ым языком, так напугала их своими мудреными словами и бесчисленными параграфами, что ее никто не стал читать. И правда, эта «Морфология» очень походила на книги натур-философов, выражавшихся весьма туманно и непонятно и видевших в этом особое достоинство.
— Наши книги не для толпы, — гордо заявляли они. — Наши книги только для избранных!
Посоветовавшись кое с кем из своих приятелей, Геккель решил издать эту же книгу в сокращенном виде. Под названием «Естественная история творения» она вышла в свет и имела большой успех. Ее перевели на двенадцать языков, в Германии она выдержала одиннадцать изданий. Это был ошеломляющий успех, это была мировая слава. Все заговорили о Геккеле — и профессора и студенты, и рабочие, и крестьяне, и пасторы. А заодно заговорили и о Дарвине, имя которого Геккель неустанно повторял в своей книге.
— Я поеду отдохнуть, — сказал Геккель, утомившись, и взял себе билет на Тенерифф.
На Тенериффе и Мадере он наловил радиолярий и медуз, наполнил альбом рисунками, поглядел на кроликов, одичавших и сильно изменившихся поэтому, сказал: «Вот вам живое доказательство правоты Дарвина», и поехал назад в Иену — дочитывать курс в университете.
Упоенный успехами, он решил прославиться еще больше. Повод скоро представился. В Киссинген приехал Бисмарк, «железный канцлер», вождь Германии, охваченной национальным угаром[48]. Конечно, профессора Иенского университета отправились к нему целой депутацией и просили канцлера оказать честь Иене и навестить ее.
— Ja wohl, — ответил Бисмарк, стараясь изобразить на своем лице подобие любезной улыбки. — Я приеду! — Он был тонкий политик и хорошо знал, что с профессорами нужно ладить.
Весь город принял участие в чествовании Бисмарка. Были парады, были приемы, были речи, играл оркестр, и воодушевленные видом «вождя» обычно тихие иенцы орали гимн, не жалея глоток. А вечером был банкет в ресторане «Медведь» — самом большом из иенских ресторанов. На этом банкете и выступил Геккель. Он произнес блестящую речь, в которой восхвалял канцлера, но не забывал и себя. Он так ловко повел дело, что оказалось, будто в Германии всего два великих человека — Бисмарк и Геккель.
— Он тонкий психолог, антрополог и проницательный историк и этнолог, — захлебывался Геккель, восхваляя Бисмарка и напряженно придумывая, как бы ему еще назвать канцлера. — Мы должны поблагодарить его за все, что он сделал для Германии.
Но вот история: Бисмарк уже был почетным доктором всех четырех факультетов Иенского университета. Больше факультетов не было. Ученые задумались.
— Выход есть! — воскликнул Геккель. — Мы, здесь собравшиеся, основываем еще пятый факультет — филогенетический. Разногласий на этот счет нет, — заявил он так быстро, что протестовать никто не смог бы, — и я, как декан нового факультета, объявляю князя Бисмарка первым и величайшим доктором филогении.
— Гох! — заорали профессора. — Гох!
— 1866-й год ознаменовался двумя событиями: битвой при Кениггреце начался новый период в истории немецкого государства, а в Иене зародилась новая наука — филогения, — продолжал Геккель, расплескав уже почти все свое пиво.
И правда, в этом году вышла в свет «Генеральная морфология» Геккеля. Он и Бисмарк — вот два героя года.
— Мало переходов! — покачал головой Геккель, перечитав на этот раз более внимательно книгу Дарвина. — Какая же это эволюция — пропасть на пропасти. Тут не хватает, там не хватает, везде какие-то обрывки. Нужно объединить!
Поскольку он считал себя знатоком всех наук, включая сюда и физику, и химию, и математику, он знал, что искать переходные формы среди существующих животных не стоит: если бы они были, их нашли бы и без него. Ископаемые тоже не давали ему подходящего материала. Тогда он обратился к той науке, о которой слышал когда-то в университете. Это была эмбриология.
В 1865 году появилась небольшая работа русского ученого — Александра Ковалевского. В ней описывалось развитие ланцетника, небольшого рыбообразного животного, живущего в песчаном дне многих морей. Ковалевскому удалось установить, что в истории развития ланцетника есть момент, когда зародыш его состоит всего из двух слоев клеток: наружного (эктодерма) и внутреннего (энтодерма), совершенно так же, как и у других позвоночных. Он же обратил внимание на то, что и развитие ланцетника, и развитие лягушки, миноги и морского червя «сагитты» идет по одному общему плану. Позже он развил это в так называемую теорию «зародышевых листов».
— Блестящая мысль… — бормотал Геккель, наскоро перелистывая статью Ковалевского. — Он не глуп, этот русский ученый. Вот только обобщать не любит.
Если не обобщил Ковалевский, то кто мешал обобщить Геккелю? Ему до зарезу был нужен какой-либо «общий предок» для всех животных, состоящих из многих клеток. Раз все эти животные проходят через стадию двухслойного зародыша — так называемой «гаструлы», то не есть ли это воспоминание о далеком общем предке этих животных?
