– Забавно. Мне приснился Ружмон. А я много лет не вспоминал о нем.
– Ружмон?
– Я забыл. Ты же не знала Ружмона.
– А кто он был?
– Фермер в Оранжевой Свободной провинции. Я в общем-то любил его меньше Карсона.
– Он был коммунистом? Наверняка нет, раз он был фермером.
– Нет, он принадлежал к тем, кого ждет смерть, когда твой народ возьмет в стране власть.
– Мой народ?
– Я хотел, конечно же, сказать «наш народ», – поправился он с прискорбной поспешностью, словно боясь нарушить данный обет.
Ружмон жил на краю полупустыни, недалеко от полей сражений давней Англо-бурской войны. Его предки-гугеноты бежали из Франции от преследований, но он не говорил по-французски, а только на африкаанс и английском. Он жил как голландец, восприняв этот образ жизни с молоком матери, но апартеида не признавал. И держался в стороне от всего: не желал голосовать за националистов, презирал объединенную партию и из непонятного чувства верности предкам воздерживался от голосования за кучку прогрессистов. Такая позиция не была героической, но, возможно, в его глазах, как и в глазах его деда, героизм начинался там, где не было политики. К своим работникам он относился по-доброму и с пониманием, не свысока. Кэсл слышал однажды, как он обсуждал со своим десятником перспективы на урожай, – обсуждал, как равный с равным. Семья Ружмонов и предки десятника почти одновременно прибыли в Южную Африку. Дед Ружмона не был, как дед Мюллера, миллионером из Калекой провинции, разбогатевшим на страусах, дед Ружмона в шестьдесят лет сражался с английскими завоевателями в партизанском отряде Де Вета [Де Вет Христиан Рудольф (1854-1922) – генерал, участник Англо-бурской войны, прославившийся в партизанских действиях против англичан] и был ранен на копье [копье – невысокий холм на африканском велде], нависавшем, вместе с зимними тучами, над фермой, – сотни лет тому назад бушмены вырезали тут на скалах фигурки зверей.
«Можешь себе представить, каково было лезть туда вверх под огнем, с вещевым мешком за плечами», – сказал как-то Ружмон Кэслу. Он восхищался храбростью и выносливостью английских солдат, сражавшихся так далеко от дома, и не смотрел на них как на мародеров, какими их изображали в книжках по истории, сравнивая с викингами, некогда высадившимися в стране саксов. Ружмон не питал неприязни к этим «викингам», что осели в завоеванном краю, – возможно, лишь известную жалость к людям, оказавшимся без корней в этом старом, усталом, прекрасном краю, где триста лет тому назад поселилась его семья. Он сказал как-то Кэслу за стаканом виски: «Ты говоришь, что пишешь об апартеиде, но тебе никогда не понять всех сложностей нашей жизни. Я ненавижу апартеид не меньше, чем ты, но ты для меня чужой, а мои работники – нет. Мы принадлежим этой земле, а ты такой же пришлый, как любой турист, который приедет и уедет». Кэсл был уверен, что, когда придет время принятия решений, Ружмон снимет ружье со стены гостиной и станет защищать свой уголок земли на краю пустыни, где так трудно что-либо растить. И умрет он, сражаясь не за апартеид и не за белую расу, а за эти моргены, что он называет своей землей, где бывают и засухи, и наводнения, и землетрясения, и падеж скота, и змеи, которых он считает такой же ерундой, как москитов.
– Ружмон был одним из твоих агентов? – спросила Сара.
– Нет, но, как ни странно, благодаря ему я познакомился с Карсоном. – Он мог бы добавить: «А благодаря Карсону присоединился к врагам Ружмона».
Ружмон нанял Карсона защищать одного из своих работников – местная полиция обвинила его в зверском преступлении, которого тот не совершал.
– Мне иной раз хочется по-прежнему быть твоим агентом, – сказала Сара. – Ты сейчас говоришь мне куда меньше, чем тогда.
– Я никогда не говорил тебе много – возможно, правда, ты думала иначе, но на самом деле я говорил как можно меньше, ради твоей же безопасности, да к тому же очень часто врал. Как, например, про книгу об апартеиде, которую якобы собирался писать.
– Я надеялась, в Англии все будет по-другому, – сказала Сара. – Я надеялась, больше не будет тайн.
Она вздохнула и почти сразу снова заснула, а Кэсл еще долго лежал без сна. В такие минуты его так и тянуло довериться Саре, все рассказать – вот так же мужчине, у которого была мимолетная связь, вдруг хочется, когда эта связь кончена, довериться жене, рассказать всю невеселую историю, объяснить раз и навсегда необъяснимые молчания, мелкую ложь, волнения, которыми он не мог с ней поделиться тогда, и – совсем как тот мужчина – Кэсл решил: «Зачем волновать ее, когда все уже позади?», ибо он действительно верил – пусть недолго, – что все позади.
