трудом наберем не больше десяти рассказиков, действительно ничтожных и составляющих тот пестрый сор, который самим Чеховым впоследствии был выброшен из редактируемого им собрания своих сочинений. В основе же книги такие перлы чеховского юмора, который моментами поднимается до яркости подлинной сатиры, как «Налим», «Толстый и тонкий», «Капитанский мундир», «Хамелеон», «Певчие», «Экзамен на чин», «Канитель», «Заблудшие», «Егерь», «Злоумышленник», «Мыслитель», «Отец семейства» (в сборнике этому рассказу дано название «Козлы отпущения»), «Кухарка женится», «Пересолил», «Шило в мешке», «Детвора», «Актерская гибель», «Анюта», «Лекция о вреде табака», «Иван Матвеевич» и две — поистине трагических — новеллы «Горе» и «Тоска».

Нет, у Чехова были все основания, чтобы навсегда запомнить рецензию. И несомненно, что старая обида чувствовалась в Чехове, когда, спустя много лет после появления отзыва Скабичевского, он говорил в письме к одному из своих знакомых: «Я Скабичевского никогда не читаю. Мне попалась недавно в руки его «История новейшей литературы», я прочел кусочек и бросил — не понравилось. Не понимаю, для чего все это пишется. Скабичевский и К0 — это мученики, взявшие на себя добровольный подвиг ходить по улицам и кричать: «Сапожник Иванов шьет сапоги дурно». Или: «Столяр Семенов делает столы хорошо». Кому это нужно? Сапоги и столы не станут от этого лучше. Вообще труд этих господ, живущих паразитарно около чужого труда и в зависимости от него, представляется мне сплошным недоразумением» (письмо к Ф. А. Червинскому, 2 июля 1891 года).

Маленькие рассказы

С 1880 по 1887 год включительно Чехов охотно писал маленькие рассказы. Маленькие рассказы, которые и до сих пор не утратили своего огромного значения. Конечно, многие юморески Чехова не преследуют никаких иных целей, кроме «смеха ради смеха», но если всмотреться даже и в эти, только лишь развлекательные рассказики, — разве взятые вместе не вскрывают они основную тему Чехова — его борьбу с пошлостью? Возьмем из массы напечатанных в одном только 1883 году рассказиков лишь три: «Дочь Альбиона», «Толстый и тонкий», «Торжество победителя». Очень смешные рассказы. Но какая грустная картина раскрывается перед нами. Какие ничтожные, пошленькие людишки, какие низменные интересы! Какая забитость, униженность! Какое забвение человеческого достоинства!

Встретились два приятеля. Тонкий и толстый. Была радостная встреча, но во что же она обратилась, когда оказалось, что «толстый — достиг степеней известных и стал действительным статским советником, а «тонкий» пребывает в мелких чинушах! Старый друг превратился в «его превосходительство» и «тонкий» залепетал чепуху, весь содрогаясь от почтения к своему школьному товарищу («Толстый и тонкий».)

Добродушный помещик удит рыбу и, жалуясь на прыщи, от жары появившиеся на его жирной спине, раздевается — показать приятелю. А в двух шагах — англичанка — гувернантка детей помещика. Его одергивают, а ему все равно — ведь это англичанка, она все равно ничего по-русски не понимает. А кроме того, она лицо подчиненное. Стоит ли стесняться гувернантки?! («Дочь Альбиона».)

На блинах у начальника маленький чиновничек ведет себя как собачонка, жаждущая подачки от хозяина — рысцой бегает вокруг стола, бегает и радуется: быть теперь ему столоначальником! («Торжество победителя».)

Вообще, если вдуматься в рассказы 1884-85, 1886–1887 гг., те же впечатления нахлынут на читателя. Вот — «герой» рассказа «Маска», пьяный безобразник, которого собираются вывести из клуба и не выводят, узнав, что это богатый купец. Вот вся уже разменявшаяся на цитаты — поистине классическая — «Жалобная книга». Вот страшный рассказ о голодном мальчике, которого, потехи ради, кормят пьяные устрицами («Устрицы».)

Выводят честного человека с веселой свадьбы — почтенного старика, который невольно разоблачает гнусную проделку: тот, кому дали четвертную на наем «свадебного генерала», деньги присвоил себе, а своего дядюшку привез к этим «приличным» людям, выдав его за нужного им генерала. И музыка играет туш, и веселая свадьба продолжается («Свадьба с генералом».)

