например в английском, названия некоторых видов мяса животных не имеют ничего общего с названиями самих животных (ср. русское «говядина», никак для современного человека не связанное с «коровой» или «быком»).
Аппетит можно разжечь с помощью обмана, замаскировав один продукт под другой: примеры – вегетарианский гамбургер или «фальшивый заяц». Макаронную диету можно оживить, просто придав изделиям разную форму. С другой стороны, как уже было сказано, лучше не знать, из чего делают сосиски и колбасы, иначе они могут вызвать отвращение. Олеша в «Зависти» уделяет немало внимания их ингредиентам, высмеивая попытку Андрея Бабичева «утопизировать» советскую пищевую промышленность, используя колбасу как оружие против частных, семейных кухонь. Висцеральная реакция оказывается преувеличенной из-за простейшего пищевого отвращения, и автор может эксплуатировать ее дальше уже в новых, самых разнообразных целях.
На самом деле висцеральная реакция гораздо коварнее. На утопическом столе пока еще не было ничего, кроме… слов. Нам даже не нужна пища или другой органический материал, чтобы вызвать чисто физический протест. Казалось бы, это свидетельствует против генетической природы висцеральных реакций. Однако одно то, что аппетит и условные рефлексы присутствуют в утопической фантастике, еще раз доказывает, что естественный отбор часто действует через систему знаков. Как давно убедили нас философы, трудно ощутить что-либо за пределами образа – хотя пищевой цикл служит важным исключением из этого правила. Образы – это все, что мы можем надеяться получить от художественной литературы, и их часто бывает достаточно, чтобы вызвать физиологические ощущения. Поэтому мы способны реагировать на слова и т. д. почти так же, как если бы они были пищей.
Еще одно дестабилизирующее свойство висцеральных реакций – их предельная заразительность. Подобно зевоте, они легко переходят от того, кто их испытывает, к другим, не подверженным их воздействию. Вид, а особенно запах рвоты, скорее всего, вызовет новые приступы тошноты. То, что мы так легко поддаемся позыву, безусловно, служит селективным преимуществом: зачем нам самим испытывать неприятные ощущения, чтобы приобрести аверсивный рефлекс, если их можно получить косвенным путем? Этот пример помогает нам понять, почему висцеральные реакции так мощно воздействуют, так часто считаются признаком искренности и так прочно утвердились как составная часть мастерства актера, который умеет эти чувства сыграть и тем самым вызвать их в зрителе. А зритель восприимчив. Разве мы не жаждем искусства ради того, чтобы оно нас внутренне «трогало»? Сам Аристотель видел цель трагедии в том, чтобы через страх и жалость вызвать у зрителя катарсис, своего рода висцеральную реакцию. Так запускается следующая стадия висцеральных реакций.
Еще одним примером накопительного характера естественного отбора может послужить наша инстинктивная реакция на несъедобные компоненты окружающей среды. Самые сильные непищевые реакции основаны на моделях пищевых рефлексов. В природе ничто не возникает из ничего. Новые органы и формы поведения должны адаптироваться на основе предыдущих. Эмоции и виды поведения, не находящиеся в тесной связи с биологическими моментами, формируются в соответствии с теми, которые с этими моментами связаны. Подобно тому как современное общество зачастую формируется вокруг древнейшего вида биологической деятельности – потребления (если речь не о размножении), наши оценки часто имеют физиологическую подоплеку. Достаточно вспомнить, как много оценочных слов и фраз, означающих висцеральные реакции, мы применяем к неорганическим явлениям. Если нам что-то сильно не нравится, мы скажем, что от этого нас «выворачивает наизнанку», что оно «неаппетитное», «с душком», «гнилое», «тошнотворное», «тухлое» и «смердит». Поскольку мы «сыты этим по горло», оно вызывает «рвотный рефлекс»: нас от этого «мутит», «тошнит», «с души воротит», тянет «плеваться» и «блевать». Все эти выражения могут быть приложимы и к утопическому искусству.
Теоретически висцеральные реакции – это игра, в которой неизвестно, чья возьмет. Каждая из сторон может использовать их в своих целях, хотя, как мы уже отмечали, у антиутопий имеется естественное преимущество: вывести читателя из равновесия в их интересах. Как правило, эти реакции направлены на культурные различия, которые отделяют жителей утопий от нас самих, – это равносильно экологическому шоку, учитывая, что мы могли бы адаптироваться к утопии лучше, чем нам это удается, – хотя на это не хватит времени, требующегося на прочтение романа, притом что наша эмоциональная природа уходит корнями в плейстоцен. Фордианцы в романе «О дивный новый мир», изучая традиционный человеческий образ жизни, то и дело выказывают как веселье, так и отвращение. Особенно высокую степень физиологического ужаса вызывает все, что связано с «живородящим», то есть для нас нормальным, размножением. Слово «мать» превратилось в непристойность. Это не располагает читателя к ним. Нечто похожее происходит в «Клопе» Маяковского, где Присыпкин попадает в далекую эпоху 1979 года – время, когда коммунизм восторжествовал и окружающая среда очищена. Граждане будущего находят сильно пьющего современника Маяковского отвратительным и теряют сознание всякий раз, когда он просто в их присутствии дышит.
