Человеческий крокет — страница 2 из 54

Ферфаксы бросили обугленные останки поместья и переехали в Глиблендс, где звезда их пошла на убыль. Поместье крошилось в пыль, великолепные парки погружались в лесную первозданность, и спустя какие-то годы от них не осталось и следа.

В последующее столетие земли поделили и распродали на аукционах. Томас, Ферфакс восемнадцатого века, потерял остатки владений, когда лопнула Компания Южных морей,[4] и Ферфаксы почти преданы были забвению, разве что временами кое-кто видел леди Марию в зеленом наряде — та безутешно, удрученно бродила по округе, а порой для пущего эффекта носила голову под мышкой.

Лес тоже постепенно сходил на нет — остатки пустили на боевую флотилию во время войны с Наполеоном. Когда раскочегарился девятнадцатый век, от прежней зелени Литского леса оставались только обширные заросли под названием Боскрамский лес, в тридцати милях к северу от Глиблендса, а также леди Дуб у самой границы Лита.


К 1840 году Глиблендс стал крупным промышленным городом, где гудели и пульсировали машины, а трубы над людными невзрачными улочками дышали темными тучами неведомых химикатов в низкое небо. Один фабрикант, филантроп и производитель аргандовых газовых горелок Сэмюэл Ферфакс, ненадолго вдохнул жизнь в фамильную фортуну, возмечтав осветить весь город газовыми фонарями.

Ферфаксы приобрели большой городской особняк со всем положенным декором — слугами, каретой, открытыми счетами в каждой лавке. Женщины Ферфакс наряжались во французский бархат и ноттингемские кружева и целыми днями несли околесицу, а Сэмюэл Ферфакс между тем грезил, как однажды выкупит полосу земли, на которой когда-то стояло поместье Ферфакс, и разобьет там загородный парк, где жители Глиблендса станут проветривать закопченные легкие и разминать подточенные рахитом затекшие члены. Вот о каком памятнике он мечтал. «Марк Ферфакс», — блаженно бубнил он, выбирая узор для массивных кованых парковых ворот, и, едва ткнул пальцем в некие завитушки рококо («эпохи Реставрации»), сердце у него остановилось и он рухнул носом прямо в альбом. Парк так и не разбили.

Газовые фонари вытеснило электричество, а Ферфаксы проморгали появление новой технологии и постепенно обеднели, однако в 1880 году некий Джозеф Ферфакс, внук Сэмюэла, сообразил, где водятся деньжата, и вложил остатки семейных капиталов в розницу — бакалейную лавочку в переулке. Дело неуклонно процветало, и спустя десять лет «Ферфакс и сын — патентованные бакалейщики» переехали на Высокую улицу.

Джозеф Ферфакс родил единственного сына, и ни одной дочери. Сын этот, Леонард, добивался и добился руки девушки по имени Шарлотта Тейт, дочери мелкого фабриканта, выпускавшего эмалированную посуду. Тейты — крепкая нонконформистская кость,[5] и Шарлотта не чуралась пособить в лавке, если возникала нужда, однако вскоре забеременела и родила первого ребенка, уродливую девочку Мэдж.


Тем временем жители Лита предвкушали, как Глиблендс переползет немногие оставшиеся поля и проглотит их деревушку целиком. Пока ждали, случилась война, унесшая три четверти молодого мужского населения Лита (троих человек, если точнее), и под конец войны толком никто и не заметил, как почти всю деревню, в том числе прежние земли поместья Ферфакс, продали местному застройщику.

У застройщика, некоего Мориса Смита, была мечта, градостроительная греза — садовый пригород, район современных комфортабельных домов, в самый раз для мира, где нет больше войны и прислуги, в самый раз для небольших семейств. Целые улицы, застроенные домами на одну-две семьи, с опрятными парадными садиками и большими садами на задах: здесь будут играть дети, здесь отцы станут выращивать розы и овощи, а матери вывезут сюда коляску с младенцем и здесь же в обществе благовоспитанных подруг выпьют чая на лужайке. Свои домашние улицы Морис Смит выстроил там, где когда-то располагалось хозяйство сэра Фрэнсиса. Псевдотюдоровские дома, облицованные каменной крошкой, со створными окнами, верандами и плиткой в прихожих. Дома с тремя и четырьмя спальнями, очень современным водопроводом, фаянсовыми раковинами и бойлерами с высоким КПД, дома с прохладными просторными кладовыми и эмалированными газовыми плитами.

Улицы с широкими тротуарами, улицы, заросшие деревьями, — сплошные деревья, целый древесный шатер над асфальтом, дома и их счастливые обитатели окутаны древесной пелериной. Деревья дарят радость; видишь, как пробуждаются почки, как вылупляются листики, как на домашних улицах распрямляются зеленые пальцы, как над людскими головами расправляются тенистые лиственные руки. На каждой улице свои деревья — на Ясеневой улице, на Каштановой авеню, в Остролистном проезде, в Боярышниковом тупике, на Дубовом проспекте и на Ивовом, на Лавровой набережной, на Рябинной улице и на Платановой. Целый древесный лес обернулся уличной чащей.

Но по ночам, в мертвенной тишине, если очень-очень прислушаться, чудится, будто воют волки.


