Чекисты рассказывают... Книга 1 — страница 33 из 66

— Дезертира я приютила.

Чего-чего, а этого Дуня и предположить не могла.

— Ври больше!

— Кабы врала, а то истинная правда.

А с дезертиром старуха связалась так. Поздно ночью в дверь избушки кто-то постучался тихонько и робко. Открыла. Человек небольшого роста быстро прошмыгнул в избу мимо оторопевшей хозяйки. В свете маргасика предстал перед Макаровной невзрачный мужичонка в истрепанной шинели.

— Ведь, поди ты, не испугалась, не закричала. Чего мне бояться, небось не молодая. «Тебе, сукин сын, чего надобно?» — спрашиваю. А он писклявым голоском просится на ночлег. «На побывку домой путь держишь? Раненый?» Он и открылся сразу: «Схорони, говорит, меня, сбежал я», А я ему: «Вот сбегаю в милицию, там тебя и схоронят», — «Не сбегаешь, говорит, какой тебе резон: по судам затаскают за укрытие дезертира». — «Чего, бессовестный, плетешь? Рази я тебя укрывала?» — «Ты докажи, что не укрывала». Вот ведь какой настырный. Потом спрашиваю, почему он ко мне попал, рази у других не мог укрыться? Сказал, что к другим опасно, а у меня, видишь ли, не опасно. «Лежал, говорит, я целый день против твоей избы в бурьяне и наблюдал. В твою избу за целый день никто не зашел и, кроме тебя, никто не выходил. Значит, одна живешь. Сколько-то раз перекрестилась — значит, верующая. В самом крайнем хорошем доме никого не приметил, никто не появился, и только ты одна управлялась там со скотиной, — значит, хозяева в отлучке. Вот к тебе и явился». Пришлось приютить. Покормила вареной картошкой — от ужина осталась.

Постоялец оказался усердным богомольцем. Постоянно крестится и молитвы шепчет, а сам все в окошко наблюдает. О себе рассказал, что до войны был псаломщиком, а из армии убежал, потому что не его это дело.

— Что ты мне, глупой старухе, посоветуешь, милка?

— В таком деле я тебе не советчица. Если он тебе не мешает и не боишься, — держи.

— Кабы не мешал. Избенка-то у меня не для двоих. Кто заглянет, и спрятаться некуда. Он пропадет, и мне не слава богу. Вот какую петлю на себе я затянула... Дунюшка! — голосок тоненький, заискивающая улыбка. Причудливый узор крупных и глубоких морщин изобразил на пухлом лице и страх и надежду. — Нет, нет, не смею, прогонишь...

— Договаривай, коли начала.

— Взяла бы ты Афоню к себе в дом, — выпалила Макаровна, как в холодную воду окунулась.

— Какого Афоню?

— Беглого Афанасием зовут.

— Ты что, совсем рехнулась? Или меня считаешь самой последней потаскухой? Как же я к себе мужика возьму?

— Какой он мужик, видимость одна, только что в штанах ходит, а так ангел бесплотный.

— От себя отпихиваешь, чтобы меня в тюрьму запрятать?

— Что ты, Дунюшка! Я ведь о тебе забочусь. Вот ты, может, снова к тетушке либо еще куда отправишься, а в доме и сторож будет. Все-таки какой-никакой — мужчина. И поживет недолго, говорит — волосья отпущу и смотаюсь.

Чтобы выиграть время, Дуня сказала:

— Ладно. Дай подумать, утром скажу.

— Подумай, милка, подумай.

Поздно ночью Дуня подошла к дому Киреева и тихо постучала в окно. Дверь открыл Иван Петрович.

— Все ли благополучно? Ну, рассказывай, какие новости у «тетушки»?

Дуня торопливо стала докладывать, что видела, что слышала в Куйме, но Киреев перебил ее и попросил говорить подробнее. Его интересовала каждая мелочь. А Дуне не терпелось сказать о самом главном.

— Иван Петрович, я дезертира нашла! — и сбивчиво передала то, в чем ей повинилась Макаровна.

— Спасибо, Дуня.

— Посылайте скорее за ним, тепленьким возьмете! — торопила Дуня.

Значит, старуха хочет своего постояльца к тебе сплавить. Ну что ж, возьми.

— Иван Петрович! К чему такие шутки? Неужели вы мне не верите?

— И не шучу и верю.

Дуня была совсем сбита с толку. Начальник, который обязан ловить дезертиров, вдруг хлопочет об укрытии. Она пытливо всматривалась в лицо Киреева, а он медленно свертывал цигарку, прикуривал от лампы, пускал густой едкий дым в потолок.

— Чего проще взять и арестовать дезертира, к тому же тепленького. Верно ведь? А начальник дает смешной, а может, глупый совет. Я не буду скрывать от тебя своих планов. Враги наши очень осторожны. Ты сколько крутишься возле них, а все еще мы не добрались до основного логова. Мы не знаем, где скрываются главари, что они замышляют, где хоронятся дезертиры. Сумеем это узнать — спасем многих детей от смерти, откроем глаза обманутым и тем, кто еще может быть обманут.

Мы с тобой сейчас знаем одного дезертира, которого укрывают сектанты, — Софрона. Значит, сектанты могут скрывать и еще кого-нибудь. Эта секта не религиозная, а политическая, антисоветская, для которой религия — средство маскировки. Афоня, говоришь, церковник? Значит, за него ухватятся. Ты расскажешь о нем монашке, она тебе больше доверять будет. Твой Афоня нам может пригодиться. А взять его мы всегда успеем. Поняла?