Странно было Кэслу сидеть в той же комнате, которую он столько лет делил с Дэвисом, и видеть сидящего напротив, через стол, человека по имени Корнелиус Мюллер, – только то был Мюллер, странно изменившийся, Мюллер, который сказал ему: «Весьма сожалею о случившемся – я услышал об этом, когда вернулся из Бонна… я, конечно, не встречался с вашим коллегой… но для вас это, наверно, большой удар…», Мюллер, который стал похож на обычного человека, а не на офицера БОСС, – такого человека Кэсл вполне мог встретить в поезде метро по пути на вокзал Юстон. Его поразила нотка сочувствия в голосе Мюллера – она прозвучала до странности искренне. В Англии, подумал он, мы все циничнее относимся к смерти, когда это нас близко не касается, и даже когда касается, вежливость требует при постороннем быстро надеть маску безразличия: смерть и бизнес не сочетаются. Но в голландской реформатской церкви, к которой принадлежал Мюллер, смерть, насколько помнил Кэсл, все еще считалась самым важным событием в жизни семьи. Кэсл однажды присутствовал в Трансваале на похоронах, и запомнилось ему не горе, а торжественность, даже строгая упорядоченность церемонии. Смерть оставалась для Мюллера, хоть он и был офицером БОСС, важным событием в жизни общества.
– М-да, – сказал Кэсл, – это было, безусловно, неожиданно. – И добавил: – Я попросил секретаршу принести папки по Заиру и Мозамбику. Малави же находится в ведении Пятого управления, а их материал я не могу без разрешения вам показать.
– Я встречусь с ними, когда закончу с вами, – сказал Мюллер. И добавил: – Я получил такое удовольствие от вечера, проведенного в вашем доме. От знакомства с вашей женой… – И, немного помедлив, докончил: -…и с вашим сыном.
Кэсл подумал, что со стороны Мюллера это лишь вежливое начало, подготовка к новым расспросам о том, каким образом Сара попала в Свазиленд. Враг, если ты хочешь держать его на безопасном расстоянии, должен всегда оставаться для тебя карикатурой – враг никогда не должен становиться человеком. Правы генералы: никакого обмена поздравлениями с Рождеством между траншеями.
– Мы с Сарой, конечно, были очень рады видеть вас, – сказал Кэсл. И нажал на звонок. – Извините. Черт знает, до чего долго они возятся с этими папками. Смерть Дэвиса немного выбила нас из колеи.
Совсем незнакомая девушка явилась на его звонок.
– Пять минут назад я просил по телефону принести мне папки, – сказал Кэсл. – А где Синтия?
– Ее нет.
– Почему ее нет?
Девушка посмотрела на него ледяным взглядом.
– Она взяла свободный день.
– Она что, заболела?
– Не то чтобы.
– А вас как звать?
– Пенелопа.
– Ну, так, может, вы мне скажете, Пенелопа, что значит «не то чтобы»?
– Она расстроена. Это нормально, верно? Сегодня ведь похороны. Похороны Артура.
– Сегодня? Извините, я забыл. – И добавил: – Тем не менее, Пенелопа, я хотел бы, чтобы вы принесли нам папки.
Когда она вышла из комнаты, он сказал Мюллеру:
– Извините за эту сумятицу. Вам может показаться странным, как мы работаем. Я действительно совсем забыл… сегодня же хоронят Дэвиса… в одиннадцать отпевание. Задержка произошла из-за вскрытия. Девушка вот помнит. А я забыл.
– Извините, – сказал Мюллер, – мы могли бы встретиться в другой день, если бы я знал.
– Вы тут ни при чем. Дело в том, что… у меня одна памятная книжка – для служебных дел и другая – для личных. Вот видите: я пометил вас на четверг, десятое число. А книжку для личных дел я держу дома, и похороны я, очевидно, записал там. Всегда забываю перенести из одной в другую.
– И все же… забыть про похороны… разве это не странно?
– Да, Фрейд сказал бы, что я хотел о них забыть.
– Просто назначьте мне другой день, и я исчезну. Завтра или послезавтра?
– Нет, нет. Что все-таки важнее? Обсуждать «Дядюшку Римуса» или слушать молитвы, которые будут читать над беднягой Дэвисом? Кстати, а где похоронили Карсона?
– В его родных местах. Маленьком городке близ Кимберли. Вы, наверно, удивитесь, если я скажу вам, что был на похоронах?
– Нет, я полагаю, вам надо было понаблюдать и проверить, кто пришел его оплакивать.
– Кто-то – вы правы, – кто-то должен был вести наблюдение. Но пойти туда решил я сам.
– А не капитан Ван Донк?
– Нет. Его бы легко узнали.
– Понять не могу, что они там делают с этими папками.
– Этот малый Дэвис… очевидно, он не слишком много значил для вас? – спросил Мюллер.
– Ну, не так много, как Карсон. Которого убили ваши люди. А вот моему сыну Дэвис нравился.
– Карсон же умер от воспаления легких.
– Да. Конечно. Так вы мне и говорили. Я об этом тоже забыл.
Когда папки наконец прибыли, Кэсл стал их листать, ища ответов на вопросы Мюллера, но мысли его были далеко. Он вдруг заметил, что уже в третий раз говорит: «Пока что у нас еще нет об этом достоверной информации». Это была, конечно, умышленная ложь – просто он оберегал источник информации, ибо они приближались к опасной зоне: до сих пор они работали вместе, а теперь достигли не установленной ни тем, ни другим черты, за которой сотрудничество было уже невозможно.
Кэсл спросил Мюллера:
– Вы считаете, что операция «Дядюшка Римус» может быть осуществлена? Не верится мне, чтобы американцы снова решились во что-то ввязаться – я хочу сказать: послать войска на чужой континент. Они ведь столь же плохо знают Африку, как знали Азию, – если не считать, конечно, романистов, вроде Хемингуэя. Он мог на месяц поехать на сафари, какие организуют бюро путешествий, и потом написать о белых охотниках и об отстреле львов, несчастных полуголодных зверей, которых держат специально для туристов.