[21]. И действительно, так оно и было. Вместе с мифами и языком получила развитие склонность к иллюзии и обману. Равно как и меры по выявлению обмана и развенчиванию иллюзии. В конце концов, если конкурирующие особи представляют серьезную угрозу нашим генетическим судьбам, мы, вероятно, обречены участвовать в этой форме конкуренции. Нет такого закона, по которому в природе все должно быть как можно проще. В свою очередь, талант на этом поприще может сделаться личным идеалом и основой для мифологизации. И часто этот идеал воплощают художники.
В этой связи стоит напомнить, что героизм всех настоящих еретиков Замятина состоит в их способности воспринимать. Единственное, что кто-либо из них произвел, – это телескоп Галилея, сам по себе инструмент для чувственного восприятия. Они не созидают, а видят. Обратите внимание, что именно аспект восприятия Замятин подчеркивает в своей похвале Эйнштейну, преодолевшему интуитивный реализм – еще одну форму самообмана: «…ему удалось вспомнить, что он, Эйнштейн, с часами в руках наблюдающий движение, – тоже движется, ему удалось на земные движения посмотреть извне» [Замятин 2003–2011, 3: 177]. Без сомнения, это было не так просто понять до космической эры.
Эскалация напряженности между обманом и его обнаружением заставляет нас предположить, что битва, составляющая двигатель текста, ведется отчасти между силой заблуждения и проницательностью. Это особенно острый вопрос для нас как исследователей. Чтение художественной литературы изначально не является объективным делом, при котором мы придерживаемся исключительно слов, написанных автором. Например, ни в одном тексте невозможно дать полное описание человека: слишком много деталей придется в него включить. Можно сказать, что самой краткой и при этом точной абстракцией был бы генетический код, но и сам он тогда оказался бы слишком пространным, и при этом важнейшие факторы влияния окружающей среды (культура, личная история и т. д.) не были бы учтены. Автор старается вызвать у нас дополнительные иллюзии, намечая лишь несколько характерных черт и оставляя все прочее на усмотрение читателя. Что мы знаем о внешности Д-503, кроме того, что он мужчина, ему 32 года и у него волосатые руки? Исходя из описания других нумеров, мы можем с уверенностью предположить, что у него выбрита голова и что он, как и все остальные, носит юнифу. Автор отмечает негроидные черты R-13, но не говорит ничего подобного об 0-90 и 1-330 – из этого мы можем сделать вывод, что Д-503 не негроид; его волосатые руки и голубые глаза 0-90 дают понять, что и он, и обе женщины принадлежат к европеоидной расе, как и большая часть предполагаемых русских читателей Замятина. Учитывая, что к Д-503 испытывают сексуальное влечение три женщины, он должен обладать по меньшей мере приятной внешностью. Но каким бы мы ни представляли себе Д-503, этот образ – продукт нашего собственного воображения. Поскольку текст написан от первого лица, вполне возможно, что некоторые читатели-мужчины представят его похожим на них самих. И это было бы вполне уместно для романа: ведь одна из его важнейших сюжетных линий касается обретения героем нормальной человеческой психики, то есть, по сути, внутреннего опыта, сходного с опытом читателя. Однако на этом пути Д-503 часто разочаровывает нас, возвращаясь к своему прежнему, двумерному, «я». Прослеживая неверный путь Д-503 к нормальности, читатель и сам может быть легко уведен в сторону собственными иллюзиями.
Для исследователя тот же самый процесс оказывается сложным. С одной стороны, мы, вероятно, беремся изучать роман, например «Мы», потому что прочитали его как обычные читатели и он нам понравился. Да, мы можем возвращаться к нему, как это делаю я, с возрастающим удовольствием, предаваясь все большему количеству иллюзий, которые незаметно предлагает нам текст. Как отмечает М. Буш, один из общепризнанных признаков великого искусства состоит в том, что повторное воздействие (просмотр, чтение, прослушивание и т. д.) порождает не скуку, а, напротив, более глубокое понимание [Bush 1967]. Но когда мы пытаемся с позиций исследователей разобраться в том, как это происходит, нам приходится укрощать воображение читателя. Не можем ли мы назвать это за неимением лучшего слова столкновением между эстетическим чтением и чтением объективным, необходимым для научной точности? Художественное слово придает плавучесть – во время чтения нам трудно удержаться на твердой земле. Так, Б. Эдвардс утверждает, что художественный набросок легче скопировать, перевернув оригинал вверх ногами – таким образом копиист защищает себя от иллюзий, создаваемых изображением [Edwards 1979]. По тем же причинам некоторые корректоры вычитывают текст по возможности задом наперед, чтобы не отвлекаться на сюжет и прочие посторонние мысли при выполнении своей сложной и трудоемкой, но важной задачи. Но вместо того чтобы разглядеть детали текста, якобы объективный читатель может оказаться во власти новых ошибочных иллюзий, что, в свою очередь, приведет его к ложным выводам, – в этом и есть главная опасность.
