«Помещик»
В 1892 году исполнилась давняя мечта Антона Павловича: он купил маленькое именьице.
Еще живя на Луке у Линтваревых, Чехов начал присматривать соседние хутора. Остановился было на одном — в Полтавщине, но это было далеко от Москвы и Петербурга.
Художник Сорохтин продавал имение Мелихово в шестидесяти верстах от Москвы — по Московско-Курской ж. д. в Серпуховском уезде, двенадцать верст от станции Лопасня.
Впервые побывав в Мелихове, Чехов писал Суворину, что «впечатление ничего себе. Дорога от станции до имения все время идет лесом, само имение симпатично. Дом новый, крепкий, с затеями. Мой кабинет прекрасно освещен сплошными итальянскими окнами и просторнее московского. Но в общем будет тесно. Амбары и прочие постройки новы. Сад и парк хороши. Инвентарь, если не считать рояля, никуда не годен. Парники хороши, оранжерей нет».
Его радовало, что ему уже не придется платить за квартиру и за дрова: «Леса у меня 160 десятин и дров хватит».
В письме к Киселеву — владельцу «незабвенного Бабкина», Антон Павлович так сообщает о своей покупке:
«Имение куплено за тринадцать тысяч. Купчая стоила около 750 рублей, итого 14 тысяч. Уплачено продавцу, художнику, наличными четыре тысячи и закладную в пять тысяч по 5°/о на десять лет. Остальные четыре тысячи художник получит из Земельного банка, весною, когда я заложу имение в оном банке».
Хлопоты по покупке имения отняли много времени. Бывший владелец оказался человеком недобросовестным и Чехов, каждый день «делая открытия», ожидал новых обманов. В том письме, где он с возмущением рассказывает о проделках Сорохтина, характерные для Чехова строки о купцах и дворянах: «Привыкли писать и говорить, что только купцы обмеривают и обвешивают. Но поглядели бы на дворян, глядеть гнусно. Это не люди, а обыкновенные кулаки, даже хуже кулаков, ибо мужик-кулак берет и работает, а мой художник берет и только жрет да бранится с прислугой.
Можете себе представить, с самого лета лошади не видели ни одного зерна овса, ни клочка сена, а жуют одну только солому, хотя работают за десятерых. Корова не дает молока, потому что голодна. Жена и любовница живут под одной крышей. Дети грязны и оборваны. Вонь от кошек. Клопы и громадные тараканы.
Художник делает вид, что предан мне всей душой и в то же время учит мужиков обманывать меня. Так как трудно на глаз понять, где моя земля и где мой лес, то мужики научены были показывать мне крупный лес, принадлежащий церкви. Но мужики не послушались. Вообще чепуха и пошлость. Гадко, что вся эта голодная и грязная сволочь думает, что и я так же дрожу над копейкой, как она, и что я тоже не прочь надуть. Мужики забиты, запуганы и раздражены».
Немало нужно было потратить труда и сил для того, чтобы эту запущенную усадьбу привести в порядок и придать жилью вполне культурный вид. Все, что было дурного в усадьбе, что не нравилось, тотчас же изменялось или уничтожалось, — рассказывает Михаил Павлович Чехов. Весь дом был переделан заново. В самой большой комнате со сплошными стеклами устроили кабинет для Антона Павловича; затем шла гостиная, комната для сестры, спальня Антона Павловича, комната отца, столовая, и комнаты матери, Евгении Яковлевны. Была еще комната, проходная, с портретом Пушкина, которая носила громкое название «пушкинской», и предназначалась для случайных гостей.
Чеховы переехали в марте и, лишь сошел снег, сейчас же принялись за хозяйство: Мария Павловна работала в огороде, Михаил Павлович в поле, Антон Павлович сажал деревья, старик же Павел Егорович ревностно, с утра до вечера расчищал в саду дорожки.
И как только узнали крестьяне, что новый помещик — врач, к нему, толпами, потянулись больные, — и из Мелихова, и из соседних деревень — за 20–25 верст. Хотя дощечка с надписью «Доктор Антон Павлович Чехов» уже давно была убрана и Чехов не занимался практикой, но он никогда не отказывался лечить крестьян — и в Бабкине, и на Луке, и в Богимове. Так и здесь — в Мелихове — он выслушивал, выстукивал и никого не отпускал без совета и без лекарств. Ему помогала сестра Мария Павловна. Вообще отношения с крестьянами у новых владельцев Мелихова установились дружеские.
В воспоминаниях многих современников А. П. Чехова не мало страниц, посвященных описанию мелиховского житья-бытья. Приведем отрывок одного из таких воспоминаний:
«Мелихово была старая мелкопоместная усадебка, запущенная и разрозненная. Но Чехов быстро привел ее в порядок, даже в элегантный вид. Через широкий пустырь, обсаженный вековыми березами, дорога шла в старинную рощу, в глубине которой ютился низенький деревянный дом с верандой и цветником. По дороге на высоких деревьях висели скворешни с надписью: «Братья Скворцовы».
Автор воспоминаний застал в Мелихове отца, мать и сестру Антона Павловича. «Прямо удивительно до чего это была милая, симпатичная семья. Отец Чехова был высокий, сильный старик, лет под семьдесят, чинный и строгий, но имением заведывала менее строгая, идеально добрая Мария Павловна, тогда еще молодая девушка — учительница гимназии.
Отец методически вел журнал погоды, читал «Записки Болотова» и «Четьи-Минеи» и отдыхал от трудовой жизни.
Но самым трогательным и восхитительным членом семьи была мать Антона Павловича — Евгения Яковлевна, исключительно редкая женщина, не менее замечательная, чем он сам. Он и физически был похож на нее. Какое это было редкое соединение сердечности, простоты, прирожденного ума и нежности. Нечего и говорить о том, что «Антоша» в семье был идолом, что все желания его были предупреждаемы. Мать и сестра оберегали его сон и стол и всяческий комфорт».
Самым ценным документом, рисующим мелиховский быт, является Дневник (Хранится в личном архиве Чехова, в рукописном отделе Всесоюзной библиотеки им. Ленина в Москве. Впервые напечатан и комментирован в книге Юр. Соболева «Чехов», изд. «Федерация», М. 1924) Павла Егоровича Чехова. Павел Егорович вел не только ежедневный журнал погоды, но с необыкновенной тщательностью записывал все «события» дня. Жизнь чеховской семьи в наивном рассказе Павла Егоровича развертывается на протяжении ряда лет.
Старик ни строчкой не обмолвился об Антоне Павловиче как о писателе, враче, общественном деятеле. Зато он ни разу не упустил случая, чтобы не отметить, что сказал, что сделал, куда поехал и откуда приехал Антоша. И если Дневник не дает «трудов» Чехова, зато с пунктуальной точностью представляет его «дни».
Приведем несколько, особенно выразительных записей, извлеченных из большой переплетенной книги, в которой велся дневник (многие записи его сделаны рукой Антона Павловича).
1893 год
Январь. 24. Антоша Клара (Антоша — Антон Павлович Чехов. Клара — графиня Мамуна, знакомая семьи Чеховых; Мезинова — Л. С. Мизинова; Чехова — Евгения Яковлевна Чехова; Семашко — приятель братьев Чеховых; Ваня — Иван Павлович Чехов; Лесова — знакомая семьи Чеховых) и Маша приехали из Москвы.
Март. 1. Антоша и Мезинова (Антоша — Антон Павлович Чехов. Клара — графиня Мамуна, знакомая семьи Чеховых; Мезинова — Л. С. Мизинова; Чехова — Евгения Яковлевна Чехова; Семашко — приятель братьев Чеховых; Ваня — Иван Павлович Чехов; Лесова — знакомая семьи Чеховых) уехали в Москву.
15. Баран прыгает, Марьюшка радуется (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
17. Уехал в Москву П. Г. Чехов. Днем +2. Привезли овес (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
18. — 1. Идет снег. Слава Богу все уехали и остались только двое: я и Чехова (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
19. Приехали Маша и Мизинова. Ясный день. Привезли чечевицу и гречну (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
20. — 5. Ясный день. Парники готовы. Мамаше снилась коза на горшке (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
21. + 5. Приехал Семашко (Антоша — Антон Павлович Чехов. Клара — графиня Мамуна, знакомая семьи Чеховых; Мезинова — Л. С. Мизинова; Чехова — Евгения Яковлевна Чехова; Семашко — приятель братьев Чеховых; Ваня — Иван Павлович Чехов; Лесова — знакомая семьи Чеховых). Ели жареное вымя (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
22. Слыхали жаворонка. Вечером пролетел журавль. Уехал Семашко (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
23. + 3. Мамаше снился гусь в камилавке (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
Это к добру. Больна животом Машка. Зарезали свинью. Делали колбасы (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
25. — 2. Яркое утро (Записи с 15 по 26 марта сделаны рукою А. П. Чехова, пародирующего «стиль» отцовских записей).
26. П. Г. Чехов и Ваня приехали из Москвы.
28. Пасха. Обедню не пели. Разговлялись в четыре часа.
Апрель. 22. Антоша болен.
29. Антоша уехал.
Июнь. 16. Рожь красуется. Слава Богу послал дождику. В поле повеселело. Теперь вполне можно надеяться на урожай. Очень хорошо. Начали пахать двумя плугами под рожь.
