Чекисты рассказывают. Книги 1-7 — страница 29 из 161

…С утра на улице шел пронизывающий дождь. Она выглянула на балкон. От резкого ветра было зябко. От одной мысли, что надо ехать в Сокольники, видеть, слышать этого лощеного бородача ей становилось дурно. Зильбер вызывал у нее уже физическое отвращение, желание кинуться на него с кулаками, хлестать его самыми оскорбительными словами. И вдруг словно что-то подхватило ее, подтолкнуло — она быстро прошла в переднюю и стала одеваться.

…Он поджидал ее, как и было условлено, у входа в парк. Марина подошла, кивнула головой и, не подав руки, тут же резко спросила: «Вы принесли газету?»

— О, майн готт… Такие есть неудобные обстоятельства. Мой друг неожиданно улетел в Ленинград… Я есть очень огорчен, что не могу выполнить свое обещание. — И тут же счел нужным разразиться целой тирадой: — Жаль, что вы не будете читать этой блестящей статьи господина Эрхардта… То есть вдохновенное слово о величии гуманизма. Увы, иногда им пренебрегают даже там, где он должен стать знаменем людей, которые есть строители новой жизни.

Разговор в Сокольниках не был для нее прозрением. Она уже давно, ощупью, шла к тому, чтобы убедиться, кто есть кто. Она по рассказам мамы все знала об отчиме. Но ведь прошло столько лет! Разве время не властно над людскими судьбами, разве не бывает так, что даже самые закоренелые преступники решительно рвут со своим темным прошлым? Где-то глубоко в тайниках души теплилась надежда. И ей хотелось продлить состояние столь туманного неведения…

— Мне тяжело в этом признаваться… Я виновата… Скажу честно, привезенная Зильбером газета поначалу даже в какой-то мере окрылила меня. Но ненадолго. К чувству смутной надежды примешивалась неясная и с каждым часом обострявшаяся тревога… Не знаю почему, но у меня сложилось какое-то настороженное отношение к этой статье…

— Мы постараемся, — сказал Птицын, — еще до того, как вы уйдете отсюда, помочь вам ответить на тревожащий вас вопрос. А теперь продолжайте…

— Я ее читала дважды… статью Эрхардта… И анализировала: что, собственно, нового добавила газета? А тут еще поведение Зильбера… В Сокольниках он начал действовать активнее, решительнее, почти в открытую стал требовать: «Вы обязаны стать помощницей отчима. Не забывайте, что вы дочь господина Эрхардта…» От требований перешел к убеждению. Зильбер доказывал, что если я буду помогать отчиму, то это облегчит ему возвращение к семье. Потом отказался и от этой тактики. Стал прощупывать мои настроения, снова вещал о высоком призвании молодых бороться за гуманизм, демократию, свободу слова и мнений… Говорил, что мой отец вместе с группой истинно русских патриотов, вместе с коммунистами, бежавшими из социалистических стран, живет теми же заботами, что и самая передовая, по мнению господина Зильбера, часть советской молодежи. И сразу дал мне понять, кого он имеет в виду. Я не помню, как это случилось, но я рассказала ему о нашем студенческом поэте, авторе песни «Заря». Она в рукописи ходила по рукам. Эта песня — я узнала позже от Бахарева — стала гимном группы антисоветски настроенных студентов. У них был свой клуб, свой устав… Студента, автора песни, хотели исключить из института. Не помню в какой связи, но я рассказала о «Заре» «туристу». Зильбер обрадованно воскликнул: «Эта есть настоящий борец, Марина!.. Ваш папа всем сердцем с такими людьми. Это есть, как у вас говорят, продолжатель традиций Чернышевского и Писарева». И он даже процитировал Писарева, напомнил его слова о свежести взглядов университетской молодежи, всегда питавшей непримиримую ненависть к рутине. И вновь повел разговор о каких-то издаваемых на Западе русских газетах и журналах, где можно прочесть произведения советских литераторов, художников, критиков, которые, по его словам, вынуждены уйти в подполье…

— А вы не спрашивали у Зильбера, чем, собственно, вы должны помочь отчиму? О каких поручениях идет речь?

— Нет, не считала нужным даже задавать такой вопрос, мне уже все было ясно. Но он сам, не дожидаясь вопроса, поспешил набросить туманную завесу. «От вас требуются сущие пустяки, Марина… Информация… Обычная информация о самых обычных фактах. В глазах любого человека — коммуниста или социал-демократа, капиталиста или рабочего — факт остается фактом… Категория внеклассовая, вне партии…» Я слушала его и улыбалась. Он удивленно спросил меня: «Чему вы улыбаетесь? Разве я сказал что-нибудь смешное?» Я ответила: «Нет, не смешное… Тривиальное… Недавно я имела возможность выслушать примерно такую же точку зрения. Одна из наших студенток доказывала своему другу, что факт неудач СССР в начале войны есть факт бесспорный, какими бы глазами писатель ни смотрел на него. И для советского, и для буржуазного писателя это есть факт неопровержимый. И тогда начался спор, может ли быть классовый подход к факту и его описанию. Друг студентки рассказал любопытную историю о том, как один и тот же совершенно бесспорный факт был по-разному принят людьми, представляющими разные классы.

