— Я — Бэр, а не Линней! — с достоинством ответил Бэр, не понявший комплимента.
Он был дряхлым стариком, когда появилась книга Дарвина. Он прочитал ее, поставил на полку, но ничего не сказал. Прошел год, другой, со всех сторон неслись крики: «Дарвин! Дарвин!» Бэр молчал.
— Что он скажет? — интересовались любопытные, и никак не могли угадать позиции, которую займет Бэр.
— Он будет против! — утверждал один. — Ведь он поклонник теории типов Кювье.
— Он будет «за»! — горячился другой. — Ведь из его исследований над развитием зародышей ясно вытекает, что все изменяется.
А Бэр молчал.
Наконец нетерпение так охватило спорщиков, что они, забыв все правила приличия, стали самым назойливым образом приставать к Бэру. Он мало порадовал сторонников Дарвина и не доставил особого удовольствия и его противникам. Он остался сидеть между двух стульев.
— Конечно, изменения возможны, — тянул он, — но они возможны только в очень ограниченных размерах. Кроме того, они вовсе не случайны, как говорит Дарвин, а строго закономерны. Весь план развития предопределен заранее…
— Что я вам говорил? — обрадовался противник Дарвина.
— Но все же изменения бывают, — продолжал Бэр. — Да, бывают… Только тут не внешняя среда играет роль, а развитие идет под влиянием внутренних причин…
— Ага! — не утерпел сторонник Дарвина.
— И все же эта теория ничего не объясняет, — охладил его пыл Бэр. — Ничего не объясняет…
Бэр видел много зародышей; он видел, что зародыши разных животных в начале развития очень схожи друг с другом, но он не понял в этом развитии ни биогенетического закона, ни всего, что из него вытекало. Он не объявил себя врагом Дарвина, но он не был и его другом. Он просто сказал: кое-что здесь правда, но эта правда так незначительна, что на ней нельзя строить теорию.
— Я был прав! — кричал один.
— Нет, я, — доказывал другой.
«Мы присуждаем премию Кювье — Бэру, блистательно подтвердившему, своими сорокалетними изысканиями теорию типов нашего великого зоолога», — прочитали они в 1866 году отзыв парижской Академии наук.
— Сама парижская Академия считает его сторонником Кювье! — торжествовали противники учения Дарвина.
— Просто им некому было больше премию дать, — не унимался второй спорщик. — Парижская Академия… Хорош авторитет…
Впрочем, трудно было и требовать от Бэра, чтобы он на старости лет изменил тем взглядам, которых придерживался более пятидесяти лет.
Он умер в 1876 году, 82-летним стариком. Свои последние годы он доживал в Дерпте, полуслепой. Он не мог уже смотреть в микроскоп, но работать не перестал. Теперь он занялся писательской деятельностью. Он диктовал, а писцы скрипели перьями. Так появилась книга «Значение Петра Великого в изучении географии», а позже он занялся расследованием истории знаменитого Одиссея.
Еще когда Бэр был в Крыму, ему бросилось в глаза удивительное сходство балаклавской бухты с бухтой Листригонов в «Одиссее». Теперь он вспомнил об этом, перечитал «Одиссею» и принялся изучать карту Крыма. И вот он пришел к выводу, что Одиссей путешествовал именно по Черному морю. Сциллой и Харибдой оказался Босфор, бухта Листригонов попала в Балаклаву. Хитроумный Одиссей, как оказалось, занимался своими похождениями вовсе не в Италии и прочих местах, а в России.
А потом он занялся поисками сказочной библейской страны Офир. Он нашел ее на Малакке. Этими занятиями Бэр наполнил свою старость и коротал зимние дни, согнувшись над картой Азии. Он не вспоминал уже о далеких и славных днях охоты за яйцом. Он не умер с оружием в руках, как подобает славному охотнику, — его оружие давно заржавело.
2. Только факты
В том самом году (1840), когда Бэр отправился в Лапландию, в небольшом имении Витебской губернии у Онуфрия Ковалевского родился сын Александр.
— Пусть будет инженером, — решил отец, когда мальчик подрос, и Сашу отправили в Петербург получать среднее образование в корпусе инженеров путей сообщения. Но Саша совсем не хотел быть инженером. Не доучившись в корпусе, он поступил вольнослушателем в университет, но и тут он пробыл недолго — уехал за границу. В 1863 году он вернулся в Петербург, сдал экстерном экзамены за университетский курс и снова уехал — теперь в Неаполь.
Здесь он встретился с молодым Мечниковым[54], явившимся на Неаполитанскую станцию, чтобы изучать развитие некоего головоногого моллюска «Сепиола».
— А что изучаете вы? — спросил он Ковалевского.
— Ланцетника.
— Ах, как это интересно — развитие ланцетника! — воскликнул Мечников и принялся говорить и о ланцетнике и о многом другом.
Ковалевский долго слушал, но потом не вытерпел.
— Да когда же вы успели увидеть все это?
— Увидеть? Я не видел… Я только предполагаю, что…
— Но ведь это фантазии, — упрекнул его Ковалевский. — Фантазии, а не факты.
— Ученый должен быть и поэтом, — упирался Мечников.
