Дамы заахали, священники потупились, а студенты, весело смеясь, отбивали ладони.
— Как он дерзок! — возмущались дамы.
— Ничуть! Епископ получил по заслугам. Как он смел назвать бабушку Гексли обезьяной? Это не джентльменский поступок, — говорил почтенного вида джентльмен.
— Гексли! Браво! — кричали студенты.
Найдя руководящую нить, найдя свой символ веры, Гексли усиленно принялся за работу. Он знал, что ему делать, знал, что искать, знал, как направить свои работы. И палеонтология, которую он так не любил вначале, оказалась очень интересной наукой в свете учения Дарвина. Гексли работал и над глиптодонтами, и над белемнитами, лабиринтодонтами, динозаврами, атракозаврами и многими другими ископаемыми животными, имевшими такие странные названия. Он занялся изучением предков лошади и разузнал кое-что из их тайн. Он так прославился своими работами, что Геологическое общество наградило его самой высшей наградой, которую только имело, — медалью Уоллостона.
Но всего больше возни у него было с врагами Дарвина.
Юмористический журнал «Понч» в каждом номере высмеивал Дарвина. «Из клюва развились птицы, если не лгут, — наш домашний голубь и утки. Из хвоста и задних ног — в позже положенных яйцах — обезьяны и профессор Гексли» — так преподносилась идея эволюции. А чтобы посильнее обидеть Гексли, тот же журнальчик подставил сзади его фамилии буквы «L. S. D.», что означало «фунты, шиллинги, пенсы» и должно было показать на денежную заинтересованность Гексли в пропаганде идей Дарвина.
Гексли смеялся над глупыми возражениями и отвечал на серьезные. А как только немножко улеглась буря, поднятая книгой Дарвина, он выступил с публичной лекцией в Эдинбурге. Лекция называлась «Физические основы жизни».
— Вот из чего состоит все живое! — показал Гексли аудитории несколько щепоток солей и закупоренную бутылочку. — Где же душа? Если она есть, то, вынув из бутылки пробку, я отниму у этой бутылки ее душу.
Аудитория растерянно молчала. Она не ожидала такой прямолинейности.
«Мой агент», — называл его Дарвин, но агент далеко не всегда и не во всем соглашался с Дарвином. Он неоднократно упрекал Дарвина за его утверждение, будто природа не делает скачков. «Скачки есть, — писал он Дарвину, — и вы напрасно создаете себе затруднения, настаивая на том, что их нет». Годы показали, что Гексли был прав.
Изучая ископаемых, Гексли должен был ознакомиться с их черепами, а это привело его к «позвоночной теории черепа», той самой, которую когда-то придумал Гете и которую так прилежно разработал Оуэн. Оуэн не был поэтом, он был сухим ученым, и именно поэтому он так разработал туманную теорию Гете, что она нашла многих приверженцев. Гексли не понравилась эта теория.
— Да это чистейшей воды чепуха, — заявил он со свойственной ему откровенностью, чем жестоко оскорбил Оуэна. — Какие там позвонки?..
И он принялся разбирать эту теорию по всем пунктам. Он перещеголял Оуэна в остроумии и толковании фактов, пустил в ход всех своих динозавров и глиптодонтов, подбавил сюда в качестве тяжелой артиллерии актракозавра и чудовищных ископаемых рыб.
— Человек… Почему вы молчите о человеке? — говорил он Дарвину.
— Моя теория вызывает и так слишком много нападок, — ответил тот.
— Ну, и что же? Вы боитесь сказать последнее слово? Так его скажу я!
Он начал писать статьи, начал читать лекции, написал несколько сравнительно-анатомических работ. И везде проводилась мысль — человек ничем особо существенным не отличается от человекообразных обезьян.
— Даже строение мозга человека и обезьян не является резкой границей между ними, — настаивал он. — Никаких границ между психикой человека и психикой животных провести нельзя. Одно незаметно и постепенно переходит в другое.
Он приводил данные по «психике» более низко организованных животных, показывал, что зачатки чувства и разума можно найти и у них.
— Человек — высшая ступень животного, и ничего больше.
Даже Дарвин удивлялся его смелости, а про Уоллэса и говорить нечего: тот только морщился, когда слышал эти разговоры.
— Нет, дорогой мой, — говорил он. — Дух-то человеческий вы уж оставьте в покое. Он не от обезьяны.
— Не оставлю! — горячился Гексли. — Ничего постороннего у человека нет. Никакой высшей силы… Человек — это очень высоко организованное животное — и только. Его разум — высшая степень развития зачатков умственной деятельности обезьян.
Гексли был страстным проповедником теории Дарвина. Он никогда не отказывался занять кафедру и читал лекции всюду, где только мог. Он даже прокатился в Америку, чтобы поагитировать в пользу Дарвина, и завербовал там в свой лагерь не одного ученого. Он не боялся нападок, но иногда они утомляли его, и в конце концов Гексли откровенно заявил, что критики дарвинизма не знают азов биологии, а потому их и читать не стоит.