Вот монументально высеченная фигура унтера Пришибеева, который считает себя вправе во все вмешиваться, во все входить, всем мешать, всем читать нотации, на все доносить и все давить своим унтер-офицерским авторитетом… Унтер Пришибеев — вот символ старой царской России! («Унтер Пришибеев».)

А этот портной, — который почувствовал величайшее счастье, когда был побит неким капитаном, у которого он попросил денег за сшитый мундир. Портной счастлив потому, что офицер поступил так, как поступали с ним «господа» в те счастливые, незабвенные времена, когда он работал в Санкт-Петербурге и шил на генералов. В этой же глуши, куда занесла его несчастная судьба, нет господ. Мелюзга шьет платье, платит за него что положено и долго его носит. А капитан, и недели не прошло, как износил мундирчик, («Капитанский мундир».)

А мужичонка, который так «смешон» своими не уместными и пространными объяснениями о «шилишпере» и которого за отвинченную на железнодорожных путях гайку — понадобилась она на грузило — должен судебный следователь отправить в тюрьму («Злоумышленник»). Или этот нелепый извозчик, который мешает своим седокам рассказами о сыне, что умер в больнице, — о сыне, единственном кормильце дома. Идет старик ночью к лошаденке и все ей рассказывает. И, кажется, лошадь его понимает. «Кому повем печаль свою» — спрашивает эпиграф этого потрясающего рассказа («Тоска»). И отвечает рассказ: только не людям.

Из тесного и душного мирка человеческой пошлости вырывается Чехов к «очным ставкам с природой» — к берегу задумчивой реки и тогда звучит лирикой человеческой скорби рассказ о монахе, который так чудесно слагал акафисты и который умер, никем не понятый, и поэзия которого была прекрасной в этом скорбном мире (рассказ «Святою ночью»).

От взрослых, глупых и грубых, самодовольных и злых — хорошо уйти к детям. И в том же ряду юмористических маленьких рассказов Чехова — его замечательные рассказы о детях: «Детвора», «Кухарка женится», «Дома», «Событие», «Гриша».

Форма юмористического рассказа, от которого требуют Кичеевы, Лейкины и прочие редакторы веселых журнальчиков непременно смешных положений, начинает утомлять Чехова. Внешне сохраняя рамки анекдота, «необыкновенного случая», забавного происшествия, он насыщает внутренне свои рассказы огромной выразительностью. Так, он пишет «Шампанское» — рассказ о человеке, который все потерял в жизни ради ничтожной женщины, «Спать хочется» — потрясающий рассказ о девочке-няньке, задушившей ребенка.

Появляются первые его рассказы о «лишних людях», у которых было много порывов, много мечтаний, много благородных раздумий, и не было только одного — силы, бодрости, ясного отношения к жизни. Таков рассказ «На пути», эпиграфом к которому поставлены слова Лермонтова о тучке, ночевавшей на груди утеса-великана… Тучкой — милым видением — промелькнула на пути скитальца Лихарева прелестная женщина, с волнением слушавшая его ночную исповедь. Наступило утро, метель улеглась и случайным спутникам надо ехать в разные стороны…

Тема об интеллигенте, рассуждающем, нерешительном, боящемся жизни, трусливо бегущем от ее призывов, поставлена в рассказе «Верочка», где молодая, прелестная, гордая девушка объясняется в любви землемеру, а землемер не знает, что ей на это признание ответить. Где-то в глубине души чувствует, что еще мгновенье — и он найдет слова, пойдет навстречу этому юному, чистому, непосредственному чувству. Но… секунда прошла, слова не сказаны, сердце не ответило другому сердцу.

А вот другая картина: лениво тащится товарный поезд — в составе вагон с быками. Ползет он медлен но, сопровождающие груз на каждой станции дают взятки, но и взятки действуют плохо — быков привезли, когда цены на мясо упали, да и быки стали тощими — еле на ногах стоят. И никто не волнуется, никто не возмущается. Все равнодушны. В жилах всех течет — холодная кровь. Так и назван рассказ.

И из этих невеселых очерков о невеселой русской жизни и о людях или потухшей, или холодной крови составился целый сборник. И название ему дал Чехов такое, которое раскрыло и все содержание его: «В сумерках».

Так уж намечался новый этап в творческой биографии Чехова. Так замолкал радостный смех Антоши Чехонте, самые веселые рассказы которого в условиях русской жизни должны были прозвучать так невесело. Кончалась эпоха Антоши Чехонте.

Многописанию и шатанию по журнальчикам пришел конец.