Это очень хорошо укладывалось в «биогенетический закон», который Геккель дал в своей «Морфологии», а закон этот гласил, что животное во время своего индивидуального развития повторяет историю развития данного вида. Это значит, что развивающийся зародыш в разные моменты своего развития походит поочередно на своих далеких предков. Итак, стоит только изучить развитие зародыша, и мы узнаем предков этого животного, а если обобщить все это, то можно узнать и далекого общего предка. Так, по крайней мере, думал Геккель.
Наиболее простыми из многоклеточных животных являются губки и кишечнополостные — полипы, медузы и другие. Губки Геккель изучал, и об известковых губках напечатал два толстых тома, снабженных рисунками собственного производства. Изучал он и медуз. Полипов изучал Гексли, так что с ними можно было не возиться. Итак, материал по кишечнополостным имелся. А эти кишечнополостные были интересны тем, что они в течение всей своей жизни состояли именно из двух слоев клеток — наружного и внутреннего. Правда, дело было несколько сложнее, чем у двухслойного зародыша, но на это Геккель не смотрел уж очень придирчиво.
Просмотрев десяток препаратов полипов, поглядев медуз, он узнал все, что ему было нужно.
— Гох! — воскликнул неугомонный фантазер и мечтатель. — Гастрея, вот она — исходная форма!
И он принялся доказывать, что все многоклеточные животные произошли от одного общего предка. Название этому предку было — «гастрея». Геккель никогда не видел этой гастреи, как не видел и не увидит ее ни один ученый. Но это не помешало ему нарисовать ее. Он был хорошим художником и одинаково легко владел кистью, карандашом и пером.
Разыскав исходную форму для многоклеточных животных, он принялся искать такую же и для одноклеточных.
«Она должна быть, такая форма, — думал он. — Она и сейчас еще живет».
Он придумал ей название «монера» и заявил, что ядра у этой монеры нет и что вообще она очень просто устроена. Противники Геккеля не поверили ему на слово — они стали окунать этих монер в разноцветные краски. И они разыскали у них ядра.
Геккель не успел притти в себя от огорчения, как вдруг получил статью знаменитого английского ученого Гексли.
Он сидел в столовой и, перелистывал одной рукой только что полученную книжку научного журнала, другой проворно подносил ко рту ложку с супом.
— Ах! — вскрикнул он, выронив ложку в тарелку, и, оставив недоеденным суп, ушел в кабинет.
Он запер дверь, подошел к столу и, даже не сев, принялся лихорадочно перелистывать страницу за страницей.
— Какое счастье! — шептал он. — И какая честь!
Гексли описывал в своей статье новый организм, который он назвал в честь неутомимого охотника за монерами — «Батибий Геккеля».
Исследуя ил, взятый с большой глубины в Атлантическом океане и пролежавший в пробирках несколько лет, Гексли нашел в нем бесчисленные обрывки прозрачного желатинообразного вещества, состоящего из крошечных зерен, без заметного ядра и оболочки.
«Я считаю, — писал он, — что зернистые кусочки и прозрачное желатиновое вещество, в которое они погружены, представляют массы протоплазмы. Я думаю, что это новая форма простейших живых существ».
Это было то, что искал Геккель. Батибий — вот прародитель всех простейших животных, вот исходная форма, из которой развились неуклюжие амебы, резвые туфельки и красавицы-радиолярии.
Он написал Гексли, получил от него несколько пробирочек с илом, проглядел их под микроскопом и убедился, что это простейшие существа.
Тогда он построил замечательное родословное дерево, в основе которого гордо красовался Батибий, имевший к тому же название «Батибий Геккеля».
— Моим именем назван предок всех одноклеточных животных. Самый простой организм на земле! — ликовал Геккель и старательно вырисовывал развесистое родословное дерево, рассаживая по ветвям его амеб, туфелек и радиолярий.
Он так научился рисовать эти родословные деревья, что мог заниматься этим делом где и когда угодно.
Он был охвачен самыми лучшими намерениями — довести до конца здание эволюции. Не виноват же он, что Дарвин не заполнил всех пробелов, и приходилось как-то изловчаться, заполняя эти пробелы.
Охваченный желанием «показать» и «доказать», он забыл о добросовестности ученого. И если его «предки» могли считаться просто результатом несколько пылкой фантазии, то зародыш, который он изобразил, был чем-то худшим.
— Родословная человека необходима! — решил он. — Человек — потомок обезьяны. Это так! Но доказать-то это все же нужно.
И вот началось рисование родословного дерева, человека. Геккель разложил на полу своего кабинета большой лист бумаги и, ползая около него на коленях, старательно вычерчивал ствол, ветки и веточки, а на них развешивал листья. Но если листья развесить по веткам было не трудно, если не очень хитро было изобразить и сами ветки, то со стволом вышел скандал. Нужна была переходная форма, соединяющая человека и обезьяну. Придумать ее было трудно — человека и обезьяну все знали слишком хорошо.