Август. 1—20. За двадцать дней ничего нельзя было делать. Убыток громадный сельскому хозяйству. Отчаяние и упадок духа.
Сентябрь. 9. Антоша уехал в Серпухов.
26. Антоша уехал в Серпухов.
30. Вечером приех. из Москвы Антоша Мезинова и Лесова.
Октябрь. 27. Антоша уехал в Серпухов.
Ноябрь. 30. Антоша живет в Москве.
Декабрь. 19. Антоша приехал из Москвы. Был двадцать пять дней.
Санитарный врач, строитель школ и гласный земства
Мелиховский период самый значительный в биографии Чехова. Годы, которые он провел в Мелихове (1892–1898) — годы его творческой зрелости. Здесь написаны: «Палата № 6», «Рассказ неизвестного человека», «Черный монах», «Бабье царство», «Скрипка Ротшильда», «Учитель словесности», «Три года», «Дом с мезонином», «Моя жизнь», «Чайка», «Дядя Ваня», «Мужики» и целый ряд таких замечательных маленьких рассказов, как: «Студент», «Володя большой и Володя маленький», «Соседи», «В усадьбе», «Рассказ старшего садовника», «Белолобый», «Убийство», «Ариадна», «Супруга», «Печенег», «В родном углу», «На подводе» (Этот последний рассказ, правда, писался за границей, в Ницце. Но по замыслу — он чисто мелиховский) и др., то есть как раз все, что составляет основную ценность литературного наследия Чехова и что до конца раскрывает его образ и как художника и как человека с необычайной чуткостью подходящего ко всем явлениям русской жизни.
Мелиховский период не богат внешними событиями. Большую часть года Чехов проводит в Мелихове, часто наезжая в Москву, гостит у Суворина, и в его имении под Рыбинском и на даче в Феодосии, вновь посещает Таганрог, путешествует по югу, часть одной зимы проводит в Крыму (осенью 1894 года), выезжает за границу — Вена, Аббация, Милан, Генуя, Ницца, осень 1897 и зиму 1898 годов по май месяц проводит в Ницце, в сентябре 1898 года переселяется в Ялту.
Но эта жизнь, в которой как будто бы нет событий, полна, однако, фактами глубочайшего значения для роста чеховского самосознания. И было бы совершенно недостаточно сослаться только на его литературную работу, в эти годы, как мы уже заметили, особенно плодотворную. Есть целый ряд и других моментов, на которых нам следует остановиться.
Прежде всего укажем на ту общественную деятельность Чехова, которая проходит через весь мелиховский период.
Мы уже упоминали, что Чехов продолжал врачебную практику среди местного населения. Когда же в 1892 году надвинулась на Серпуховский уезд эпидемия холеры, Чехов счел своим долгом предложить свои услуги в качестве санитарного врача. Биографы и мемуаристы указывали, что Антон Павлович на эту должность был назначен, на самом деле он ее принял добровольно и безвозмездно. Об этом свидетельствуют приводимые нами нижеследующие документы.
м. в. д.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ
Серпуховской Уездной
Земской Управы
Июля 8 дня 1892 г.
№ 2359
М. Г.
Антон Павлович!
Кн. С. И. Шаховской довел до сведения Серпуховского Санитарного Совета письмо Ваше, выражающее готовность послужить земству, в случае появления холерной эпидемии в Серпуховском уезде. Выслушав это желание Ваше прийти на помощь в трудную минуту борьбы с страшной угрожающей нам опасностью Серпуховский Санитарный Совет просил меня выразить Вам за такое, столь ценное для нас предложение, искреннюю и глубокую благодарность и со своей стороны предложить Вам медикаменты, дезинфицирующие средства и всякое иное содействие, в котором Вы могли бы встретить надобность, и просить Вас не отказать пожаловать в будущее заседание Санитарного Совета, о времени которого Вы будете своевременно извещены.
Председатель Управы (подпись)
О своей работе в качестве участкового врача Чехов писал Суворину: «Я уже состоял участковым врачом Серпуховского Земства, ловил за хвост холеру и на всех парах организовал новый участок. У меня в участке двадцать пять деревень, четыре фабрики и один монастырь. Утром — приемка больных, а после утра — разъезды. Езжу, читаю лекции печенегам, лечу, сержусь и, так как земство не дало мне на организацию пунктов ни копейки, клянчу у богатых людей то того, то другого. Оказался я превосходным нищим. Благодаря моему нищенскому красноречию, мой участок имеет теперь два превосходных барака со всей обстановкой и бараков пять не превосходных, а скверных. Я избавил земство даже от расходов по дезинфекции, известь, купорос и всякую пахучую дрянь я выпросил у фабрикантов на все свои двадцать пять деревень» (16 августа 1892 года).
Из письма к брату Александру явствует, что Антон Павлович с августа по 15 октября записал на карточках пятьсот больных и в общем принял, вероятно, не менее тысячи.
За врачебной — просветительная деятельность Чехова. Он выстроил три школы — в Талеже, в Новоселках, в Мелихове. Он составлял для них планы, покупал материалы, следил за их постройкой. Чехов был назначен членом училищного совета, присутствовал на экзаменах в других земских школах и сам производил экзамены.
Над выстроенной им в Талеже школой он был назначен попечителем, о чем писал так:
«Я назначен попечителем школы в селе, носящем такое название — «Талеж».
Учитель получает двадцать три рубля в месяц, имеет жену, четырех детей и уже сед, несмотря на свои тридцать лет. До такой степени забит нуждой, что о чем бы вы ни заговорили с ним, он все сводит к одному — о жаловании. По его мнению, поэты и прозаики должны писать только о прибавке жалованья; когда новый царь переменит министров, то вероятно будет увеличено жалованье учителей и т. п.» (Суворину 27 ноября 1894 года.)
Не подлежит сомнению, что этот учитель послужил Антону Павловичу прототипом для учителя Медведенки в «Чайке».
Общественная деятельность Чехова была отмечена Серпуховским уездным земством, которое выразило ему в официальной бумаге благодарность.
Земскими благодарностями дело не ограничилось. Чехов был назначен помощником предводителя дворянства Рюмина по наблюдению за начальными народными училищами. Рюмин представил Чехова к неожиданной награде: Антону Павловичу был «пожалован» орден Станислава третьей степени, о чем, кстати сказать, Чехов ни в одном из своих писем к родным и друзьям не обмолвился и намеком.
С получением этого ордена связан один факт, совершенно неизвестный биографам Чехова.
Чехов орден получил вместе с таким «высочайшим указом»:
Так разночинец Чехов, сын разорившегося купца третьей гильдии, а по личному своему званию таганрогский мещанин, стал «потомственным дворянином».
Можно подумать, что это орден превратил его в дворянина. Но это не так: по статуту российских орденов, эта «честь» принадлежала лишь одному «Владимиру Первозванному», а Станислав третьей степени ни в личное, ни тем более потомственное дворянство не возводил. Так в чем же дело? Только… в канцелярской оплошности: указы об орденах печатались на бланках, на которых в качестве неизменной формулы, проставлялись слова: «нашему потомственному дворянину», а затем уже вписывался адресат. Никому и в голову не пришло, что «попечитель Талежского сельского училища» не является дворянином.
Чехов никогда не именовал себя дворянином и ни в одном документе этого своего звания не обозначал, хотя еще задолго до «пожалования» Станислава земские учреждения причисляли его к числу помещиков-дворян, о чем свидетельствует следующий официальный документ Серпуховского земского собрания:
1. «В настоящем 1894 году имеют быть произведены выборы гласных в Серпуховское Земское собрание на следующее трехлетие.
Съезд для выбора уполномоченных и избирательные собрания назначаются: первый съезд, в котором участвуют дворяне, 9 числа июня и второй съезд, в котором участвуют все другие избиратели, 20 июня сего года, а сами избирательные собрания для избрания гласных назначены — первое собрание, в котором участвуют дворяне с уполномоченными от мелких дворян, 24 июня, и второе собрание, в котором участвуют все остальные лица с уполномоченными, 21 июня сего года.
А так как Вы, по своему цензу, имеете право участвовать в первом избирательном собрании, то не угодно ли будет пожаловать 24 числа июня м-ца к 12 часам дня в здание Серпуховской Земской Управы для выбора гласных в Земское собрание»
Член Управы (подпись).
Между прочим, интересно отметить, что среди гласных, избранных на это трехлетие, оказался и Антон Павлович. Группа гласных послала Антону Павловичу следующую приветственную телеграмму:
«Сердечно поздравляем с блестящим гласным. Душевно желаем навсегда сохранить Вас в своей среде.
Чельцов, Хмелев, Варенников, Янов, Степанов, Писарев, Большаков, Костылев, Шаховской.
Итак — врач, член санитарного совета, попечитель сельских школ, гласный управы и, чтобы завершить этот список общественных должностей Чехова, следует добавить — строитель церковной колокольни и заведующий счетным участком.