«Маленькие рассказы Чехова засверкали, как бриллианты…»

Чехов не сразу нашел форму для своего маленького рассказа. Новелла с законченным содержанием, с энергично развивающимся действием, сосредоточенным в конце, вырастала из анекдота, который был в моде и через воздействие которого прошел Чехов.

Кавалер объясняется в любви какой-то Марии Ивановне. Кавалер пылок, и с уст его срываются страстные признания:

«Я вас люблю. Увидев впервые вас, я понял, для чего я живу, я узнал цель моей жизни. Жизнь с вами — или абсолютное небытие. Дорогая моя Мария Ивановна, да или нет? Маня! Мария Ивановна! Люблю! Манечка… Отвечайте, или же я умру. Да или нет?»

Мария Ивановна «раскрывает свой ротик», чтобы сказать ему «да» и вдруг — вскрикивает:

На его белоснежных воротничках, обгоняя друг друга, бегут два большущих клопа… О, ужас!»

Это называется «Поэзия и проза».

Офицеру под Севастополем лопнувшей гранатой оторвало ногу. Офицер духом не пал и стал носить «искусственную конечность». Под Плевной ему оторвало другую ногу. Бросившиеся к нему на помощь солдаты и офицеры были крайне озадачены его спокойным видом:

«Вот дураки-то, — смеялся он, — только заряд потеряли даром… Того не знают, что у меня в обозе есть еще пара хороших ног».

Этот анекдот попал под рубрику, названную «О том, о сем».

А вот мелочишка из отдела «Финтифлюшки»: «Управляющий имением одного помещика доложил своему барину, что на его землях охотятся соседи и просил разрешения не дозволять больше подобного своевольства.

— Оставь, братец, — махнул рукой помещик, — мне много приятней иметь друзей, нежели зайцев».

Анекдот спешит за анекдотом. Одна «финтифлюшка» обгоняет другую. В юмористической рецептуре — «Домашние средства» читаем такой совет избавиться от блох: «Женись. Все твои блохи перейдут на жену, так как известно, что блохи охотнее кушают дам, чем мужчин».

Но Антоша Чехонте не случайно изобразил уходящий 1883 год в качестве «обвиняемого», который в своих объяснениях суду признался, что в бытность его на земле не было сделано ничего путного. «Выпускали ярлыки нового образца для бутылок, клали латки на лохмотья, заставляли дураков богу молиться, а они лбы разбивали. Журналы были бессодержательны, в печати преобладал кукиш в кармане. Таланты словно в воду канули».

Издеваясь над старым годом, автор в то же время не возлагал больших надежд и на год грядущий. В другом месте и по другому поводу он же предсказывал, что в 1884 году «будет осуществлено много ерундистых речей и плохих статей о водоснабжении. Московские поэты напишут много прочувствованных стихотворений по адресу спящих гласных, кассиров, тещ и рогатых мужей. Сивый мерин, скорбя о падении печатного слова, побьет палкой какого-нибудь «нашего собственного корреспондента». Торжествующая свинья, в видах поднятия общественной нравственности, порекомендует упразднить уличные фонари… В общем будут скачки с препятствиями, торжество крокодилов, винт и выпивка».

Это уже не смешно. Это своего рода вопль, «вопль души» человека, обязанного развлекать веселыми рассказами и анекдотами неунывающих россиян.

Откровенным пользованием старым анекдотом, перелицованным на новый лад, и введением обычных «юмористических» персонажей (злая теща, обманутый муж, скверная мостовая, прогоревший антрепренер, вылетевший в трубу купец, адвокат-мошенник, запеченный в булку таракан, неработающий телефон и пр. и пр.) — вот чем отмечаются «мелочишки» Антоши Чехонте. Среди них попадаются и такие, в которых еще в очень робкой форме дана попытка откликнуться на общественную злободневность. Примечательно, что эти отклики почти всегда носят на себе отпечаток влияния Салтыкова-Щедрина. Так, в «Краткой анатомии человека» Антоша Чехонте дает следующее определение затылку: «Нужен одним только мужчинам на случай накопления недоимки. Орган для расходившихся рук крайне соблазнительный». Или о так называемых «микитках»: «Орган в науке не исследован, по мнению дворников находится ниже груди, по мнению фельдъегерей — повыше живота». А вот совсем в стиле Салтыкова-Щедрина образ голавля в «трактате» «Рыбье дело»: «голавль — «рыбий интеллигент» — галантен, ловок, красив и имеет большой лоб. Состоит членом многих благотворительных обществ, читает с чувством Некрасова, бранит щук, но тем не менее поедает рыбешек с таким же аппетитом, как и щука, впрочем истребление пискарей и уклеек считает горькой необходимостью, потребностью времени… Когда в интимных беседах его попрекают расхождением слов с делом, он вздыхает и говорит: «Ничего не поделаешь, батенька! Не созрели еще пискари для безопасности жизни, и к тому же, согласитесь, если мы не станем их есть, то что же мы им дадим взамен?»