— Понять-то поняла, а только надоело мне с этими извергами встречаться. Бросила бы все!

— Бросить легче легкого. Мне, может быть, тоже бросить? Пусть сектанты продолжают свое черное дело.

Дуня впервые видела Киреева таким взволнованным. Эта взволнованность передалась и ей.

— Простите, Иван Петрович. Пойду к ним. Все, что в моих силах, сделаю. Лизка хитра, но и я не Фекла.

— Только не горячись, будь осторожна, меньше спрашивай, больше слушай и замечай.

...Дуня еще спала, а старуха уже подоила корову, выгнала ее в стадо, задала корм поросенку и завтрак приготовила. Сели за стол. Макаровна с трудом скрывала нетерпение. Торопливо пережевывая пищу, спросила:

— Подумала, Дунюшка? Больно уж тихий Афанасий. Пусть бы охранял твое добро.

— Ладно, веди своего Афоню, — после небольшой паузы сказала Дуня, — познакомь. Проведи так, чтобы никто не видел.

Маленький согбенный человечек повесил измятую шинель на гвоздик у двери и предстал перед хозяйкой в затасканной гимнастерке. Редковатые светло-рыжие волосы на голове и на лице, видно, недавно отпущены и торчат во все стороны. «Как одуванчик», — подумала Евдокия. Одуванчик шагнул вперед, споткнулся о половик и ныром подлетел к столу. Дуня звонко рассмеялась. Афоня смутился и низко поклонился. Все это было похоже на сцену из плохой комедии.

— От Макаровны я знаю, что ты дезертир, воевать не хочешь. А кто будет защищать землю от врагов?

— Какой из меня защитник, — смиренно произнес Афанасий. — Мне бы переждать малость, а на войне и без меня управятся.

— Да уж как-нибудь. А ты что собираешься делать?

— Больше месяца скитаюсь по лесам, по оврагам, впроголодь. Где картошки копнешь, где христовым именем кусок хлеба выпросишь. Изнурился я, отдохнуть бы малость, лик изменить, а уж потом как-нибудь устроюсь, ухоронюсь где ни то. Примите вы меня на короткое время, помолюсь за вас.

— Помолиться я и сама могу.

— Все-таки я священного звания, а вы, хозяюшка, и на истинный путь недавно встали.

— Тебе Макаровна наговорила?

Старуха поникла повинной головой.

— Ладно, пока оставайся, только носа не показывай никому, нет тебя, и все тут.

— Разве я сам себе лиходей? Ежели сцапают, и шлепнуть могут, а мне умирать еще рано.

VII

Ночь черной шубой накрыла землю. Моросит густой дождик, чернозем молча всасывает хляби небесные. Тишина кажется осязаемой, звуки теряются в кромешной мокрой тьме. Ни огонька, ни светлой точки.

В келье у Елизаветы (так она называет свою избушку) тепло. Десятилинейная керосиновая лампа под зеленым абажуром освещает стол с белой скатеркой. Окна плотно завешены. Небольшая печь с плитой, вделанной в шесток, не похожа на обычные в этих местах деревенские печи. Это произведение Софрона, еще довоенное, по специальному заказу монахини. Стол, как и положено, в красном углу под божницей, перед которой теплится лампадка. Три иконы в богатых серебряных окладах. У правой стены кровать, застланная стеганым голубым одеялом, с кружевным подзором, поверх одеяла подушки в белоснежных наволочках. Рядом с кроватью у окна маленький столик, на котором стоит швейная машинка. Деревянный желтый пол застлан домоткаными дорожками.

На столе тоненько посвистывает начищенный самовар. За столом — мать Елизавета и наставник Федор. Когда-то рыжая, курчавая бородка его разрослась широким веером и стала пегой: борода переплетается с длинными волосами кирпичного колера. Буйная грива зачесана назад и спускается на плечи, на спину. Лицо отливает желтизной и слегка опухло. Густые брови нависли над выцветшими глазами. Глубокие и редкие морщины на лбу, мелкие на висках и на щеках, две резкие вертикальные над переносицей делают лицо старика строгим и нелюбимым.

Одеты они по-мирскому: на Елизавете — светлое с крупными яркими цветами платье, ловко пригнанное к сухопарой высокой фигуре, на Федоре — синяя сатиновая рубаха, заправленная в полосатые брюки.

Рядом с самоваром графин с водкой, два граненых стакана и обильная закуска. Выпивают, закусывают и молчат. Поговорить бы, да не о чем — все сказано-пересказано. Федор снова тянется к графину. Елизавета лениво тянет:

— А не хватит?

— Не дошло еще. И ты выпьешь?

Елизавета промолчала. Федор наливает себе полный стакан, ей половину. Она сама доливает вровень с краями и залпом осушает. Федор пьет мелкими глотками, не торопясь, с протягом. Видимо, дошло. Глаза у обоих замаслились. У Елизаветы на щеках проступил румянец. Старик вплотную подвинулся к ней и обнял за плечи.

— Спой, Лизанька, мою любимую.

У Лизаньки голос напевный и упрашивать ее не надо. Она затянула:

Запад угас и лучи догорели

За дальней угрюмой скалой,

О чем так тревожно дубы прошумели

И шепчется ветер с листвой?

У Федора пьяные слезы падают на бороду.

— Эх, Лизка! А ведь жизнь-то уходит. А впереди...

Песня заканчивается с надрывом:

Наш день отошел и лучи догорели,

Прощай, уходи, позабудь...