Почему — строитель колокольни? Ведь никаких религиозных чувств Чехов не имел и это полнейшее равнодушие к религиозным вопросам было в нем вполне осознанным, — ведь он писал, что «давно потерял всякую веру» и от всего православного и церковного только и осталось у него — любовь к колокольному звону. Но ведь не из-за любви же к звону строил Чехов колокольню в Мелихове? Нет, конечно, но дело в том, что его об этом стали усиленно просить крестьяне, во главе с местным батюшкой, а Антон Павлович, никогда и никому не имевший силы отказать в просьбе, согласился и на это хлопотливое дело.
Конечно, он ни в малой мере не был воинствующим безбожником, а был просто человеком глубоко равнодушным к любой религии. Кажется, он и татарам в Ялте помогал, когда те строили мечеть. Церковь или мечеть — не все ли равно — рассуждал Чехов — лишь бы не обидеть отказом, лишь бы не оскорбить чужую веру.
Заведующим же счетным участком он стал в 1897 году, во время проводимой тогда первой «всеобщей переписи населения Российской Империи». Чехову были подведомственны 16 счетчиков и, как он выражался о себе в переписке с друзьями, он был среди них вроде «ротного командира или боцмана». Перед началом переписи Антон Павлович захворал инфлуэнцей. С тяжкой головной болью переходил он из избы в избу, из селения в селение.
А. П. в письме к А. С. Суворину (11 января 1897 года) рассказывает о своей работе по переписи так: «У нас перепись. Выдали счетчикам отвратительные чернильницы, отвратительные аляповатые знаки, похожие на ярлыки пивного завода, и портфели, в которые не лезут переписные листы, и впечатление такое, будто сабля лезет в ножны. Срам!
С утра хожу по избам, с непривычки стукаюсь головой о притолоки, и как нарочно голова трещит адски; и мигрень, и инфлуэнца. В одной избе девочка девяти лет, приемышек из воспитательного дома, горько заплакала оттого, что всех девочек в избе называют Михайловнами, а ее по крестному, Львовной. Я сказал — называйся Михайловной. Все очень обрадовались и стали благодарить меня. Это называется приобретать друзей богатством неправедным».
Мир с либералами
Эта земская деятельность несомненно имела очень большое значение. Чехов снова сблизился с группой той интеллигенции, которую он высоко ценил еще в годы своей юности — работая студентом последнего курса и только что выпущенным лекарем под руководством таких выдающихся врачей, как Успенский и Архангельский в Чекине и Звенигороде.
Но те годы, которые приходятся на период между Бабкиным и Мелиховым, Чехов провел в иной среде. Он довольно близко прикоснулся к помещичье-дворянскому быту — в Бабкине, на Луке, в Богимове. Киселевы, Линтваревы, Смагины, их родня, друзья, знакомые — все принадлежали к помещичьим кругам разоряющегося дворянства. С одной стороны, разочарованный, усталый, ренегатствующий, истерический интеллигент «хлюпик», с другой — родовитый, разорившийся, но еще цепко держащийся за феодальные традиции, помещик-дворянин — вот герои чеховских рассказов восьмидесятых и начала девяностых годов.
Если вспомнить о влиянии нововременской идеологии, то позиция Чехова к концу восьмидесятых годов станет совершенно понятной. Его московские «гамлетики», от лица которых говорил нудный Кисляев — в фельетоне 1891 года для «Нового времени», были вовсе не типичными для трудовой, сказали бы мы теперь, интеллигенции. Возвращение Чехова в среду земских работников и, главным образом, — врачей, заставило во многом изменить предвзятость в отношении к интеллигенции, переживающей в начале девяностых годов сложный кризис и уже нащупывающей выход.
Артистка В. Ф. Комиссаржевская в роли Нины Заречной (пьеса “Чайка”)
Девяностые годы — время полного распада дворянских устоев, с одной стороны, и ликвидация вырождающегося народничества, с другой.
В той же автобиографической справке В. Вересаева, из которой мы приводили строки, характеризующие настроения девяностых годов, мы читаем, что в новое десятилетие общественные настроения были совсем иные: «пришли новые люди, — бодрые и верящие. Отказавшись от надежд на крестьянство, они указали на быстро растущую и организующую силу в виде рабочего, приветствовали капитализм, создающий условия для развития этой новой силы. Кипела подпольная работа, шла широкая агитация на фабриках и заводах, велись кружковые занятия с рабочими; ярко дебатировались вопросы тактики, теперь чуждой и непонятной показалась бы проповедь «счастья в жертве», счастье было в борьбе, в борьбе за то, во что верилось крепко, чему не были страшны никакие сомнения и раздумья.
Летом 1896 года вспыхнула знаменитая июньская стачка ткачей, поразившая всех своей многочисленностью, выдержанностью и организованностью. Многих, кого не убеждала теория, убедила она. Почуялась огромная, прочная, новая сила, уверенно выступающая на арену русской истории».
Было бы совершенно неверным сказать, что эта организующая сила привлекла внимание Чехова. Рабочее движение не отразилось в его художественных восприятиях. Тем с меньшим правом можно говорить и о каком бы то ни было увлечении Чехова марксизмом, но он, конечно, не мог не наблюдать роста пролетарских кадров и бурного промышленного подъема.
Не мог он не понимать и того, что сельское хозяйство переживает затяжной кризис — это он близко и пристально наблюдал в Мелихове и отразил в своих «Мужиках». Участвуя вместе с лучшими элементами трудовой интеллигенции в общественной работе, он понимал, конечно, что царское правительство с тревогой относится и к рабочему движению и к культуртрегерской деятельности радикальных и либеральных земцев.
Совершенно естественно, что и Чехов был немедленно заподозрен в политической неблагонадежности и подпал под «негласное наблюдение». Ничего «неблагонадежного» Чехов с точки зрения охранного отделения, не совершал. Но если предположить, что политическая полиция России девяностых годов обладала наблюдательностью, то она не могла бы не сделать вывод о значительной эволюции во взглядах и убеждениях Чехова. Ведь достаточно сказать, что все его произведения стали помещаться в органах вполне определенной либеральной окраски, в «Русской мысли» и в «Русских ведомостях».
К. С. Станиславский
Давно ли возмущался Чехов «таксами» и «копчеными сигами», сидящими за редакторскими столами и «Русской мысли» и «Русских ведомостей», давно ли отзывался он о Гольцеве (Гольцев Виктор Александрович (1850–1906). Публицист, редактор «Юридического вестника», «Русского курьера» и «Русской мысли», популярный либеральный деятель. Написал о Чехове ряд статей в «Русской мысли», 1904, кн. 5, «Семья и школа» 1904, «Русских ведомостях», 1906, № 170. В девятисотых годах — один из близких Чехову людей), как о человечке, который всюду суется, давно ли, наконец, он вторил Суворину в презрительной оценке «либеральной оппозиции»! Но в том и значение мелиховского периода для политического и общественного роста Чехова, что именно к этим годам относится разрыв Чехова с «Новым временем». Не говорим — с Сувориным: с ним еще на некоторое время сохранятся теплые дружеские отношения, но не с его газетой. Небольшие заметки, напечатанные в 1893 году в «Новом времени», последнее, что дал Чехов в эту газету.
Чрезвычайно характерно, что одна из этих статей «Речь министра» — является прямым ответом Чехова на ту клевету по адресу земской интеллигенции, которую охотно распространяет и «каторжный» Житель и злобствующий Буренин. Чехов пишет, что «становится весело», когда слышишь «целый ряд громких и авторитетных подтверждений о благородстве, самоотверженности, великодушии», студенческой молодежи, работавшей на холерной эпидемии. Но эта студенческая молодежь была руководима земскими врачами и, подчеркивая самоотверженность и скромность студентов, действовавших «во имя долга, а не ради славы и наград», Чехов в то же время имеет, конечно, в виду и врачей. Ведь он предлагал Суворину воздействовать на его сотрудников, проливающих «желчные кислоты» по адресу врачей, героизм которых Чехов наблюдал лично. Для него уже стала совершенно ясной гнусная позиция «Нового времени». Брату Александру он советует держаться от нововременцев — «этих сукиных сынов» в стороне, и свой совет заканчивает энергичным восклицанием: «это гнусное племя!»
Его переход в либеральный лагерь, конечно, выражал новый этап в развитии его политического роста. Он был совершенно естественен и закономерен. То, что печатал Чехов в «Русских ведомостях» и в «Русской мысли», свидетельствовало о том, с какой чуткостью относился он к тем глубочайшим изменениям в настроениях русского общества, которые намечались в эти годы.
Пессимизм, отразившийся в «Именинах», в «Огнях», в «Скучной истории», в «Припадке» и выражавший переживания зашедшей в тупик интеллигенции, теперь вытесняется новыми настроениями. Чехов с особенным вниманием начинает присматриваться к крупной буржуазии, к представителям торгово-промышленного капитала. Такие его рассказы этого периода «как «Бабье царство», «Три года», «Случай из практики» — целиком посвящены изображению сложных настроений буржуазии, но это, прежде всего, психологические этюды, рисующие те внутренние конфликты, которые переживают его персонажи.
Чехов с недоумением относится к капитализму. Ни народник, ни марксист, — он идет дорогой одиночки. Он индивидуалист и, нужно прямо сказать, совершенно чужд каким бы то ни было коллективистским устремлениям и враждебен всякой групповой или партийной дисциплине. Он сошелся с либералами не потому, что «партия либералов» ему близка, а только потому, что деятельность и идеи либералов казались ему более справедливыми с точки зрения тех этических принципов, которые он исповедует. Поэтому он с Гольцевым и Лавровым — против Буренина и вообще нововременцев.