Так «осколочный» юмор Антоши Чехонте начинал насыщаться почти что салтыковской желчью. И недаром так ценил Чехов Салтыкова — ценил именно за то, что никто, кроме Салтыкова, не умел так язвительно говорить о «сволочном духе среднего русского интеллигента». Именно это осмеяние и поставил Чехов Салтыкову в особую заслугу. И кто знает — не будь вынужден Антоша Чехонте писать по заказу Лейкина свои «финтифлюшки» и имей он в качестве редактора не этого любимца купечества, а Салтыкова или Некрасова, не миновал ли бы он вообще «осколочную» пору своего писательства? Но эпоха была другая. Вот уже когда действительно бывали времена и хуже, но не было подлей. Поколению 60-х годов был дан «Гудок», «Свисток» и «Искры», а Чехову всего-навсего «Стрекоза», «Будильник» и «Осколки».

«Стрекоза», «Будильник» и «Осколки» предъявляли свои требования и с их традициями Чехову, волей-неволей нужно было считаться, а считаясь, поступаться иной раз весьма важным из запасов тех наблюдений, которые составили эти беззаботные «цветы невинного юмора» его ранних рассказов.

«Я писал, — конфузливо объясняется Чехов по поводу своего «Экзамена на чин», — и то и дело херил, боясь пространства. Вычеркнул вопрос экзаменаторов-уездников и ответы почтового приемщика — самую суть экзамена» (Н. А. Лейкину 25 июня 1894 г.).

Самую «суть экзамена» — не самую ли суть рассказа?

Мы читали сетование Чехова в письме к Д. В. Григоровичу на то, что один рассказ он написал «лежа в купальне», — строчил его как «репортеры пишут свои заметки о пожарах». А ведь рассказ был «Егерь». «Егерь» — это дерзкий и чрезвычайно удавшийся опыт пародирования Тургенева, из «Свидания» которого взята фабула. Вся тургеневская манера письма переключена в чеховском рассказе: описание природы, детально разработанное Тургеневым (перечислены породы деревьев, даны оттенки их окраски, названы тона неба, породы птиц и даже особо упомянуты переливы их напевов), Чеховым ограничено пятью короткими предложениями: «Знойный душный полдень. На небе ни облачка. Выжженная солнцем трава глядит уныло, безнадежно. Хоть и будет дождь, но не зеленеть ей. Лес стоит молча, неподвижно, словно всматривается своими верхушками или ждет чего-то». И еще один штрих, играющий здесь роль «описания места действия»: «он идет по длинной прямой, как вытянутый ремень, дороге». Рассказом, написанным «лежа в купальне», поставлена веха на пути художественной прозы, ищущей новых выразительных средств и уже не удовлетворенной «старой манерой», Пусть даже поставлена эта веха «машинально, бессознательно», но мы имеем дело с свершившимся фактом: после Антоши Чехонте, с его дерзким нарушением «традиций» в передаче пейзажа, с его стремлением дать не описание, а впечатление, после чеховского «Егеря» — тургеневское «Свидание» покажется устаревшим.

Когда появился «Егерь» в «Осколках» за 1885 год, Чехов еще был поставщиком «Комаров и мух», а в 1893 году тот же Чехов, перечитав Тургенева, пишет о нем Суворину: «Описания природы у Тургенева хороши, но чувствую, что мы уже отвыкаем от описания такого рода и что нужно что-то другое». «Что-то другое» Чехов дал уже раньше. Еще в рассказах 1882 года можно отметить целый ряд лирических отступлений в описаниях природы, которые звучат совсем не в традиционных тонах.

«Степь обливалась золотом первых солнечных лучей и, покрытая росой, сверкала, точно усыпанная бриллиантовой пылью. Туман прогнало утренним ветром и он остановился за рекой свинцовой стеной. Ржаные колосья, головки репейника стояли тихо, только изредка покланиваясь друг другу и пошептывая». (Рассказ «29 июня».)

«Из-за далеких курганов всходила луна. Ей навстречу плыли облачки с серебрившимися краями. Небосклон побледнел, и во всю ширь его разлилась бледная, приятная зелень. Звезды слабо замелькали и, как бы испугавшись луны, втянули в себя свои маленькие лучи». (Рассказ «Барыня».)