Все же они дружили. Пылкий фантазер Мечников подогревал холодного и совсем лишенного живости воображения Ковалевского, а этот, холодный и рассудочный, несколько охлаждал своими замечаниями пыл Мечникова.
Ланцетник, на которого тратил свое время Ковалевский, был очень занятным существом. Это было небольшое прозрачное животное, всего 5–8 см. в длину, с рыбообразным телом, заостренным на обоих концах. Его считали позвоночным животным, так как у него имелась так называемая «спинная струна». Правда, эта спинная струна далеко уступала «вязиге» осетра, но ведь и сам-то ланцетник был невелик. А под «струной» у него лежал кишечник, над струной — спинной мозг. Словом, все, как и полагается позвоночному животному. Но кое-чего у него не хватало. Головной мозг, сердце, органы слуха, парные глаза — многого не хватало ланцетнику, чтобы сделаться настоящим позвоночным. И все же ученые, подумавши, отнесли его к рыбам, оговорившись на всякий случай, что это очень низко организованная рыба, так сказать, «намек на рыбу».
По простоте своей организации ланцетник стоял на рубеже между позвоночными и беспозвоночными животными. Именно за это его и облюбовал Ковалевский.
Зародыш ланцетника — из яйца у него выходила личинка — был совсем непохож на позвоночное животное.
— Да это совсем не позвоночное животное. Это… червь-сагитта, — прошептал Ковалевский, не веря глазам. — Еще Гегенбаур…
Да! Зародыш ланцетника был очень похож на зародыша небольшого морского червя-сагитты, рисунки которого дал еще знаменитый анатом Гегенбаур.
— Нет, я не назову листки этого зародыша зародышевыми листками, — сомневался Ковалевский. — Это что-то совсем другое. — И он принялся изучать развитие этого подозрительного зародыша.
Он раздобыл самок ланцетника и поместил их в аквариум. Самки зарылись в песок, ползали там, и вообще чувствовали себя хорошо. Они положили много яиц — икры.
Ковалевский приготовил микроскоп и сунул под него одно из яиц, уже начавшее развиваться.
Усевшись за стол и пригнувшись к микроскопу, он просидел много-много часов.
Зародыш был похож на полый шар, стенки которого состояли из одного слоя клеток. Но вот через семь часов одна из стенок начала немного углубляться.
— Она впячивается внутрь! — не утерпел Ковалевский. — Она именно впячивается.
А стенка углублялась и углублялась, впячивалась и впячивалась, словно желая окончательно поразить наблюдателя. Постепенно шар исчезал, превращался в двуслойный полый полушар. Полость шара становилась все меньше и меньше, и наконец от нее осталась только узенькая полоска, чуть заметный просвет между двумя слоями клеток.
Это были начальные моменты развития зародыша, начало образования его будущего пищеварительного канала, зачатком которого был внутренний слой клеток, внутренняя стенка полушара.
— А что же будет с этой узенькой полостью между слоями клеток? — поставил себе вопрос Ковалевский. — Может быть из нее образуется полость кишечника? Сомнительно…
Он просидел много часов над микроскопом и увидел, что эта узенькая полость не имеет никакого отношения к кишечнику: из нее образуется не полость кишечника, а так называемая первичная полость тела.
Это было колоссальное открытие. Только человек, постигший все тонкости зоологии и эмбриологии, может оценить его по-настоящему, а потому поверим зоологам на слово. Они-то утверждают, что это открытие имело не меньшее значение, чем в свое время открытие яйца у млекопитающего Бэром или изобретение микроскопа Левенгуком.
А одновременно Ковалевский сделал и второе открытие, не меньшей важности, хотя и не имеющее прямого отношения к науке вообще и к науке о развитии зародыша — эмбриологии — в частности.
— Пусто! — удивился он, поглядев в кошелек. — Пусто…
Кошелек был еще не совсем пуст — в нем болталось несколько медных монеток, но это была уже почти пустота.
Охотник за зародышами ланцетника не раздумывал долго. Он вытащил из чемодана две рубашки, спрятал их под пиджак и, конфузливо оглядываясь — не видит ли кто этого, — пошел на рынок. Там он, краснея, продал эти рубашки. За первой продажей последовала вторая, третья… Чемодан пустел, но зато ящики для препаратов и альбом рисунков пополнялись и пополнялись.
Ланцетник отблагодарил ученого за потерю рубашек и прочего белья. Ковалевский выяснил изумительнейшие вещи. Тут были и очень тонкие открытия, понятные только эмбриологам, были и открытия более общедоступные. Так оказалось, что развитие ланцетника идет в общих чертах точно так же, как у червя-сагитты, с одной стороны, и таких позвоночных, как минога и лягушка, с другой.
— Общий план! — восклицал обрадованный наблюдатель. — Общий план…
Теория типов Кювье распадалась, а для теории Дарвина прибавилось одно лишнее ценное доказательство.
— Это будет моей магистерской диссертацией, — решил Ковалевский и представил свою работу о ланцетнике в Петербургский университет.
Уже на диспуте поднялись споры и разговоры. Ученых особенно смутила история с образованием кишечника у ланцетника и судьба узенькой полости между слоями клеток. Но, поспорив и покричав, они дали Ковалевскому степень «магистра зоологии».