Свои настроения этого периода он очень хорошо вскрыл в письме к А. С. Суворину, где говорит, что ему «надоели всяческие рассуждения». И дальше: «Лихорадящим больным не хочется есть, но чего-то хочется, и они это свое неопределенное желание выражают так: «чего-нибудь кисленького»… Так и мне хочется чего-то кисленького. И это не случайно, так как точно такое же настроение я замечаю кругом. Похоже, будто все были влюблены, разлюбили и теперь ищут новых увлечений.
Очень возможно и очень похоже на то, что русские люди опять переживут увлечение естественными науками и опять материалистическое движение будет модным. Естественные науки делают теперь чудеса, и они могут двинуться как Мамай на публику и покорить ее своей массою, грандиозностью. Впрочем, все сие в руце божией. А зафилософствуй — ум вскружится». (27 марта 1894 года.)
Он несомненно чувствует себя бодрее. Ему доставляет удовольствие быть и среди земских врачей — Витте, Куркина и других, и в обществе друзей, наезжающих в Мелихово — И. Н. Потапенко, Т. Л. Щепкиной-Куперник, И. Левитана, Л. С. Мизиновой, и в кругу множества гостей, которые иногда бывали и утомительны.
Антон Павлович часто ездил в Москву и это всегда было радостью для кружка «Русских ведомостей» и «Русской мысли».
В воспоминаниях Т. Л. Щепкиной-Куперник (См. книгу ее воспоминаний «Дни моей жизни», изд. «Федерация», М. 1928) об этих чеховских наездах в Москву говорится так:
«Когда Антон Павлович наезжал в Москву, он останавливался всегда в «Большой Московской» гостинице, где у него был свой излюбленный номер, и давал знать о своем приезде. С быстротой беспроволочного телеграфа разносилась весть: «Антон Павлович приехал» и дорогого гостя начинали чествовать. Чествовали его так усиленно, что он сам себя прозвал «Авелланом» — это был морской министр, которого в виду франко-русских симпатий беспрерывно чествовали то в России, то во Франции».
И. Н. Потапенко (См. воспоминания И. Н. Потапенко «Несколько лет с А. П. Чеховым» в «Ниве» за 1914 год, №№ 26, 27, 28. Потапенко — известный в свое время беллетрист и драматург) также свидетельствует, что приезды Чехова в Москву были праздником и не для него только, а «для всех членов небольшого кружка».
«Сейчас же об этом посылалось известие в «Русские ведомости» Михаилу Алексеевичу Саблину, который почел бы за обиду, если бы узнал об этом не первый.
Соиздатель «Русских ведомостей» почтенного возраста человек — лет на двадцать старше каждого из нас, он питал трогательную нежность к Антону Павловичу. Любил отдыхать с нами В. А. Гольцев. После спектакля урывал иногда время и приезжал к нам А. И. Южин (А. И. Южин (настоящая фамилия кн. Сумбатов) — известный артист Малого театра и драматург. Умер в 1928 году).
На этих сборищах Чехов оживлялся, вступал в дружеский спор с Гольцевым и был неистощим по части очаровательных, до упаду смешных глупостей и милых неожиданностей, в которых он был неподражаемый мастер.
Уезжал Чехов из Москвы внезапно, словно по какому-то неотразимому внутреннему побуждению. Вот сегодня собирались в театр, взяли билеты, и он интересовался пьесой, стремился, или кто-нибудь позвал его вечером, и он обещал. Все равно — неотразимое побуждение было сильнее всего.
Просто ему надоело довольно-таки бессмысленное, шумное времяпровождение московское, и потянуло в тихое Мелихово, в его кабинет, или, может быть, в душе созрело что-нибудь требовавшее немедленного занесения на бумагу. И он уезжал, несмотря ни на что».
В работе над «Чайкой»
21 октября 1895 года Чехов сообщил Суворину: «…Можете себе представить, пишу пьесу, которую кончу не раньше как в конце ноября. Пишу ее не без удовольствия, хотя страшно вру против условий сцены. Комедия, три женских роли, шесть мужских, четыре акта, пейзаж (вид на озеро); много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви».
И через месяц о том же: «Моя пьеса подвигается вперед, пока все идет плавно, а что будет потом, к концу, не ведаю».
21 ноября эта пьеса, в которой «мало действия и пуд любви», была закончена. Чехов начал ее, как сам признается, «форте и кончил пианиссимо, вопреки всем правилам драматического искусства». Как всегда, он остался недовольным тем, что сделал: «Вышла повесть». И перечитывая «новорожденную пьесу» говорил, что «убеждается», что он «совсем не драматург». И Шавровой (Шаврова-Юст — писательница, печатавшаяся в «Русской мысли», «Артисте» и других изданиях. В собрании писем Чехова (6 томов под редакцией М. П. Чеховой) обозначена буквами «Е. М. Ш.»), с которой у него была большая и интересная переписка, и рассказы которой он усердно исправлял, сказал: «Пьесу я кончил. Называется она так: «Чайка». Вышло не ахти, вообще драматург я неважный».
Что-то двусмысленное есть в отношении Чехова и к собственной драматургии и к театру вообще. Лишь водевили удовлетворяли его авторское самолюбие, большие же пьесы — «Иванов» и «Леший» — принесли ему только огорчения.
Не потому ли и говорил Чехов, что повествовательная форма — это его «законная жена», а драматическая — «эффективная, шумная, наглая и утомительная любовница». Одному приятелю советовал: «не пишите пьес», другому — «чем больше напишите пьес, тем лучше».
«Разлюбите сцену, в ней очень мало хорошего», — настойчиво рекомендует он Щеглову-Леонтьеву, а в письме к другому лицу говорит: «Пишите пьесу, спасение театра в литературных людях, но не бросайте беллетристики».
И сам не отказывался от писания пьес. Но не потому ли, что «театр, — как полагал он, — один из видов спорта», а «где успех или неуспех, там и спорт, там и азарт».
Через год он повторил то же самое: «театр — спорт и больше ничего».
И в новой своей пьесе, которую написал, несмотря на то, что театр «эшафот, где казнят драматургов», он затронул и вопрос об отношении к драматургическому искусству, приписав одному из героев «Чайки» — молодому писателю Треплеву — ненависть к современному театру. Вместе с Треплевым он возмущается актерами, разыгрывающими при «искусственном освещении», в комнате с тремя стенами пьесы, где говорится о том, «как люди пьют, едят, спят, носят свои пиджаки». Для Треплева это такая же пошлость, как для Мопассана (Мопассан Гюи (1850–1893). Знаменитый французский писатель. В таких произведениях как «Жизнь», «Милый друг», «Монт Ореоль», «Сильна как смерть», «Наше сердце» он дает ярчайшую картину нравов французского общества и едко издевается над «традициями» буржуазии, которую ненавидит. Многие его произведения овеяны глубоко скорбными настроениями. Пессимизм Мопассана имеет своими истоками классовую ограниченность сознания Мопассана, не нашедшего выхода из тупика социальных противоречий, которые он остро чувствовал. Мопассан — виднейший представитель новой формы повествования — новеллы. Мастерство Мопассана оказало огромное влияние на «маленький рассказ» Чехова. Чехов неустанно восхищался Мопассаном, говоря о нем, что «как художник слова Мопассан поставил такие огромные требования, что писать по старинке сделалось больше невозможным». А. С. Суворин записал в своем «Дневнике», что Чехов, достаточно изучивший французский язык, собирается переводить Мопассана. Наиболее полное собрание сочинений Мопассана в русском переводе издано «Шиповником», в тридцати томах (1914)) Эйфелева башня, которая давит мозг своей тяжестью и от которой нужно бежать.
Но в то же время в явном противоречии с Треплевым, Чехов говорит: «пусть на сцене все будет так же сложно и так же вместе с тем просто, как в жизни, люди только обедают, а в это время слагаются их счастья и разбивается их жизнь». И выходит как будто бы так, что Чехов принимает пьесы, в которых говорится о том, как люди спят, едят, носят свои пиджаки… Но Треплев ищет «новых форм» и завидует Тригорину, который «выработал себе приемы». Треплев пишет: «афиша на заборе гласила», «лицо, обрамленное темными волосами». Пишет и возмущается этой банальщиной.
И так же как двусмысленны советы Чехова — «пишите побольше пьес» и «не пишите вовсе» — так же двусмысленно отношение его к персонажам «Чайки».
Чехов как будто подсмеивается над Тригориным, негодующим на брюзжание критики, уверявшей, то недурно пишет Тригорин, но Тургенев писал лучше. Чехов смеется над тригоринской боязнью посмертной критики. Но в биографических сведениях о прошлом Тригорина — правда подлинных фактов жизни самого Чехова. Тригоринский рассказ о его молодости, когда, как и всякий маленький и непризнанный писатель, чувствовал он себя несчастным и обиженным, — этот тригоринский рассказ невыдуманная повесть чеховской молодости.