— Когда ученому стукнет шестьдесят лет, его лучше разрубить в куски — путного он уж ничего не сделает, — сказал Гексли в день своего шестидесятилетия и отказался от всяких почетных должностей в ученых обществах.
Люди-обезьяны (рисунок XVII века).
VII. «Я докажу»
— Я докажу! — вот девиз его жизни. И Геккель доказывал, не стесняясь в средствах: рисовал несуществующих животных, изготовлял даже какие-то препараты весьма сомнительной вероятности и еще более сомнительного состава. Он «доказывал» всю свою жизнь, и так и умер, будучи уверен в своей победе. Он верил во все, что говорил, а говорил он все, что только подсказывала ему его безудержная фантазия.
Восьмилетним ребенком он прочел книгу «Робинзон Крузо». Эта книга произвела на него такое впечатление, что он только и грезил необитаемыми островами, дикарями, «Пятницами» и кораблекрушениями. Гуляя с матерью, он косился на каждый густой куст и ждал — не выскочит ли оттуда дикарь с размалеванным лицом и страшным копьем в голой руке. Коза, мирно ощипывавшая придорожный куст, тотчас же превращалась в его мозгу в стадо диких коз, и он, машинально замедляя шаги, шептал: «Мама! Тише…»
Это увлечение приключениями не затянулось надолго. Как только он познакомился с книгами «Голоса природы» и «Космос» Александра Гумбольдта, так начал бредить путешествиями, а книга Дарвина «Путешествие на Бигле» привела его к мысли, что нужно сделаться натуралистом. Мать подогревала эти фантазии, неустанно твердя ему о красотах природы, и в конце концов он сделался отчаянным фантазером и мечтателем.
— Я буду натуралистом, — твердил он, а прочитав «Жизнь растений» Шлейдена, уточнил это, прибавив: «Буду ботаником». И тут же он решил ехать в Иену, чтобы изучать ботанику под руководством автора этой замечательной книги.
Из этого предприятия, однако, ничего не вышло, и вместо Иены он попал сначала в Берлин, а оттуда в Вюрцбург, и оказался не ботаником, а студентом-медиком. Таково было желание отца.
— Собирание цветов не для тебя, — сказал ему отец. — Пусть этим занимаются пастухи. Цветы не дают хлеба.
«Что ж, изучать природу можно и будучи врачом», — решил юноша и поступил на медицинский факультет.
Медицина в те годы только начинала становиться на ноги. Изучение клетки — недавно открытой — было самым боевым вопросом, которым увлекались с одинаковым пылом и седые профессора и просто студенты. И про зоолога, не сидевшего с утра до вечера за микроскопом, говорили:
— Хорош ученый. Он не интересуется клеткой!
Анатом Келликер[43] создавал в те дни свое учение о тканях — гистологию; клеткой же увлекался и знаменитый Вирхов[44] — сам Вирхов! — учивший, что человек есть государство клеток, в котором разные ткани и органы нечто вроде разных цехов и общественных классов, работающих на благо целого. Лейдиг[45] — тогда еще доцент — не отставал от стариков и также изучал клетки. Попав в компанию Келликера и Лейдига, Геккель принялся, как и все, и удивляться и изучать. Но едва он успел войти во вкус рассматривания клеток и немножко научиться обращаться с микроскопом, как попал из Вюрцбурга в Берлин. Он так и не научился красить клетки, этому он не научился и впоследствии, и так всю свою жизнь и прожил, не прибегая к этому столь важному и необходимому для зоолога занятию. Впрочем, своей жизнью и своими работами он показал, что можно кое-когда обойтись и без анилиновых красок и кармина, заменив их акварелью, карандашом, тушью и листом александрийской бумаги.
В Берлине ему удалось пристроиться в лаборатории знаменитого физиолога Иоганна Мюллера[46] (Иоганна потому, что было много других профессоров Мюллеров; чтобы не перепутать, их зовут по именам). О том, насколько был знаменит Иоганн Мюллер, можно судить уже по списку его учеников — Вирхов, Шванн, Келликер, Дюбуа-Реймон[47] и даже сам Гельмгольц были его учениками. Этот же перечень показывает, что Мюллер был не молод — его ученикам Келликеру и Вирхову было уже далеко за тридцать лет.
Мюллер был большой любитель обобщать, но обобщать с толком.
— Для естествоиспытателя, — говорил он, задумчиво уставившись на свой микроскоп, — равно нужны и анализ и обобщение. Но обобщение не должно преобладать над анализом. Иначе вместо важных открытий получатся только фантазии.
Геккель благоговел перед своими профессорами и, очевидно, поэтому слушал их не всегда внимательно: именно этого завета насчет «обобщений» и анализа он никак не хотел придерживаться в своих позднейших работах. У него обобщение всегда обгоняло анализ.
— Дорожи временем и счастьем труда, — твердила ему в детстве мать. И белокурый голубоглазый студент Геккель все свое время отдавал работе. Он не ходил по кабакам и пивным, не состоял ни в каких студенческих организациях. Его лицо осталось в целости, он не мог похвастаться даже маленьким рубцом или шрамом — следом дуэли, которыми немецкие студенты занимаются в промежутках между лекциями.