Но чтение вызывает в нас наши собственные висцеральные реакции, и шок будущего, который мы испытываем, – это наш шок. Таким образом, мы можем лучше делиться своими реакциями. Именно это почти непреднамеренно случилось с «Клопом»: Маяковский, величайший русский футурист и глашатай коммунизма, все же отшатывается от социалистического будущего, в котором Присыпкину нет другого применения, кроме как стать кормовой базой для почти вымершего вида «клопус нормалис». От одной мысли о том, что человека можно использовать как корм для паразита, каким бы редким тот ни был, волосы встают дыбом. Полагаю, что современных зрителей не оставит равнодушными и дискуссия в этой пьесе о том, следует ли позволять людям умирать или воскрешать их против их воли, исходя из того, что «каждая жизнь рабочего должна быть использована до последней секунды» [Маяковский 1958: 246]. В романе Бёрджесса «Семя желания» труп мальчика передают Министерству сельского хозяйства для переработки в удобрение. Наши развившиеся в ходе эволюции висцеральные реакции служат последним оборонительным рубежом человечности, как будто сам наш организм сопротивляется идее социальной инженерии. Такой момент зафиксирован в «О дивный новый мир», когда Дикарь впервые видит дельт и эпсилонов, которых намеренно задерживают в развитии. Его вырвало. Во многом благодаря тому, что герой был рожден и воспитан в естественных условиях, он единственный в романе, кто осуждает чудовищность фордизма. Конечно, он нормативный герой, тот, на чье место ставит себя читатель. Позже он «очищается» и объясняет: «Я вкусил цивилизации. <…> И отравился ею» [Хаксли 2021: 327]. («I ate civilization. <…> It poisoned me».). После его висцеральной реакции другие слова уже не нужны.
Итак, одна из важных тактик Замятина в «Мы» состоит в том, чтобы настроить читателя против Единого Государства, вызвав у него множество телесных реакций, хотя немногие из них так сильны, как в книгах Оруэлла и Хаксли. Вместо того чтобы возмущаться прошлым, Д-503 просто смеется – смех тоже отчасти висцеральная реакция. Они, однако, вполне годятся для того, чтобы отграничить его от нас, вызвать род шока будущего. Именно такой шок мы испытываем, когда Д-503, выйдя за Стену, описывает траву как «что-то отвратительно-мягкое, податливое, живое, зеленое, упругое» [241]. Ранее, когда 1-330 вливает ему в рот зеленый алкоголь (ликер «Creme de Menthe»?), Д-503 воспринимает его как «нестерпимо-сладкий… жгучий яд» и пьянеет немедленно, гораздо раньше, чем спирт успел бы попасть в его кровеносную систему [175].
С другой стороны, Мефи хотят вернуть человеческому роду всю полноту врожденных висцеральных реакций – это необходимо, чтобы оставаться людьми. 1-330 объясняет, как следовало бы поступить со сверхцивилизованными нумерами Единого Государства: «Содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню» [248]. И это уже написано на лицах некоторых мятежников: их возбуждение так велико, что они идут, «глотая, – по словам Д-503, – раскрытыми ртами бурю» [285].
Роман завершается двумя важными, хотя и описанными не прямо висцеральными реакциями. Когда Д-503 идет в Бюро Хранителей, чтобы признаться в своих проступках и подвергнуться Операции, его душевное смятение отзывается во всем организме: «…голова расскакивалась, я хватал [людей] за рукава, я молил их – как больной молит дать ему скорее чего-нибудь такого, что секундной острейшей мукой сразу перерубило бы все» [290]. Из этого ничего не выходит, так как Хранителем, который его допрашивает, оказывается двойной агент S-4711. Осознав наконец, с кем он разговаривает, Д-503 думает о библейском Аврааме: тот, весь в холодном поту – как, несомненно, и наш рассказчик, – собирается принести в жертву сына, и тут ему сообщают, что Бог просто пошутил. Как будто страдая от расстройства желудка, Д-503 отталкивается от стола и убегает: «…себя всего – схватил в охапку» [291]. Примечательно, что он не помнит, как оказался сидящим на унитазе в общественном туалете. Подобно Дикарю Хаксли, он испражняется цивилизацией, которая рушится вокруг него, и слышно, как он стонет.
Второй случай – совершенно бесчувственная заключительная запись, сделанная лоботомированным Д-503. Кроме неизменной улыбки, он не способен ни на какие висцеральные реакции: ни когда рассказывает, как его схватила толпа и отвела на Операцию, ни когда пытают его бывшую возлюбленную, ни когда он узнает о ее предстоящей казни. Д-503 отмечает «что у ней острые и очень белые зубы и что это красиво» [293]. Теперь нам, читателям «Мы», предстоит отстоять нашу человечность, отреагировав «нутром» – всем организмом.