Треплев иронизирует над «выработанными» приемами Тригорина — над описанием лунной ночи, которая «готова» после упоминания о горлышке разбитой бутылки. Но это прием вовсе не тригоринский, так как Треплев цитирует… Чехова. В чеховском рассказе «Волк» — описание лунной ночи сделано совершенно в тригоринской манере: «На плотине, залитой лунным светом, не было ни кусочка тени, на середине ее блестело звездой горлышко от разбитой бутылки».
«Горлышко разбитой бутылки» упоминается, таким образом, дважды — в рассказе и в пьесе. Но мы найдем это «горлышко» и в чеховском письме. Советуя брату Александру избегать в описаниях природы «общие места», Чехов рекомендует ему «хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина». «Например, у тебя получится лунная ночь, — говорит он, — если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки».
Письмо датировано 1886 годом, а фраза о лунной ночи почти дословно повторена из чеховского рассказа «Волк», написанного в 1885 году.
Но не только Треплев — Тригорин то же, как оказывается, цитирует… Чехова. Тригорин жалуется Нине Заречной на свои «насильственные представления»: он день и ночь думает — «я должен писать, я должен…». Но и Чехов в письме к Л. С. Мизиновой сетует на скуку; и скучно ему не потому, что около него нет его «милых дам», а потому, что «северная весна лучше здешней и что ни на одну минуту не покидает мысль, что он должен, обязан писать». (Из письма 18 марта 1893 года.)
Так расчленяет себя Чехов в пьесе как бы на две половины: он в такой же мере Треплев, в какой и Тригорин.
«На берегу озера с детства живет молодая девушка. Любит озеро, как чайка, и счастлива и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать, погубил ее». Такой сюжет для «маленького рассказа» мелькнул у Тригорина. И Тригорин спешит занести его в свою записную книжку; Но записная книжка была и у самого Чехова, отметки которой сделаны в «тригоринской манере».
Вот несколько записей А. П. Чехова:
«— Полная девочка, похожая на булку.
— Барыня, похожая на рыбу хвостом вверх, рот как дупло — хочется положить туда копейку.
— Беременная дама с короткими руками и длинной шеей, похожая на кенгуру.
— Человек, который, судя по наружности, ничего не любит кроме сосисок.
— Какие чудесные названия: богородицины слезки, малиновка, вороньи глазки».
А вот отметки из записной книжки Тригорина: «— Нюхает табак и пьет водку, всегда в черном. — Пахнет гелиотропом; приторный запах, вдовий цвет, упомянуть при описании летнего вечера.
— Утром слышал хорошее выражение: «Девичий бор». Пригодится».
И не только стилевое сходство в записных книжках обоих — Чехова и Тригорина. Оно и в манере передачи пейзажа. Описывая заход солнца в рассказе «Гусев», Чехов говорит: «Одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы».
И Тригорин напишет, «что плыло облако, похожее на рояль».
У Тригорина сюжет для «маленького рассказа» мелькнул при виде убитой Треплевым чайки, положенной у ног Нины. Но вот «зерно» будущей пьесы в письме Чехова:
«У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером были с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа. Сей, подстреленный в крыло, упал в лужу… Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: — Голубчик, ударь его головкой по ложу… Я, — говорит, — не могу. — А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым влюбленным созданием стало меньше». (Из письма А. С. Суворину 8 апреля 1892 года.)
А эта молоденькая свободная, «как чайка», девушка оказывается не создана творческой фантазией Чехова. Она портрет, разумеется портрет художественный, не фотографический, живого человека, близкого Чехову. И «треугольник» отношений, который возникает между Треплевым, Тригориным и Ниной Заречной, — он тоже не выдумка творческой фантазии. Почти в таком же «треугольнике» протекали события и в личной жизни Чехова и тех, которые вошли в его пьесу под именами «Тригорина» и «Нины Заречной». Только этот жизненный треугольник сложнее созданного в пьесе. Потому что в Тригорине изображен не только И. Н. Потапенко, но, как мы знаем, и сам Чехов.
Чехов, отдавший свои мысли, оценки и суждения Тригорину — за исключением той половины, которая сохранена для Треплева, — занимал среди действующих лиц «треугольника» положение созерцателя.
Кто же была чеховской «Ниной Заречной»?
Прежде, чем ответить на этот вопрос, надо коснуться одной интимной стороны в биографии Чехова. Это следует сделать вовсе не для того, чтобы установить те живые «модели», которые послужили Чехову прототипами для тех или иных персонажей его рассказов и пьес. Проблема автобиографичности в творчестве Чехова еще не разрешена. Это предстоит сделать его исследователям. Нас же интересует вопрос об отношениях автора «Чайки» к прототипам его пьесы потому, что здесь вскрывается одна из важнейших психологических черт Антона Павловича. И она, эта черта, уяснит нам многое.
Из рассказа о людях, которые изображены в персонажах «Чайки» и об отношении к ним Чехова, — будет ясно, о какой черте или — вернее — о каком свойстве Чехова будем мы говорить.
Лика
В Москве, в обществе знакомых С. П. Кувшинниковой, — художницы-дилетантки (С. П. Кувшинникова — «модель», которая послужила Чехову для создания образа Ольги Ивановны Дымовой в рассказе «Попрыгунья». Портретность персонажей этого замечательного рассказа была настолько очевидной, что послужила поводом к тяжелой ссоре Левитана с Чеховым. Левитан, увидавший себя в образе художника Рябовского, был оскорблен и изображением близкой ему Кувшинниковой в «Попрыгунье». Подробности см. в книге Юр. Соболева «Чехов» стр. 132–144 (изд. «Федерация», 1930).) Чехов встречался с Лидией Стахиевной Мизиновой, в дружеском кругу называемой Ликой. О Лике говорит Т. Л. Щепкина-Куперник, что была она «девушкой необыкновенной красоты, настоящая царевна-лебедь из русской сказки; ее пепельные вьющиеся волосы, ясные серые глаза под «соболиными» бровями, необычайная мягкость и неуловимый шарм в соединении с полным отсутствием ломания и почти суровой простотой, делали ее обаятельной. Антон Павлович был неравнодушен к ней. Раза два делал ей предложение, но она питала к нему только дружбу».
Здесь все верно, кроме двух последних строк: Чехов не делал ей предложения, а она питала к нему далеко не только дружбу. Был ли он к ней равнодушен? Чтобы ответить на это, надо уяснить некоторые взгляды Чехова на так называемое «личное счастье».
Чехов вовсе не был аскетом. Он страстно любил жизнь во всех ее проявлениях, но вопрос об отношении к женщине, которую он мог бы полюбить, был для него вопросом чрезвычайной сложности.
По некоторым смутным сведениям, достоверность которых еще нет возможности установить, у Антона Павловича была еще невеста: «У меня была невеста, ее звали Мисюсь, об этом я и пишу рассказ», — говорит он в одном дружеском письме. Так ли оно было на самом деле — неизвестно. Можно предположить, что эта чеховская фраза не является автобиографическим признанием, а простой передачей «сюжета для небольшого рассказа». Ведь содержание «Дома с мезонином» в том, что у художника есть невеста, — Мисюсь, — которую от него увозят.
Все-таки как же думал Чехов о любви? «Любовь — это когда кажется то, чего нет». Так, по словам Меньшикова, отвечал Чехов на вопрос, что «такое любовь»…
Народная артистка Республики О. Л. Книппер-Чехова в роли Ирины (“Царь Федор Иоаннович”)
Может быть он боялся сильного увлечения? Очень для него выразительно, что побывав в мастерской Левитана, он в таких выражениях передавал свои впечатления: «Это — лучший русский пейзажист, но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы; эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного — только молодость».
И дальше признается Чехов, что если бы он был «художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую потому, что «пейзаж невозможно писать без восторга, а восторг невозможен, когда человек обожрался».
Но ведь он был художником, и то, что он писал, требовало, конечно, пафоса, не меньшего чем пейзаж. Он вовсе не собирался удалиться в монашескую келью, и, будучи до конца честным к самому себе, не постеснялся сделать такое признание: «Мне надо бы купаться и жениться. Я боюсь жены и семейных порядков, которые стесняют и в представлении как-то не вяжутся с моею беспорядочностью, но все же это лучше, чем болтаться в море житейском и штурмовать в утлой ладье распутства. Да уже я и не люблю любовниц и по отношению к ним становлюсь мало-помалу импотентом». (Из письма к Суворину 10 ноября 1895 года.)
И тремя годами раньше писал: «Жениться я не хочу, да и не на ком. Да и шут с ним. Мне было бы скучно возиться с женой, а влюбиться весьма не мешало бы. Скучно без сильной любви». Что было в нем очень стойким — это боязнь «скуки» в семейной жизни. Он вовсе не шутя говорил: «Извольте, я женюсь, но мои условия: все должно быть так, как было до этого, то есть, она должна жить в Москве, а я в деревне. Я буду к ней ездить. Счастье же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра, я не выдержу. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая как луна появлялась бы на моем небе не каждый день. Оттого, что я женюсь, писать я не стану лучше».
А. П. Чехов Фото конца 90-х годов
Отметим, что все эти речи о женитьбе, от которой он отказывается, и эта тоска по сильной любви, без которой скучно — ведутся в годы, когда уже слагался замысел «Чайки», — то есть между 1892 и 1895 годом. К этому периоду относится и растущая близость с Л. С. Мизиновой.
