— Шарлатан! — начали раздаваться отдельные голоса. Но Ламарк крепко верил в свою правоту, он никак не мог допустить мысли, что луна оказалась коварной обманщицей, и продолжал печатать свой бюллетень.
— Вода — вот главная причина изменений земной поверхности. Океаны прорывают себе новые русла, наступают на сушу, заливают берега и низменности, а сами мелеют, обнажая кое-где свое дно. Дожди размывают сушу, промывают и ложбины и овраги, а в результате этого появляются и возвышенности. Все постепенно, никаких катастроф.
— Ну, еще бы! — не утерпел Кювье. — Все постепенно… Все со временем… Ох, уж это время! Оно играет во всей этой физике Ламарка не меньшую роль, чем в религии магов.
Именно на этот раз Кювье и ошибся. В этих «обобщениях» Ламарка было много истины, и через каких-нибудь два десятка лет англичанин Лайелль[34] доказал, что, действительно, горы и океаны, моря и острова, материки и пустыни образуются очень и очень постепенно. Он мало сказал нового по сравнению с Ламарком, но слава досталась ему. Почему? — Ламарк не был геологом и знал мало, он писал непонятно и расплывчато, и то дельное, что было в его книге, терялось в многословных рассуждениях.
Кювье — великий и славный Кювье! — увлекся изучением ископаемых. В Музей естественной истории со всех концов земли повезли кости и черепа, куски известняка с отпечатками, окаменелые раковины, куски окаменелых кораллов, целые ящики «чортовых пальцев» и множество всяких иных «окаменелостей». Чуланы и подвалы заполнялись с катастрофической быстротой. На дворе музея лежали куски гипса, привезенные с Монмартра, а в кабинете Кювье вдоль стен стояли огромные куски картона — великий ученый делал на них наброски предполагаемых обладателей отдельных косточек.
Кювье интересовался только позвоночными — ведь именно они давали работу его острому уму, ведь именно они попадали ему в руки разрозненными костяками, из которых так увлекательно было строить полный скелет. Это походило на решение сложных ребусов, и Кювье решал один ребус за другим. Беспозвоночные, все эти раковины и аммониты, белемниты и кораллы, губки и отпечатки трубок червей валялись по чуланам — никому не было до них дела.
Ламарк был профессором по зоологии беспозвоночных, он знал моллюсков и, взглянув на раковину, мог тотчас же назвать научное имя ее давно сгнившей обитательницы. Он-то и принялся за ископаемых беспозвоночных.
Он перетащил все эти раковины к себе в кабинет, разобрал их и отчистил от лишней извести, разложил прямо по полу отдельными кучками и принялся изучать. Он описывал один новый род за другим, он искал родства между отдельными видами и родами, он строил системы и делал обобщения. Его обобщения были не всегда удачны, его философия была слабовата, но его описания были точны и хороши. И за эти-то описания — он описывал всегда очень точно — он и получил прозвище «французского Линнея». Впрочем, кого только ни называли в те времена новым Линнеем…
— Он воздвигает себе памятник, — говорил Кювье, — памятник, столь же прочный, как те раковины, которые он описывает.
Только эти описания раковин и смягчали Кювье, не выносившего туманных философствований Ламарка. Кювье был холоден и рассудителен, и поэтому он ворчал всякий раз, как слышал о новой гипотезе или теории Ламарка.
— Физиология Ламарка… Да это его собственная физиология! Он просто выдумал ее… Выдумал так же, как и химию… Он — автор этих наук и он — единственный их последователь! — восклицал Кювье, хмуря брови.
А Ламарк — Ламарку жизнь не в жизнь была, если он не мог чего-нибудь обобщить. Он пытался проделать это со всем, что видел. Не зная химии, он строил химические теории; не зная физиологии, он проделывал то же самое с физиологией и, понятно, часто ошибался.
Изучение раковин, изучение беспозвоночных животных — все это навело его на новые мысли. Эти мысли росли и множились с каждым днем, с каждым часом. Вначале отрывочные и бесформенные, они понемногу приходили в порядок — в мозгу Ламарка происходило то же самое, что в комнате ботаника: букет разнообразных цветов раскладывался по отдельным папкам, и из хаоса видов и разновидностей вырастал гербарий.
— Все меняется! — заявил он. — Нет никаких стойких форм, нет никаких неизменных видов. Жизнь — это текучая река.
— Но мы не видим изменений. Покажите нам их, — возражали ему.
— Не удивляюсь… Ничуть не удивляюсь! Разве секундная стрелка может заметить движение часовой стрелки? Нет? Так и мы. Наша жизнь слишком коротка, она — одно мгновение, а изменения тянутся веками, они медленны. Мы не можем заметить их…
Линней доказывал, что на земле столько видов, сколько их было сотворено. Он, правда, допускал, что кое-что новое могло появиться и после акта творения, новые виды и разновидности могли образоваться в результате скрещивания между различными видами. Но такие случаи, — признавался Линней, — редки. Бюффон тоже стоял скорее за неизменяемость видов, про Кювье и говорить нечего, — все постоянно, ничто не меняется…
Ламарк не соглашался с этим. Рассматривая раковину за раковиной, подсчитывая всякие зубчики и обороты раковин, изучая их форму и размеры, он увидел, что есть ряд каких-то переходов. Они были тонки и неуловимы, они не всегда могли быть отчетливо выражены словами, их трудно было описать, но они были, были, были. Даже полуслепой Ламарк видел их. Он был готов отдать на отсечение собственную голову — так крепко он верил в наличие переходов.