Осенью 1920 года Петроград посетили два иностранца: он и она. Он, вернувшись домой, написал, что улицы Петрограда находятся в ужасном состоянии, изрыты ямами и автомобильная езда по городу сопряжена с чудовищными толчками. А перед ней эти же улицы, изрытые ямами, предстали в ином облике. Неподалеку от Путиловского завода она увидела развороченную мостовую и баррикаду, сложенную в дни наступления белогвардейцев. И перед ее внутренним взором возникли баррикады Парижской коммуны, священные камни революции. Так один и тот же факт по-разному выглядел в глазах Герберта Уэллса и Клары Цеткин.

Зильбер вначале растерялся, потом улыбнулся: „О, это есть блестящий полемист… Друг вашей подруги есть отличный мастер коммунистической пропаганды… Но я еще более высокого мнения о русской студентке — у нее острый ум интеллектуала, который ищет настоящую правду… Я был бы рад беседовать с такой студенткой…“ Ох, как мне хотелось сказать ему, что такая студентка стоит перед ним, а ее друг — это Николай Бахарев, с которым господин Зильбер имел честь познакомиться в ресторане „Метрополь“.

— Почему же вы не сказали ему этого?

— Не хотела… Не хотела, чтобы господин „турист“ причислял меня к тем молодым, о которых он говорил. Зильбер сделал бы из этого гнусные выводы.

— Вам нельзя отказать в некоторой проницательности, товарищ Васильева. Итак, Зильбер, судя по вашему рассказу, атаковал вас и с фронта и с флангов…

— Да, примерно так… Но было еще одно направление атаки: Бахарев… Только что я объяснила вам, почему не было сказано Зильберу, кто та студентка и кто тот „блестящий полемист“. А сейчас я подумала: жаль, что не сказала. Быть может, Зильбер тогда и не добивался бы встречи с ним.

— С кем?

— С Бахаревым…

— Что вы можете сказать о нем?

— Говорят, что настоящая привязанность слепа. Может быть, и так. Но я попытаюсь… На первый взгляд он кажется человеком легкомысленным. Но, пожалуй, это — обманчивое впечатление. Кто познакомится с ним поближе, тот увидит, что он вдумчив, умен, серьезен. Я уже вам говорила…

Марина умолкла, задумалась.

— И все же я смею утверждать, что этот человек несколько легкомыслен. Есть в нем что-то от богемы, от прожигателей жизни. Он любит рестораны, веселые компании, легко тратит деньги — на себя и на других, любит щегольнуть острым словом и острой мыслью. О таких говорят: для красного словца не пожалеет и отца.

— Не пойму — вы в осуждение Бахарева говорите или в одобрение?.. Лично я люблю острую мысль. Самое опасное — стандартомыслие. Оно идет от равнодушия. А ваш Бахарев каков?

— О, нет, он не из равнодушных. Нет, нет… Он человек импульсивный, человек острой реакции. И эта реакция его… Я боюсь, что она будет понята господином Зильбером по-своему. Я боюсь, что он попытается…

Марина хочет подобрать слова, чтобы точнее выразить свою мысль, но не находит подходящих слов. И Птицын спешит ей на помощь:

— Сделать с Бахаревым то же, что он пытался сделать с вами.

— Возможно, что и так… Я не знаю, чем кончился их разговор…

Она несколько растерянно оглянулась по сторонам, словно хотела убедиться в том, что никто кроме Птицына не слышит ее слов.

— Мне очень тяжело говорить вам все это…

Она осеклась, смутилась, а Птицын про себя отметил: „Пожалуй, я начинаю проникать в тайну, которую не отнесешь к категории государственных. Вот уж действительно — молодость не умеет таить своих чувств“.

И снова пауза. А Птицын не склонен нарушать молчание. С невозмутимо-отрешенным выражением смотрит он куда-то в сторону и ждет.

— Зильбер настойчиво добивался встречи с Бахаревым, — продолжает Марина. — Я это чувствовала. Я догадывалась, зачем нужна ему эта встреча… Подходящий, с точки зрения Зильбера, объект. Я вам говорила о некоторых чертах его характера… Таким я нарисовала его портрет и в разговоре с Зильбером, когда мы были в Архангельском. Тогда у меня еще не сложилось окончательное представление о „туристе“» А потом было уже поздно. Он действовал тонко и хитро. Не могу не воздать должное его хватке…

И она снова о том же, об ухищрениях «бородача».

— «Турист» избрал другую тактику. Он знал, как я люблю маму. Для меня нет на свете человека более дорогого, близкого… Хотя иным со стороны кажется, что я плохая дочь…

— А как мама относится к вам?

— Обожает, опекает, как ребенка.

— Да, все мамы на свете одинаковы… Ну, а вот, скажем, вы пошли в ресторан «Метрополь». Пошли с человеком, не очень еще близким. Мама знала об этом?

— Конечно. Я, правда, с трудом, но дозвонилась ей в тот вечер. Она дежурила в больнице…

Птицын тут же вспомнил, как они с Бахаревым терялись в догадках, кому Марина звонила по телефону-автомату на пути в ресторан: маме или Зильберу?

— Это очень трогательно. Но я, кажется, прервал нить вашего рассказа. Прошу прощения. Вы остановились на том, что Зильбер повел атаку с другого фронта.

— Да, это было так. — И она все теребит и теребит воротничок своей блузки, будто он душит ее. — Зильбер знал, что я очень дорожу спокойствием мамы… Да, да, это так… И Зильбер заявил, что, если я откажусь помогать отцу, он расскажет маме обо всем и предупредит, что на карту поставлена судьба ее дочери… Законченный негодяй! Когда он пустил в ход шантаж, я сникла и…