Мизинова, подружившаяся с сестрой Антона Павловича, постоянно наезжает в Мелихово. Чехов с ней в оживленной переписке. Но какой странный тон носят эти письма.
«…Напишите мне, Милита, хотя две строчки. Не предавайте нас преждевременному забвению, по крайней мере, делайте вид, что Вы нас еще помните. Обманывайте нас, Лика, обман лучше, чем равнодушие».
«…Вы, Лика, придира. Прекрасный у Вас характер, нечего сказать. Напрасно Вы думаете, что будете старой девой. Держу пари, что со временем из Вас выработается злая, крикливая и визгливая баба, которая будет давать деньги под проценты и рвать уши соседним мальчишкам. Несчастный титулярный советник в рыжем халатишке, который будет иметь честь называть Вас своей супругой, то и дело будет красть у Вас настойку и запивать ею горечь семейной жизни».
«…Вы писали мне, что бросили курить и пить, но курите и пьете. Меня обманывает Лика. Это хорошо. Хорошо в том отношении, что я могу теперь ужиная с приятелями говорить: «Меня обманывает блондинка».
Она для него — Лика, Ликуся, Милита, Кантолупа и Кантолупочка.
Он дразнит, подсмеивается, иронизирует над ней, никогда не бывает серьезным, и она отвечает ему тем же. Создается впечатление, что оба скрывают друг от друга свои настоящие чувства.
А какие сцены «ревности» устраивает он Лике в письмах к ней. Сколько яда изливает он на «брюнета», то есть на Левитана, с которым дружит Лика. И в тон этой издевке сообщает ему Лика, что приняла она предложение руки и сердца от одного почтенного старичка семидесяти двух лет, — владельца винного завода.
Но вот совершенно неожиданно мы читаем такие строки в чеховском письме к Мизиновой: «Я старик. Мне кажется, что жизнь хочет немножко подсмеяться надо мной и потому я спешу записаться в старики. Когда я, прозевавши свою молодость, захочу жить по-человечески, и когда мне не удастся это, то у меня будет оправдание, я старик».
Но Лика ему отвечает: (Письма Л. С. Мизиновой к Чехову не опубликованы. Отрывки из них приводим по подлинникам, хранящимся в рукописном отделе Всесоюзной библиотеки им. Ленина в Москве) «У нас с Вами отношения странные. Мне просто хочется Вас видеть и я всегда первая делаю все, что могу. Вы же хотите, чтобы Вам было спокойно и хорошо и чтобы около Вас сидели и приезжали бы к Вам, а сами не сделаете ни шагу ни для кого. Я уверена, что если я в течение года почему-либо не приеду к Вам, Вы не шевельнетесь сами повидаться со мной. Я согласна, что и глупо и бестактно писать это, но минутами бывает так невыносимо обидно за себя, что вот и напишешь то, чего не надо, тем более когда чувствуешь это постоянно. Я буду бесконечно счастлива, когда наконец ко всему этому и к Вам смогу относиться вполне равнодушно».
Не похоже это письмо на их обычную переписку. Это письмо как бы отмечает новый период в их отношениях. Почти не скрывая своего чувства к Чехову, она страдает от его равнодушия. И вот какие страстные вырываются в ее письме строки:
«Вы, конечно, не знаете и не можете понять, что значит желать чего-нибудь страшно — и не мочь. Вы это не испытали. Я нахожусь в данное время в таком состоянии. Мне так хочется Вас видеть, так страшно хочется этого, и только я знаю, что это желанием и останется. Может быть это глупо, даже неприлично писать, но так как Вы и без этого знаете, что это так, то и не станете судить меня за это. Мне надо, понимаете, надо знать, приедете ли Вы и когда или нет. Все равно, только бы знать, ведь мне осталось только три-четыре месяца Вас видеть, а потом может быть никогда. Умоляю, напишите две строчки, так как Вы не приедете».
Он не приехал, конечно, а через три дня ответил: «Что за мерехлюндия, Лика? Мы будем видеться не три-четыре месяца, а сорок четыре года, так как я поеду за Вами или, проще, не пущу Вас. Будем видеться пока не прогоните».
Под конец она обращается к нему с такой просьбой: «Вы отлично знаете, как (Подчеркнуто Л. С. Мизиновой) я отношусь к Вам, а потому я нисколько не стыжусь и писать об этом. Знаю также и Ваше отношение или снисходительное или полное игнорирования. Самое мое горячее желание вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой. Умоляю Вас, помогите мне, не зовите меня к себе, не видайтесь со мной. Для Вас это не так важно, а мне, может быть, это и поможет Вас забыть. Я не могу уехать раньше декабря или января. Я бы уехала сейчас. В Москве это легко — не видаться, а в Мелихово я не поеду.
Что до того, что могут подумать, да и наконец давно уже думают. Простите мне, что заставляю читать весь этот вздор, но, право, так тяжело. Пользуюсь минутой, в которую имею силу все это написать, а то опять не решусь. Вы не будете смеяться над этим письмом? Нет. Это было бы слишком. Все это не нужно, слушайте, это не фраза, это единственный исход и я умоляю отнестись к нему без смеха и помогать мне. Прощайте».
Что же ответил Чехов на это признание? Не знаем. Только вспышка была улажена: она, разумеется, не выдержала и поехала в Мелихово.
Все-таки что-то изменилось в ее отношениях к Чехову.
Вспоминая об этом, она скажет впоследствии, что была «дважды отвергнута» Чеховым. Пожалуй, она нашла точное выражение: «отвергнута». Он ушел от нее, испугавшись страсти, которая могла бы войти в его спокойную жизнь и помешать работать.
Хотел сильной любви, знал о ней и все-таки ушел. Равнодушие? Нет — это сложнее. То, что окружающим казалось выражением холодности Чехова к людям, на самом деле было свойством его писательской натуры.
Ему было интереснее наблюдать за людьми, чем участвовать вместе с ними в их радостях и несчастиях, или бороться вместе с ними. Он ничем не ответил на порывы Лики, потому что как раз в это время в Ликиной судьбе случился переворот, чрезвычайно его заинтересовавший. То, что с ней происходило, помогало до конца продумать мелькнувший перед ним, как перед его Тригориным, «сюжет для небольшого рассказа».
В это время частым гостем Мелихова стал И. Н. Потапенко, очень приятный Чехову человек. Познакомилась с ним, разумеется, и Лика. В эту зиму и весну 1893 года в Мелихове много музицировали: пели — Лика ведь готовилась к оперной сцене, — играли на скрипке, — Потапенко был прекрасный скрипач; составлялись дуэты. Излюбленным была — «Серенада» Брага.
Это песнь о «девушке, больной воображением, которая слышала ночью в саду какие-то таинственные звуки, до такой степени прекрасные и странные, что должна была признать их гармонией священной, которая нам смертным непонятна и поэтому обратно улетает в небеса». Так сказано о серенаде Брага в чеховском «Черном монахе».
И что неожиданного в том, что «дважды отвергнутая» Лика заинтересовалась Потапенко? И уже не в шутливом тоне любовной перебранки с Чеховым, а с развязностью, ей так не свойственной, она написала Антону Павловичу: «А я… окончательно влюблена в Потапенко. Что же делать, папочка? Вы все-таки всегда сумеете отделаться от меня и свалить за другого».
И когда она так говорит, то уже не очень веришь в искренность ее чувства к Потапенко. Не переживала ли она мучительную боль, думая, что от нее «отделались» и «свалили» на другого?
«Нина Заречная»
Тут и начинается история Нины Заречной, ибо она была ею, эта девушка с несколько наивными представлениями о жизни, с неясными порывами и мечтами об искусстве.
Нина поступает на сцену — она хочет быть драматической актрисой, а Лика учится петь и стремится стать оперной артисткой. Нина бросилась к Тригорину, у которого уже была давняя привязанность к Аркадиной, деспотически им распоряжавшейся. Лика — ушла с Потапенко, у которого была жена, по характеру очень напоминавшая Аркадину.
Дальше произошло все, что изображено в «Чайке». Лику, так же как Тригорин Нину, бросил Потапенко. Это впрочем произошло не сразу. Лика жила в Париже вместе с подругой и училась петь. Потапенко, вместе с женой, тоже жил в Париже.
Чехов, наблюдавший за всей этой драмой, отдельные подробности которой он включал в свою пьесу, не прерывал переписки с Ликой, и все продолжал над ней подсмеиваться.
Потапенко вернулся в Россию без Лики. И Лика пишет Чехову о том, что ее «все забыли». «Последний мой поклонник Потапенко, говорит она, и тот коварно бежал в Россию. Но какая же с… его жена. Вы себе и представить не можете».
Догадывался ли Чехов о драме, переживаемой Ликой? Конечно, потому что, отвечая ей на сообщение об отъезде, точнее было бы сказать, бегстве Потапенко, он пишет: «Я не совсем здоров. У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, я здоровье прозевал так же, как Вас». Позднее и малоутешительное признание! А Лика, которая долго сдерживалась, наконец, не вынесла: уехала из Парижа, поселилась в Монтре, на Женевском озере, и послала Чехову несколько писем, выражающих глубокое отчаяние.