Леди Дуб росла себе и росла, одинокая, древняя, в поле за поворотом из Боярышникового тупика на Каштановую авеню. Дупла и провалы в стволе залили цементом, усталые ветви подперли старыми железными костылями, но летом ее шевелюра оставалась густа и зелена, по-прежнему привечала птичьи стаи, и в сумерках птицы, кар-каркая, слетались в гостеприимную эту крону.

В конце Боярышникового тупика стоял «Арден», первый дом градостроителя и лучший его экспонат, возведенный на давно похороненном фундаменте особняка Ферфакс. В «Ардене» роскошный паркет и стенные панели светлого дуба. В «Ардене» столяры сработали дубовую лестницу с желудями-фиалами. В «Ардене» башенки-капризы крыты голубым уэльским сланцем, слоистым, как драконья чешуя.

Градостроитель строил дом для себя, но Леонард Ферфакс предложил до того заманчивую цену, что у градостроителя язык не повернулся отказать. И вот так семейство Ферфакс ненароком вернулось в обиталище предков.



После Мэдж Шарлотта Ферфакс родила (хоть это и нелегко постичь) еще двоих — сначала Винни (Лавинию), затем Гордона («Мой малыш!»). Гордона — гораздо позже, будто запоздало спохватившись («Мой сюрприз!»). Когда Ферфаксы переехали в «Арден», Мэдж уже вышла за блудливого банковского клерка и отбыла в Мирфилд, Винни стукнуло двадцать, а Гордон был еще крошкой. Он подарил Шарлотте прежде неведомые переживания. Ночами она прокрадывалась в новенькую детскую под свесами крыши, любовалась его спящим лицом в тусклом сиянии ночника и сама поражалась, какая ее переполняет любовь.

Но время уже разгонялось — вскоре появится Элайза, она все испортит. Элайза — это моя мать. Я — Изобел Ферфакс, я — альфа и омега сказителей (я вездесуща), мне известны начало и финал. В начале слово, в финале — безмолвие. А в промежутке — все на свете истории. У меня есть и такая.

НЫНЕ

Как-то странно

И-зо-бел. Зазвенел колокольчик. Изабелла Тарантелла — пляска помешанных. Я помешана, следовательно, существую. Помешана. Это я-то? Belle, Bella,[6] Белизна — мне дано финал узнать. Bella Belle, дважды иноязычна, дважды красавица, но не иностранка. Красавица ли? Да вроде нет.

Человеческая география моя поразительна. Я великанша, с целую Англию. Ладони мои обширны, как Озера, живот мой — как Дартмур, груди вздымаются, подобно Скалистому краю. Хребет мой — Пеннины, рот — водопад Маллиан. Власы впадают в эстуарий Хамбер, отчего там случаются половодья, а нос мой — белая скала Дувра. В общем, крупная уродилась девочка.


Что-то странное веет на древесных улицах, хотя я бы не уточняла. Лежу в постели, смотрю в чердачное оконце, а оно все закрашено рассветным небом, голубая пустая страница, день не начерчен, ждет картографа. Первое апреля, мой день рождения, мне шестнадцать — сказочный возраст, легендарный. Веретенам самое время колоться, женихам — обивать порог, прочему сексуальному символизму тоже настала пора проявиться, а я еще даже ни с кем не целовалась, не считая отца моего Гордона, который клюет меня в щеку грустными отеческими поцелуями, точно приставучих комариков сажает.

День моего рождения возвещен был как-то странно — пахучей тенью ко мне прицепился некий благоуханный дух (безгласный и незримый). Поначалу я решила, что это просто мокрый боярышник. Боярышник и сам по себе довольно грустный запах, но в него вплетается странная прелость, и она не сидит в Боярышниковом тупике, а следует за мною по пятам. Запах шагает со мною по улице, заходит со мною в чужие дома (и со мною уходит — никак не стряхнуть его с хвоста). Он плывет со мною по школьным коридорам, сидит подле меня в автобусе — и даже в толчее соседнее место всегда пустует.

Это аромат прошлогодних яблок и нутра очень старых книг, и нотой смерти в нем — влажные розовые лепестки. Это экстракт одиночества, невероятно грустный запах, эссенция скорби и закупоренных вздохов. Если б таким парфюмом торговали, покупателей бы не нашлось. Скажем, рекомендуют покупательнице пробник за прилавком под яркими лампами: «А „Меланхолию“ не желаете, мадам?» — и потом до глубокой ночи та неуютно ерзает от горестного камешка под ложечкой.

— Ну вот же, у меня за левым плечом, — говорю я Одри (подруге моей), а она принюхивается и отвечает:

— Не-а.

— Вообще ничего?

— Вообще, — качает головой Одри (моя к тому же соседка).

Чарльз (а это мой брат) корчит нелепую рожу и сопит, как свинья под дубом.

— Да не, тебе мерещится, — говорит он и быстро отворачивается, чтоб я не заметила его внезапную гримасу печальной собаки.


Бедный Чарльз, он старше меня на два года, а я выше его на шесть дюймов. Босиком я под два ярда. Гигантский черешчатый дуб (Quercus robur). Тело мое — ствол, ступни — стержневые корни, пальцы бледными кротиками шарят во тьме земли. Голова моя кроной древесной тянется к свету. Это что, все время так будет? Я прорасту сквозь тропосферу, стратосферу, прямо в пустоту космоса, нацеплю диадему Плеяд, завернусь в шаль, сотканную из Млечного Пути. Батюшки, батюшки мои, как сказала бы миссис Бакстер (это мама Одри).