— Маленькая Мэй пока в Англии. Жду ее приезда к лету, вероятно, после школы. Какая она там, эта малейшая Мэй?!
Жена Петерса Антонина (Петерс обращался к ней: Антонина Захаровна) — хорошенькая рыженькая русская женщина, та учительница, котирую он встретил в Киеве. Они тогда расстались, ничего не слышали друг о друге более года. Но они нашли друг друга, хотя жили в мире, в котором многие дороги перепутались, потерялись… Антонина занималась в Ташкенте с неграмотными взрослыми, радела о скромном быте своей семьи, о процветании коммуны. Пройдет время, и Брайант скажет Петерсу, что теперь у него семья идеальная, о таких в России говорят: классовая любовь! Петерс возразит:
— Зачем же классовая? Любовь не нуждается ни в каких прилагательных, если она любовь…
А пока, приглашенная в гости на кок-чай, Луиза прежде всего оглядела жилище Петерсов. Спросила:
— Неужели вам действительно нужно жить в такой маленькой комнате?
— Условия жизни в Ташкенте далеко не легкие, часто ужасные, — согласился Петерс. — Так почему же я могу ожидать нечто большее? Есть некоторые советские чиновники, пытающиеся делать из себя неких привилегированных лиц, но их никто не уважает, и они не держатся долго. Я полагаю, что если вы требуете от других мириться с лишениями, то вы сами должны подавать в этом пример.
Люди жили в России без претензий. Это Луиза понимала. Она не могла понять другого — были ли эти люди счастливыми? Если что-то делаешь, то ведь для — счастья…
— Вы, Джейк, вероятно, испытываете большое удовлетворение от того, что своей борьбой, работой делаете людей счастливыми?
Он решительно покачал головой:
— Самое главное, я хотел бы принести людям свободу. Их счастье — это не в моих силах, его нельзя никому дать. Наша революция дает свободу, а все остальное каждый должен делать сам!
…Внезапно появилась американская корреспондентка в Ташкенте, так же внезапно, поспешно стала собираться в обратную дорогу — в Москву, а потом и домой, в Америку. На прощание сказала Джейку:
— Жаль, что сэр Роджер Кейсмент так и не смог узнать, что среди множества людей, которые пришли оплакивать его смерть, был человек, потом каким-то образом преобразовавшийся в одну из тех личностей, что торопят, ускоряют теперь русскую историю.
О виденном и слышанном американская корреспондентка много думала на обратном пути. Мимо вагона медленно проплывали станции, поврежденные дома, строения. Поезд часто останавливался, даже в степи, где не было ни домов, ни людей… Поезда ходили плохо, тысячи паровозов стояли неисправными, обледенелыми, без топлива. В набитых вагонах курили самокрутки и без конца шли разговоры. О России и о доме, о войне и о мирной жизни, которая вот-вот наступит. Страна жила на колесах. Писала же в те дни Лариса Рейснер: «Железнодорожный вагон — это Россия в миниатюре. Постойте одну ночь в коридоре… послушайте все эти случайные разговоры, густо завернутые в пелену табачного дыма, вглядитесь в белые бессонные маски, свешивающиеся с верхней полки, тяжело покачивающиеся над грудой чемоданов и узлов, — и перед вами раскроется страница за страницей вся жизнь, все наше общество, сверху донизу, до самых обыденных и зловещих расщелин».
«…Удивительная страна!» — думала Брайант и мысленно возвращалась к Джейку в Ташкент…Он пригласил ее на какое-то большое собрание, «достал револьвер из своего стола и остановился на мгновение, рассматривая его». Потом повернулся к Луизе и, как бы раздумывая, произнес: «Использовали ли вы когда-нибудь такую штуку?» Она сказала: «Конечно, я знаю, как им пользоваться, но мне не приходилось, не нужно было стрелять!» И, как сожаление, в ответ услышала: «Как бы я хотел, чтобы мне никогда не приходилось стрелять!»
Объясняя себе эпизод с револьвером, Брайант записала в свой испещренный блокнот такую мысль: «В конце кондов, какая еще история может быть сконцентрирована в одном-единственном предложении! Они хотели бы чтобы им никогда не приходилось стрелять? Пусть так, это недурно!»
Потом эту мысль, не меняя, она использует в своей книге о России — «Зеркала Москвы». Книга стала памятником близости людей Америки и России,
…А Туркестан, Ташкент еще долго будут жить в напряжении нечеловеческих сил. Сотнями верст протянутся тропы Петерса по Ферганской долине. С верными товарищами он будет идти по пескам и бездорожью, ночами над ним будет висеть тяжелая тишина тревоги, днем — раскаленное небо, фантастическое марево пустыни. Будут нанесены сокрушительные удары по контрреволюционерам в Семиречье, разгромлены банды Бакича и атамана Дутова, разорваны контрреволюционные сплетения в Чарджоу. Петерс — в Москву: «Мы раскрыли контрреволюционный заговор в Амударьинской флотилии… Мы сделали все, чтобы предотвратить восстание. Из Ташкента посланы туда лучшие работники чрезвычайной комиссии». Будут схватки с басмачами, ведомыми безжалостными курбаши (командир) или английскими офицерами, которых выдавали длинные белые пальцы и бледные лица, в какие бы одежды ни облачались эти вышколенные офицеры его величества. Басмачи отчаянно вступали в сабельную рубку, берегли только головы, считая, что Аллах не принимает жертву без головы…Местный житель, освобожденный от произвола басмачей, широко улыбался и простодушно, искренне говорил: урус кызыл (красный русский) — его друг и защитник, это не тот урус, царский аскер, возводивший так много обид… И будет сообщать Петерс в Центральный Комитет партии: «Если кто-нибудь скажет, что жители Ферганы хотя бы в какой-то степени симпатизируют басмачам, знайте — это глупейшая ложь».