Вот отрывок одного из них:
20 сентября 1894 года: — «Видно уж мне суждено так, что люди, которых я люблю, в конце концов, мною пренебрегают. Я очень, очень несчастна. Не смейтесь. От прежней Лики не осталось и следа. И, как я ни думаю, все-таки не могу не сказать, что виной всему Вы. Впрочем, такова видно судьба. Одно могу сказать, что я переживала минуты, которые никогда не думала переживать. Я одна, около меня нет ни одной души, которой я могла бы поведать все то, что я переживаю. Дай бог никому не испытать что-либо подобное. Все это темно, но я думаю, что Вам (Подчеркнуто Л. С. Мизиновой) все ясно. Недаром Вы психолог. Мне кажется только, что еще несколько дней и я больше не выдержу. Вам я верю и потому могу получить от Вас несколько строк. Может быть, по обыкновению, обругаете меня, назовете дурой, но право же это лучше, чем ничего не отвечать».
Время оказало свое целительное воздействие. Лика через несколько месяцев пришла в себя и писала Чехову: «Я уже почувствовала себя хорошо, похудела, похорошела (извините) и сделалась, говорят, похожа на прежнюю Лику, ту, которая столько лет безнадежно любила Вас. Я даже начинаю бояться как бы с прежней наружностью не вернулась и прежняя глупость». Прежней «глупости» не случилось, и Лика нашла прежний тон в письмах к Чехову, тон, который напоминает былую грубоватую шутливость их переписки — до катастрофы. 2 января 1895 года она пишет ему из Парижа: «Поздравляю Вас с Новым годом, желаю, чтобы все Ваши поклонницы, конечно, в том числе и я, надоедали Вам своим поклонением. Вообще мне хочется, чтобы с Вами случилось что-нибудь каверзное, а то уж слишком Вам спокойно живется. Желаю Вам дико влюбиться в какую-нибудь брюнетку, которую я за это возненавижу и при случае постараюсь выколоть ей глаза».
Узнала ли она себя в «Чайке»? Надо заметить, что она увидела пьесу лишь два года спустя — уже на сцене Художественного театра.
Но когда в 1895 году она вернулась в Россию, она не могла не знать о тех толках, которые по поводу «Чайки» ходили по Москве, поэтому она и писала Чехову: «Здесь все говорят, что «Чайка» заимствована из моей жизни, и еще, что вы хорошо отделали еще кого-то».
Не трудно понять, на кого она намекала.
Личный «элемент», которого так стремился избегать Чехов, проступил в «Чайке», как видим, совершенно отчетливо.
Очевидно и Чехов догадался, что на читателей «Чайки» «портретность» ее персонажей действует неприятно. Он писал Суворину: «Пьеса моя «Чайка» провалилась без представления. Если в самом деле похоже, что в ней изображен Потапенко, то, конечно, ставить и печатать ее нельзя». (Из письма 16 декабря 1895 года.)
Через год она была поставлена на сцене, и Чехов, говоривший, что «Чайка» «провалилась без представления», мог бы добавить, что она жестоко провалилась и представленная на сцене.
Неудача в Александринском театре произвела на Чехова гнетущее впечатление.
«Чайка» освистана
«Чайка» была поставлена на сцене Александринского театра 17 октября 1896 года. Ее взяла для бенефиса актриса Левкеева. Это была очень хорошая исполнительница бытовых комических ролей, очень смешная на сцене и имевшая определенный круг «своей» публики — мелкое и среднее чиновничество, купечество, гостиннодворских приказчиков. Это были читатели лейкинских «Осколков» и поклонники пьес Виктора Крылова.
Совершенно непонятно, почему выбор Левкеевой остановился на «Чайке», — может быть, в расчете на имя автора, который когда-то был так популярен, как поставщик рассказов для «Осколков». Но можно наверное сказать, что ни Левкеева, ни ее публика Чехова, как автора больших произведений, не знали. К тому же при распределении ролей оказалось, что играть Левкеевой в «Чайке» некого.
В спектакле были заняты лучшие силы труппы: Нину Заречную играла Комиссаржевская, Сазонов — Тригорина, Варламов — Шамраева, Апполонский — Треплева, Давыдов — Сорина, Писарев — Дорна. Этим актерам нельзя было отказать ни в таланте, ни в уважении к автору, с которым многие из них, в особенности Давыдов, были хорошо знакомы. Очень старательно отнесся к постановке пьесы и режиссер Карпов.
Но пьеса была непохожа на обычные драматические изделия, в ней не было никаких внешних эффектов, она была сложна и тонка. В ней говорилось о чувствах, «нежных как цветы». Пьеса была необычайна по своей конструкции. В ней, как писал сам Чехов, было мало действия. И не случайно, указывая на количество ролей в пьесе, Чехов упомянул «вид на озеро, словно «озеро» входило в состав действующих лиц. Но «вид на озеро», действительно, должен был стать неожиданным «персонажем» пьесы, существеннейшим ее элементом. Пейзаж должен был создать определенное «настроение».
Этого не поняли в театре. Да и не было в театре приемов, с помощью которых можно было бы передать настроение пьесы, найти ее музыкальное звучание и лирику ее красок. Поэтому, как ни старались актеры, в распоряжении которых к тому же было только восемь репетиций, работа над «Чайкой» шла медленно — пьеса с трудом подавалась расшифровке.
Чехов приехал за несколько дней до спектакля, бывал на репетициях, не верил в успех и надеялся только на В. Ф. Комиссаржевскую (Комиссаржевская Вера Федоровна (1864–1910). Известная драматическая артистка. Первая исполнительница роли Нины Заречной в «Чайке» на сцене Александринского театра. В основанном Комиссаржевской «Драматическом театре» с огромным успехом играла Соню в чеховском «Дяде Ване»).
Публика, наполнившая театр, чтобы приветствовать свою любимую комическую актрису, сразу почувствовала себя обманутой: бенефициантка не участвует, и в пьесе, как это уже обозначилось с первых слов, нет ничего смешного. Публика обиделась и жестоко отомстила. Co второго акта начались свистки; перекатывающийся по рядам хохот — казалось смешным, например, что Маша нюхает табак, а Нина Заречная закуталась в простыню, читая монолог Треплева; на сцене была растерянность — актеры были смущены поведением зрителей, сбились с тона и даже Комиссаржевская играла плохо.
Чехов не дождался конца представления. Ушел из театра и никто не знал — куда. Он ужинал в ресторане Романова — один, потом вернулся к Сувориным. А. С. Суворин в своем дневнике рассказывает, что он пошел в комнату к Чехову и приводит такой с ним разговор:
«— Где вы были?
— Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление. Если я проживу еще семьсот лет, то и тогда не дам на театр ни одной пьесы. Будет! В этой области мне неудача».
Он заявил Суворину, что завтра же уезжает в Мелихово.
Чехов надолго сохранил чувство обиды за этот провал.
В письме к Вл. И. Немировичу-Данченко он признает, что первое представление имело «громадный неуспех». «Театр дышал злобой, воздух сперся от ненависти и я, по законам физики, вылетел из Петербурга как бомба».
По поводу «Чайки» Чехов получил ряд писем, выражавших ему сочувствие и написанных, как он иронически говорил, в таком тоне, будто бы в доме его произошло несчастье.
Чехов был оскорблен не только поведением публики, но и тоном театральных рецензий. Отзывы критики были действительно неслыханно грубы.
«Это не «Чайка», это просто дичь», — восклицал Иероним Ясинский, а Селиванов прямо заявлял, что между всеми действующими лицами пьесы есть только одна связь — разврат.
В других отзывах было: «Сумбур в плохой драматической форме», «Нелепица в лицах», «Кляуза на живых людей», «Экземпляр для театральной кунсткамеры».
Забыть это злобное шипение было трудно. Горький след от всех этих переживаний, связанных с провалом «Чайки», остался в Чехове навсегда. И несомненно, что катастрофа с «Чайкой» не могла не отразиться на его здоровье.
В палате № 16
Еще в 1893 году, страдая от усилившихся припадков кашля, Чехов не раз возвращался к разговору о своей болезни. Очень выразительные строки есть в одном из его писем: «Враг, убивающий тело, обыкновенно подкрадывается незаметно, в маске, когда вы, например, больны чахоткой, и вам кажется, что это не чахотка, а пустяки. Я знаю, что умру от болезни, которой не буду бояться».
Что это — пророчество? Нет. Вполне ясное отношение к своей болезни: он знал, чем он болен, поэтому, говоря о больных чахоткой, которым кажется, что это пустяки, Чехов говорил о самом себе: «Я знаю, что умру от болезни, которой не буду бояться».
У него было странное отношение к своему здоровью. Он не очень любил лечить других, а самого себя не лечил вовсе. И произошла катастоофа.
Она случилась 28 марта 1897 года. Приехал в Москву А. С. Суворин, с которым Антон Павлович пошел обедать в ресторан «Эрмитаж». Едва сели за стол, как у Чехова хлынула кровь горлом. Не начиная обеда, они уехали в «Большую Московскую» гостиницу, где остановился Суворин. Чехов пролежал у него в номере два дня. Он испугался этого припадка и говорил про свое тяжелое состояние. Суворин записал тогда же в своем дневнике следующие его слова:
«Для успокоения больных мы говорим во время кашля, что он желудочный, а во время кровотечения, что оно геморроидальное, но желудочного кашля не бывает, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы (Тетка А. П. — Федосья Яковлевна, родная сестра матери Чехова), которая тоже умерла от чахотки».
