[247]. По словам Томина, «Рейхман, приезжая из׳Киева, продемонстрировал, как надо работать с группой арестованных»[248].
Томин старался свести к минимуму свою ответственность за происходившее на расстрелах. Он утверждал, что всего лишь несколько раз бывал там и ничего не брал из «запала». Он позволял другим присваивать вещи расстрелянных, потому что Шаров дал на это разрешение[249]. По поводу незаконного обыска в Тирасполе, где женщин заставили догола раздеться в присутствии мужчин, Томин сказал: «Моя ошибка заключается в том, что я, не зная инструкции о порядке производства обыска, зашел в женский корпус»[250]· Он также не мог припомнить, что кто-то в тюрьме умер от удушья из-за переполненности камер[251]. Заключительные слова Томина на втором судебном процессе могут в определенной степени дать представление о его менталитете. Он сказал: «Я не преступник, я всегда стремился отдать себя делу партии. Я — доброволец Красной Армии, в 18-летнем возрасте я принял участие в гражданской войне, все годы пребывания в ВКП(б) я не имел взысканий и не стоял в стороне от активной борьбы с врагами партии, никогда не допускал искривлений…»[252].
Вслед за этим довольно стандартным автобиографическим «приукрашиванием» он продолжал: «Я не мог разобраться в обстановке 1937 года и не понимал тогда того преступного, что было, не понимал вражеской сущности. Считал, что все эти мероприятия должны быть направлены только против врага»[253].
Другими словами, Томин, по всей вероятности, верил в правоту того, что он делал. Он поверил в «правду» 1937 г. Это может объяснить слухи, появившиеся во время допросов свидетелей, о том, что Томин пытался покончить с собой[254]. Возможно, поэтому в начале заключительного судебного процесса он говорил о своем сложном физическом и психическом состоянии[255]. В то же время его поведение в тираспольской тюрьме и местной гостинице, где собирались сотрудники НКВД, характеризовалось высокомерием, презрением к людям и пристрастием к излишествам — те же качества проявились и в его работе в «лаборатории». Он настолько был уверен в себе, что несколько раз подавал апелляцию по своему делу. В конце концов его освободили и мобилизовали на фронт[256]. Он пережил войну и в 1977 г. подал прошение прокурору о реабилитации, которое не было удовлетворено[257].
Петров, по сравнению с Борисовым и Томиным, был второстепенным персонажем, милиционером из глубинки. На допросах и в суде он говорил, что являлся рядовым исполнителем, к тому же малограмотным. Заявил следователю, что только «теперь» ему стало понятно, что в «системе следствия были нарушения»[258], а вину за «нарушения» возлагал на Томина. После длительного уклонения от ответа Петров частично признал вину, сказав, что для получения признательных показаний он избивал заключенных в «лаборатории»[259], однако никого не покалечил[260]. На втором суде он заявил: «Мне не давали указаний бить арестованных, но говорили, что надо дать 100 признаний в день. Я все время отчитывался перед Томиным и указания получал только от Томина»[261].
Петров так для себя уяснил суть проблемы 1937–1938 гг.: если получение признаний было формальной целью, а не действительным доказательством вины, то при огромном количестве арестованных не было иного выхода, как избивать, выбивать показания. По крайней мере, в рамках своего понимания проблемы Петров действовал «честно». Он не раскаялся и не признал своей ответственности. Более того, один из его коллег, который не привлекался к суду, показал на процессе, что Петров был «знаменитым колуном», т. е. был известен своим умением «расколоть» арестованного, заставить его давать показания на допросах[262]. У него было рекордное число признательных показаний, и, по его собственным словам, он был «следователем с кулаком»[263]. Петров также свидетельствовал о применении к арестованным специфических видов пыток, скрывавшихся по эвфемизмами «температура», «езда к Гитлеру», «езда в Польшу» и т. д.[264]
В своем последнем слове на суде Петров заявил: «Перед Вами стоит батрак-рабочий-красногвардеец-партизан, я всю жизнь боролся за восстановление нашей страны. Я лично у гроба тов. Ленина давал клятву бороться с врагами Советской Власти. Я член ВКП(б) с 1918 г. Не имел ни одного взыскания. Я пришел работать не с целью наживы и мародерства. Клянусь оправдать себя трудом, прошу, чтобы это было для меня последним уроком»[265]. Как и его подельники, Петров использовал риторику преданности партии, убеждая военный трибунал в своей идеологической и политической преданности.