Возвращался Петерс из далеких поездок весь пропыленный и просмоленный солнцем и ветрами Азии, а в Ташкенте его ожидали неприятности. Ушла в Москву жалоба на «линию Петерса». В дело вмешались Политбюро, Ленин. Владимир Ильич пишет:
«Для всей нашей Weltpolitik[14] дьявольски важно завоевать доверие туземцев; трижды и четырежды завоевать; доказать, что мы не империалисты, что мы уклона в эту сторону не потерпим.
Это мировой вопрос, без преувеличения мировой.
Тут надо быть архистрогим.
Это скажется на Индии, на Востоке, тут шутить нельзя, тут надо быть 1000 раз осторожным».
Кончилось все тем, что Туркбюро, а в нем не всегда считались с местными условиями, подверглось реформированию. Петерс отстоял свои позиции. Он испытывал нечто вроде счастья от сознания того, что идет по правильному пути, остается верным партии.
Из Средней Азии Петерс вернулся в Москву. ВЧК к тому времени прекратила существовать. Перед Петерсом встал второе: что же дальше? Петерс пишет письмо Ленину — говорит в нем о непорядках на железной дороге, в торговле, в кооперации, в советских учреждениях, о взяточничестве. Справится ли с этим новая организация — Государственное политическое управление? Петерс просит назначить встречу. Ленин ему ответил:
«Тов. Петерс!
От свидания должен, к сожалению, по болезни отказаться». Ленин считал, что требуется новый взгляд на вещи. «Со взяткой и пр. и т. п. Государственное политическое управление может и должно бороться и карать расстрелом по суду. ГПУ должно войти в соглашение с Наркомюстом и через Политбюро провести соответствующую директиву и Наркомюсту и всем органам.
С ком. приветом Ленин».
…Впереди у Петерса были еще многие годы…
На десятилетие создания ВЧК Петерс получил и прикрепил к костюму орден Красного Знамени. Интересующимся говорил: «За активную борьбу с контрреволюцией». Поговаривали, что награда запоздала, но ведь так бывает часто: истинная награда приходит позже…
А еще ранее этих событий в какой-то чудесный день приехала к отцу в Москву малышка Мэй. Представилась всем, как это в обычаях Англии: «Мисс Мэй», — но ее сразу же стали называть «Маечка». Она запрыгала и захлопала в ладоши: гак понравилось ей новое имя. Мэй впервые увидела и своего явленного на свет брата, братика (Антонина родила Петерсу сына Игоря). Игорек по малолетству своему только лепетал, приводя в восторг сестричку.
Мэй была еще совсем ребенком, но многое уже воспринимала серьезно, по-взрослому. Она рассказала отцу, как однажды в Лондоне к ним приходил господин, который произвел большое впечатление на маму, то есть старшую Мэй. Потрепав щечки маленькой Мэй, игравшей перед домом, он не то спросил, не то констатиротировал: «А мне говорили, что ты не гуляешь, потому что нехорошие дяди стоят напротив вашего дома и выкрикивают разные скабрезности». — «Нет, я хорошо гуляю. А те дяди с плакатами давно ушли. Больше не приходят. Я гуляю», — с детской непосредственностью просветила тогда маленькая Мэй неожиданного гостя.
Петерс легко догадался, кто приходил в Лондоне в дом, где он когда-то был мужем и отцом. То был экс-консул Локкарт. И можно было лишь гадать, что преобладало тогда в разговоре Лоннарта со старшей Мэй: участливость, стремление постичь правду, истину?…Стерлось все, размылось во времени!
Как и раньше, Петерс работал нелегко, любил трудное, все, что не ораву давалось. Жил и работал, не давая себе спуску: вставал рано, ложился поздно, действовал смело.
Та давняя серебристо-белая полоска, которая выделялась в мягких волосах, как бы разошлась, мелко рассыпалась в поседевшей копне. Он становился старше, но не старился, продолжал удивлять окружающих — никогда не утомлялся! Полюбив охоту, мог десятки километров прошагать с ружьем по чащобам Подмосковья, поспевая за шустрой и проворной легавой. Лесной воздух струился, Петерс пил его жадно и ненасытно…
Люди с удивительной силой, никогда не впадающие в слабость, не думают о последнем дне своем. Такие мысли лишь для духовно дряхлых. Умирать? К чему это? Незачем!.. И несправедливо, когда человек кончает свой путь до срока, предназначенного ему природой. Не весь век вышел у Петерса, и обидно — никто в тот момент не защитил его, хотя закон преступили. Петерса не стало 25 апреля 1938 года.
Но в перипетиях того непростого времени имя Петерса не было забыто, его помнили, даже если имя его не называлось, помнили упрямо, верили: придет время, и сила справедливости встанет на защиту человека, носившего партийный билет за номером 0000107.