Если первый из приведенных отрывков еще напоминает тургеневскую манеру, второй сделан в чисто импрессионистическом приеме — в расчете создать впечатление. А что этот прием был приемом уже вполне осознанным молодым Чеховым, свидетельствует мысль, высказанная им в письме к брату Александру: «Природа является одушевленной, если ты не брезгуешь употреблять сравнения явлений ее с человеческими действиями». (Письма, том I, 1886 год 10 мая.)

В «Драме на охоте», написанной в пародийной форме уголовного романа, но занимающей свое особое и важное место в творчестве «осколочного» периода Чехова, этот прием сравнений явлений природы с человеческими действиями выступает с особенной рельефностью: «Поэтические сосны вдруг зашевелили своими верхушками и по лесу пронесся тихий ропот». «Свежий ветерок пробежал по просеке и поиграл травой». «Озеро проснулось после дневного сна и легким ворчанием давало знать о себе человеческому слуху». «Леса и прибрежные нивы стояли недвижимы, словно на утренней молитве».

Так боролся Чехов с «общими местами», краткий перечень которых мы находим в уже цитированном письме к брату Александру: «Заходящее солнце, купаясь в волнах темневшего моря, заливало багровым золотом…» и пр. «Ласточки, летая над поверхностью воды, весело чирикали»… Общие места надо бросать. В описаниях природы следует «хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина», — советует он и иллюстрирует совет примером: «у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром темная тень собаки или волка». Примечательно, что здесь Чехов цитирует фразу из собственного рассказа: «На плотине, залитой лунным светом, не было ни кусочка тени, на середине ее блестело звездой горлышко от разбитой бутылки» (Рассказ «Волки», 1885 год).

И в области изображения психических движений акцент должен быть поставлен тоже на частности. «Храни бог от общих мест. Лучше всего избегать описывать душевное состояние героев; нужно стараться, чтобы оно было понятно из действия». Не только из действия — даже по подробности костюма. Так, А. С. Грузинский приводит наставления Чехова: «Для того, чтобы подчеркнуть бедность просительницы, не нужно тратить много слов, не нужно говорить о ее жалком несчастном виде, а следует только вскользь сказать, что она была в рыжей тальме».

Путь Чехова к маленькому рассказу, в котором можно почувствовать картину природы («закрыв глаза») и душевное состояние действующих лиц, раскрытое в какой-нибудь одной подробности («рыжая тальма») — путь к маленькому рассказу шел через анекдот, через игру пародийными формами. Не только пародируется Тургенев для того, чтобы сказать «что-то новое» в описаниях природы: материалом для пародии — в самой разнообразной ее установке — служат Жюль-Верн и дамские романы, Виктор Гюго и Мавр Иокай, стиль визитных карточек и образцы разных письмовников. Маленький фельетон, именуемый «мелочишкой» или «финтифлюшкой» и появляющийся под рубрикой «То и се», или «Комары и мухи», и жанр газетной корреспонденции, данной в форме «Осколков московской жизни Рувера-Улисса, вводится Чеховым в целях то снижения превыспренной романтики (Виктор Гюго), то осмеяния фантастики (Жюль-Верн), то иронии над пышной экзотикой (Мавр Иокай). Пародия допускает умышленное преувеличение. Гротеск — излюбленный прием Антоши Чехонте. Неправдоподобие положений соответствует явному неправдоподобию имен и фамилий. Ряд нарочито сочиненных прозвищ — Легавый-Грызлов, Укуси-Каланчевский, Пружино-Пружинский. Ряд фамилий, найденных по принципу характеристик действующих лиц: регистратор контрольной палаты Мзда, учитель Ахинеев, помощник полицейского надзирателя Очумелов, городовой Жратва, секретарь Жила, домовладелец Швейн, актер-любовник Поджаров, гимназист Высекин. И бесконечный ряд Запупыриных, Закусиных, Мердяевых, Навагиных, Дробескуловых, Плумбовых, Подзатылкиных, Черносвинских, Елдыриных, Голопесовых, Семирыловых, Однощекиных.

Гротеск вырастает в символическое обобщение. Унтер Пришибеев становится нарицательным именем. Диалог фельдшера Курятина, Сергея Кузьмича, с дьячком Вонмигласовым по вопросам «хирургии» давно обратился в поговорки. Автографы «Жалобной книги» стали ходовыми цитатами: «Хоть ты и седьмой, а дурак…»

Годы перелома