Не каждому удается прочитать «Мы» объективно. Не следует недооценивать эту задачу, особенно когда речь идет о таком головокружительном тексте. Д-503 своим смехом развеивает иллюзию о якобы всемогущем Благодетеле и выходит вон. Тем не менее, как мы увидим в следующей главе, некоторые исследователи заявляли, что Единому Государству всенепременно хватит рациональности и мощи, чтобы подавить восстание Мефи. Замятин ничего подобного не говорит: в финале романа итог сражения висит на волоске. Эти специалисты сами ввели себя в заблуждение, возможно по причинам, изложенным ранее. Более того, оказывается, что неодушевленные предметы и абстрактные идеи также могут быть харизматичными. Математическая образность воздействует на представление о Едином Государстве так сильно, что до недавнего времени ни один читатель не дал себе труда вглядеться в нее и понять, что вся эта математика почти полностью ошибочна. Текст в очередной раз вынудил читателей сделать поспешные и неверные выводы.
Замятин не только вводит точную меру успеха или неудачи при чтении – он дает читателю возможность видеть дальше, чем позволяют слова рассказчика, как на протяжении всего романа, так и после его прочтения. Это особенно верно в конце, когда развитие восприимчивости Д-503 обрывается на грани восприятия бесконечной Вселенной, включающей в себя также бесконечные революции в самом восприятии. Без сомнения, это еще один случай самообмана, и как раз тогда, когда мы думаем, что теперь-то всё поняли. Читателю доставляет удовольствие чувствовать себя героем романа, так же как ученому доставляет удовольствие делать выводы. Это главная награда за ту работу, которую мы выполняем как воспринимающие субъекты. Мы ощущаем отсвет золотого ореола, на мгновение внося свои имена в возвышенный список, где уже значатся Галилей, Лобачевский, Дарвин, Эйнштейн, конечно же, Колумб, конечно же, Эдвард О. Уилсон и Бретт Кук, если вы дадите мне мои пятнадцать наносекунд славы, и, что важно, вы сами как проницательный читатель.
Глава 4Искусство мыслить рационально
1. Проблема с разумом
Рациональное мышление – это свойство разума, имеющее самое непосредственное отношение к утопии. Социальную утопию, да и само понятие социальной инженерии, нередко объявляют торжеством разума. Так было с великими утопическими произведениями прошлого, такими как «Государство» Платона или «Утопия» Мора, и прочими детищами Возрождения и Просвещения, где делались попытки изобразить высшую человеческую справедливость. Эти утопии претендовали на то, чтобы стать поистине воплощением логики и объективности, и недаром «Государство» Платона, «Новая Атлантида» Ф. Бэкона (1627) и «Современная утопия» Г. Уэллса (1905) призывают к созданию специальных институтов для углубленного изучения естественных наук и математики. А голос повествователя, рассказывающего об этих обществах, звучит столь рассудительно, что кажется, будто других разумных вариантов и быть не может.
Главное преимущество рационального мышления для утопических задач состоит в том, что его можно натренировать. Вся наша система образования нацелена именно на развитие формально-логического мышления, обладающего тем достоинством, что оно предсказуемо и повторяемо [Пинкер 2017:334–335]. Таким образом, всю систему образования можно расценивать как воплощение типично утопической идеи. Мы прививаем ученикам всевозможные формы логического познания, чтобы воспитать из них рационально мыслящих граждан, востребованных более совершенным, даже утопическим обществом. Кроме того, рациональное мышление и возможность ему обучить играют ведущую роль в издавна существующих теориях социального конструктивизма, в представлениях о податливости человеческой личности, лежащих в основе социальной инженерии.
Эта культурная политика потерпела поражение. Прежде всего, уже в XIX веке стало ясно, что одним лишь рационализмом в образе науки не проживешь, что есть пределы, которые рациональному мышлению лучше не преступать, что познанию пока поддается далеко не все, что важно для человеческой организации. Утопическая фантастика в наше время стала невозможна: этот якобы голос разума раздражает нас своей примитивностью, и мы не желаем его слушать. В первую очередь это относилось к государственной пропаганде коммунистических режимов. Прислушивались ли страны Восточной Европы к бесконечному потоку заявлений, с которыми невозможно согласиться, хотя они подавались в такой форме, будто их рациональность была самоочевидна? Мы слишком много знаем, чтобы одна лишь поверхностная рациональность могла ввести нас в заблуждение.
Есть еще одна причина, по которой мы отметаем рациональные аргументы в пользу утопии. Дело в том, что рациональность не только воспринимается как самоочевидность – она идет вразрез с тем, как мы обычно мыслим или предпочитаем мыслить. Казалось бы, нетрудно объявить адаптивным преимуществом умение контролировать собственное мышление, особенно если оно направлено на достижение желаемой цели. Но, по словам Л. Космидес и Дж. Туби, характеристиками биологических адаптаций обычно являются экономность, эффективность, сложность, точ