25 марта у него опять пошла кровь горлом и доктор Оболенский отвез его в клинику Остроумова на Девичьем поле.
Чехова навестил Суворин и отметил свой визит в «Дневнике»: «Больной смеется и шутит, по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москва-реке, он изменился в лице и сказал: «Разве река тронулась?» Я пожалел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, не имеет ли связь вскрывшаяся река и его кровохарканье. Несколько дней тому назад он говорил мне: «Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: «Не поможет. С вешней водой уйду».
Чехов пролежал в клинике — в палате № 16 — до 10 апреля. Здесь его навещали многие друзья, приходил к нему и Л. Н. Толстой, который рассказывал ему о своей работе «Что такое искусство».
Врачи определили верхушечный процесс в легких и предписали изменить образ жизни.
Вернувшись в Мелихово, он стал собираться за границу. Поехал сперва в Биарриц, откуда дурная погода погнала его в Ниццу.
Как раз в это время Франция переживала процесс Дрейфуса-Золя. Этот в свое время нашумевший процесс, к которому Чехов относился с обостренным интересом, был одним из тех толчков в росте его самосознания, который необычайно ускорил последнюю борьбу с «внутренним рабом».
Дрейфус — Золя, Чехов — Суворин
Напомним некоторые подробности этого исторического дела. Альфред Дрейфус — еврей, родом из Эльзаса, артиллерийский капитан при генеральном штабе, был заподозрен в шпионаже. Военный министр, генерал Мерсье, представил в 1895 году какие-то таинственные документы, которые, якобы, обличали Дрейфуса. Дрейфус был привлечен к суду.
Но ни ему, ни его защитнику Деманжу эти уличающие документы предъявлены не были. Военный суд, разжаловав Дрейфуса, сослал его в пожизненную ссылку в Кайенну. Клерикальная партия торжествовала. Был осужден еврей. «Заварилась мало-помалу каша на почве антисемитизма, на почве, от которой пахнет бойней», — как говорил Чехов, — изучавший процесс по стенографическим отчетам.
Разжалование Дрейфуса и все обстоятельства, при которых совершалась отправка его в ссылку, произвели самое гнетущее впечатление на всех честных людей Франции. На процессе все было подстроено. Эксперты, которые должны были произвести анализы документов, якобы написанных рукой Дрейфуса, были нелепые чудаки, из которых один даже оказался сумасшедшим. Все об этом отлично знали, и, тем не менее, их безграмотной экспертизе поверили.
Тогда брат Дрейфуса — Матье, обратился к генералу Вильо, военному министру, с письмом, в котором указывал на настоящего виновника в шпионаже — на майора Эстергази. По настоянию сената дело о военном шпионаже стало вновь предметом судебного разбирательства. Но это касалось одного только Эстергази, а Дрейфус так и оставался в ссылке и лично его процесс пересмотрен не был. В процесс вступает памфлет Золя (Золя Эмиль (1840–1902). Знаменитый французский писатель, один из последователей натуралистической школы. В двадцати томах романов, составивших цикл «Ругон-Макары», с беспощадной силой изобразил время Наполеона III — «странную эпоху безумия и позора». «Ругон-Макары» — это естественная и социальная история одного семейства во время Второй империи. В этом цикле особенно интересны романы: «Карьера Ругона», «Чрево Парижа», «Ошибка аббата Мурре», «Нана», «Страница любви», «Дамское счастье», «Жерминаль», «Творчество», «Земля», «Накипь», «Доктор Паскаль». После Ругонов Золя создает цикл романов о городах: «Лурд», «Рим», «Париж», обличающих проделки католического духовенства и являющихся романами антиклерикальными. Сторонник демократии, Золя, однако, не понимал корней классовых конфликтов и верил в возможность «мирного договора» между капиталистами и рабочими. Лучшее русское издание Золя вышло несколько лет назад в изд-ве «Земля и фабрика». Чехов высоко ценил выступление Золя в пользу невинно осужденного Дрейфуса. Узнав о смерти Золя, Чехов писал жене: «Сегодня мне грустно, умер Золя. Это так неожиданно и как будто некстати. Как писателя, я мало любил Золя, но зато как человека, в последние годы, когда шумело дело Дрейфуса, я оценил его высоко») «Я обвиняю», в котором вся гнусная махинация суда вскрыта была до конца. Золя обвинял генеральный штаб и военных министров в заведомой лжи, клевете, подлогах и попустительстве. Процесс Золя, обвиненного в оскорблении власти, закончился обвинительным приговором.
Но на процессе Золя был установлен истинный виновник подделки документов, которыми пользовались для того, чтобы обвинить Дрейфуса. Это был Анри. Скандал получился неслыханный и соединенное присутствие кассационного суда, отменив решение парижского военного суда, передало дело Дрейфуса на новое рассмотрение.
Дрейфус 1 июня 1899 года был привезен во Францию. Несмотря на пламенную защиту адвоката Лябори, суд, под продолжавшимся натиском клерикалов и шовинистов, снова обвинил Дрейфуса, но на этот раз признал его «достойным снисхождения». И тогда Дрейфус был «помилован» президентом Феликсом Фором.
Русская пресса, за малым исключением, была на стороне Дрейфуса и Золя, тем не менее, многие, даже либеральные газеты, боялись высказаться откровенно, а официальные рептилии, во главе с «Новым временем», повели яростную кампанию против Золя и Дрейфуса.
Чехов сразу стал на сторону Золя, которого он называет «благородной душой». «Новое время» продолжало печатать погромные статьи и выливать ушаты грязи на всех, кто был на стороне Золя. Суворинская газета утверждала, что все защитники Дрейфуса подкуплены еврейским синдикатом. Поведение «Нового времени» глубоко волновало Чехова. «Новое время» — писал он — просто отвратительно».
Факсимиле А. П. Чехова. Фото-копия с листков записной книжки
Дело Дрейфуса сыграло в жизни Чехова решающую роль. Во-первых, он окончательно и навсегда порывает с «Новым временем», что в сущности уже было сделано раньше, ибо после нескольких публицистических заметок, напечатанных в «Новом времени» еще в 1893 году, Чехов не дал суворинской газете ни одной строчки.
Во-вторых, во всей неприкрытости проявленная «Новым временем» гнусность не могла не повлиять и на личные отношения с Сувориным, последние нити близости с которым рвутся как раз после 1897—98 годов.
Выработав в себе определенное отношение к «Новому времени» и сняв с себя гнет воздействия Суворина, то есть перестав видеть в нем нравственный для себя авторитет, Чехов избавлялся и от всех последствий тех отрав, которыми заражала его суворинская идеология.
Впрочем, еще задолго до дела Дрейфуса им был написан рассказ «Скрипка Ротшильда», один из самых сильных рассказов русской литературы, бьющих по антисемитизму. А ведь за несколько лет до появления «Скрипки Ротшильда», Чехов в «Новом времени» поместил вполне нововременскую «Тину», — рассказ с явно выраженной юдофобской тенденцией.
В таких противоречиях и раскрывается весь Чехов. Процесс Дрейфуса ставит точку: Чехов до конца изживает свой антисемитизм.
Но этот процесс борьбы с внутренним «рабом» продолжает развиваться в направлении, повторяем, чисто этическом. Если Чехов избавился от тех или иных своих предвзятостей в отношении явлений социальной и политической жизни, то это еще вовсе не свидетельствует о наличии у него стройного и целостного миросозерцания. Да, он мог бы теперь из старой своей формулы — «я не консерватор, не либерал…» исключить слово «консерватор» и сказать, что он стал либералом, мечтающим о конституции.
Было бы однако грубым упрощенчеством строить схему, рисующую ход чеховского освобождения от «раба» по такой, примерно, линии: был сперва другом Суворина и сотрудником «Нового времени», потом помирился с Гольцевым и «Русской мыслью» — и стал либералом. Это было гораздо сложнее и глубже. И только недооценкой значения сложнейших психологических процессов, которые шли в Чехове, можно было бы назвать это «переходом» из консервативного лагеря в либеральный.
Русская либеральная интеллигенция обладала такими свойствами и жила часто в таких настроениях, которые никаких симпатий в Чехове возбуждать не могли. Вот, например, выразительная для него запись в «Дневнике» 1897 года, ярко рисующая критическое отношение А. П. к «праздноболтающей» либеральной интеллигенции:
«19 февраля — обед в «Континентале», в память великой реформы. Скучно и нелепо. Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном самосознании, о народной совести, свободе и т. п., в то время, когда кругом стола снуют рабы во фраках, те же крепостные, и на улице, на морозе, ждут кучера, — это значит лгать святому духу».
Чехов имел полное право в черновых заметках к одному из своих рассказов внести фразу: «Господа приличны, образованы, но они в чем-то солгали».
Вот эту ложь и улавливал болезненно-чутко Чехов и «его освобождение» было, прежде всего, освобождением от лжи, в чем бы она ни выражалась…