Также поступил и Абрамович. Он был единственным обвиняемым, которому пришлось пройти все три судебных процесса. В первый раз Абрамовича арестовали 6 апреля 1938 г. по статье 54, пункты 6, 7 и 10 Уголовного кодекса УССР по обвинению «в шпионской деятельности». Его следователь пригрозил Абрамовичу, «что будут либо показания, либо куски мяса». Во время допроса он оскорблял, избивал Абрамовича и якобы даже назвал его «красногвардейской сволочью». По словам Абрамовича, в тот момент ему показалось, что он «попал в руки фашистов». Когда он возразил следователю, что предан «партии Ленина», тот якобы ответил: «О том, что ты предан партии Ленина, мы знаем, а вот партии Сталина ты изменил»[266].
Абрамович объявил голодовку, и его делом стал заниматься заместитель начальника областного УНКВД. Видимо, было достигнуто следующее соглашение: Абрамович прекратил голодовку и подписал признательные показания, и вскоре после этого его дело переквалифицировали на статью 206 пункт 107. 2 января 1939 г. он вернулся в Умань. «Я считал, что драма моей жизни закончена, — вспоминал Абрамович, — но, прибыв домой в Умань, началась новая история». Его преемник на посту начальника тюрьмы, некто Стахурский, выгнал жену и детей Абрамовича из их квартиры, поселив в маленькой десятиметровой комнате. НКВД конфисковал его имущество, включая любимую машину. Абрамович обратился к новому начальнику Уманского РО НКВД Сагалаеву, который также занимался допросами уманских подозреваемых. По словам Абрамовича, Сагалаев был пьян. Абрамович пригрозил Сагалаеву, что напишет официальную жалобу, если его имущество не будет возвращено. На что Сагалаев ответил: «Пиши, что хочешь и куда хочешь». Жалобы Абрамовича не принесли никаких результатов, наоборот, 29 марта 1939 г. уманский следователь Огородник вызвал его на допрос по поводу выбивания золотых зубов у расстрелянных. «Я ему заявил, что это неверно, что зубы — это из моего рта, это можно проверить путем экспертизы». 21 мая Абрамовича повторно арестовали. Он утверждал, что этот арест был результатом «провокации» шофера Зудина, а также Кравченко и Неймана[267].
Абрамович утверждал, что Сагалаев заставил Зудина, и членов расстрельной команды Верещука и Кравченко свидетельствовать против него. Он также считал, что Нейман и Сагалаев были друзьями, и якобы Сагалаев сказал Щербине, что «сегодня угробит Абрамовича». Зудин, который вначале показал, что Абрамович присвоил двести золотых зубов, на втором судебном процессе отказался от своих показаний, сказав, что он никогда не видел, чтобы Абрамович брал золотые зубы, и что Сагалаев заставил его лжесвидетельствовать. Сагалаев, конечно, отрицал факт своего давления на кого-либо. Абрамович обвинил обоих, Зудина и Сагалаева, в том, что они завидовали, что у него есть машина. Машину конфисковали на том основании, что Абрамович получил ее незаконно. Однако в одной из жалоб Абрамович утверждал, что с 1933 г. копил деньги на машину. Он пояснил, что одни мужчины любят женщин, а он любит машины. Он обвинил Зудина, Сагалаева и одного из начальников Уманской межрайонной оперативной следственной группы Василия Корнеевича Козаченко в присвоении его машины[268].
Абрамович сознался в мародерстве, но только в некоторой степени. Как и Борисов, он рассказал историю о том, что разрешение присваивать вещи расстрелянных пришло сверху. Он также настаивал, вопреки показаниям других членов расстрельной команды, что поровну делил деньги и другое имущество. Абрамович утверждал, что ни он, ни другие члены расстрельной команды не выпивали до или после расстрелов, и категорически отрицал, что выбивал золотые зубы у расстрелянных[269].
По словам Петрова, после ареста Абрамовича Томин распорядился тайно вывезти все ценности из квартиры Абрамовича[270]. Таким образом, невозможно точно разобраться в деле с золотыми зубами. Стоит обратить внимание и на то, что военный трибунал на втором судебном процессе не обвинял Уманский РО НКВД в мародерстве[271]. Тем не менее в мародерстве Абрамовича не приходится сомневаться. В ходе следствия и на процессе было высказано достаточно обвинений в том, что Абрамович брал имущество расстрелянных — шинель для себя, пальто для своей жены. О том, как Абрамович относился к своей работе, свидетельствует одна из его встреч с Борисовым. Увидев, что его шинель замарана кровью, Абрамович в присутствии начальника сказал: «Сукин сын меня испачкал»