Все чаще и чаще в лекциях Ламарка начали проскакивать отдельные мысли и фразы об изменчивости всего живого. В своих книгах — во вступлениях к ним — он начал говорить о том же.
Он оставил на время ископаемые раковины и предпринял огромный труд. Он стал пересматривать всех животных, устроил им особую ревизию. И чем больше он смотрел на засушенных рыб, шкурки птиц и зверьков, на скелеты и спиртовые препараты, тем яснее становилось — меняется все.
— Животные не вымирают, они только изменяются, — вот результат этого обзора коллекций. — Только человек может истребить какую-нибудь породу животных начисто. В природе этого не бывает.
Постепенно изменяется животное, постепенно старые признаки исчезают, постепенно появляются новые. И вот наступает момент — момент глубокой важности — перед нами новый вид.
Это было широкое поле для обобщений, и Ламарк не замедлил воспользоваться им.
В 1811 году члены института были на парадном приеме у Наполеона. Затянутые в мундиры, они мало походили на ученых, — казалось, что это чиновники. В их числе был и старик Ламарк, уже полуслепой. Он низко поклонился Наполеону и протянул ему книгу.
— Что это такое? — вскричал Наполеон. — Это ваша нелепая метеорология, произведение, которым вы конкурируете с разными альманахами? Ежегодник, который бесчестит вашу старость?
— Это раб…
— Занимайтесь естественной историей, и я с удовольствием приму ваши труды…
— Это…
— Эту же книгу я беру, только принимая во внимание ваши седины!
— Это книга по естественной истории, — выговорил Ламарк, когда Наполеон отбежал от него (он не ходил, а бегал), и… горько заплакал.
Через несколько дней он заплакал еще раз: Наполеон особым приказом запретил ему издание «Метеорологического бюллетеня». Пришлось перестать писать статьи по метеорологии, и только после падения Наполеона Ламарку удалось напечатать несколько статей по метеорологии в «Новом словаре естественной истории» Детервилля.
Книга, которую Ламарк столь неудачно преподнес Наполеону, была «Философия зоологии».
Эта книга, написанная на закате жизни, уже полуслепым ученым, обессмертила его имя.
— Все живое меняется! — вот лозунг Ламарка. — Нет ничего постоянного!
Меняются горы и океаны, меняются моря и острова, меняется климат, меняется все. Эти изменения отражаются на животных и растениях. И они меняются.
— Позвольте! — возразил Кювье. — А как же в египетских пирамидах? Мы знаем, что им тысячи и тысячи лет… В них нашли мумии кошек — эти кошки ничем не отличаются от теперешних. Где же ваши изменения?
— Что ж! — снисходительно улыбнулся Ламарк. — Значит, тогда, при фараонах, условия жизни кошек ничем не отличались от условий жизни наших кошек.
Кювье никак не мог примириться с этой теорией. Сент-Илер был менее враждебно настроен, но и он со многим не соглашался.
Ламарк охотно вел научные споры и разговоры, и он спорил со всеми, кто выражал желание поспорить.
— У всякого животного, не достигшего предела своего развития, более частое и продолжительное упражнение какого-нибудь органа укрепляет и развивает этот орган, увеличивает его в размерах. Неупотребление органа ослабляет его. Орган может и совсем исчезнуть, если он не употребляется. Эти изменения передаются по наследству потомству, и…
— Позвольте, но…
— Я приведу пример. Жираф, живущий в Африке, объедает листья и ветки высоких кустарников и деревьев. Он тянется за ними, и вот шея у него становится все длиннее и длиннее. Из короткошеего жирафа получился наш жираф с длинной шеей.
— Итак, животные изменяются потому, что они медленно хотят этого? — наскочил на Ламарка другой критик.
— Да! Изменение среды вызывает изменение привычек животного, отражается на его психике, вызывает приток особых флюидов к тем или другим органам, а этот прилив вызывает, в свою очередь, изменения органов, — спокойным тоном ответил Ламарк.
Насмешки сыпались на Ламарка со всех сторон. Бедняга совсем растерялся. Он был очень стар, ему было уже под семьдесят, он был полуслеп и не мог отражать нападки. Каждый выхватывал из его теории несколько фраз, перевирал их и хотел возражать, доказывать…
— Да как вы не можете понять такой простой вещи? — почти кричал доведенный до отчаяния старик. — Среда меняется. Вместо леса стала степь. Отразится это на жизни животных? Так же они будут жить в степи, как жили в лесу? Нет, нет и нет! Лес и степь — разные вещи, и жизнь в них разная. С этим-то вы согласны?