Человеческий крокет — страница 24 из 54

Кармен по уши погрязла в приготовлениях к свадьбе с Хуком.

— Может, погодить чуток? — сомневаюсь я.

— Да ладно — мне шестнадцать, я не ребенок, — отвечает Кармен, перекатывая во рту огромную карамельку.

Когда же и мне попадется человек, который оценит меня по достоинству и отведет в «Гомон» на Королевской улице, не говоря уж о том, чтоб на мне жениться?

— Однажды попадется, — беспечно отвечает Кармен. — Со всеми случается — влюбляешься, выходишь замуж, рожаешь детей, так уж устроена жизнь… кто-нибудь появится.

(«Однажды, — так же уверенно говорит миссис Бакстер, — появится твой принц, — тут она едва не разражается песней, — и ты полюбишь его и будешь счастлива». Но что, если принц будет как мистер Бакстер — ржавые доспехи да буравящий взгляд из-под забрала?)

Впрочем, никто меня не полюбит, узнав, до чего я помешалась. И вообще, мне не нужен «кто-нибудь», мне нужен Малькольм Любет.

Как бы мне укокошить Хилари? Мухомором? Подсыпать отраву из перстня? Расколошматить ей черепушку, как вареное яйцо или буковый орех? А еще лучше — захватить ее с собой, когда опять нырну в разрыв пространственно-временного континуума, и бросить там, где о шампуне еще знать не знают, — скажем, в Монголии двенадцатого века. Поделом ей.

— Что мальчишки нашли в Хилари? — отмахивается Юнис. — Ну, блондинка, ну, длинные волосы, большие голубые глаза, идеальная фигура, но в остальном-то что в ней такого? — (Юнис раздражена — Хилари сдала экзамен по химии лучше ее.)

— Хм? В остальном? — Кармен терпеливо разъясняет, что большинству мальчиков хватает и этого. Выуживает из сумочки пачку с десятью «Плейерз № 6», вытряхивает сигареты ко мне на постель. — Давай, — подзуживает она Юнис, — от этого не умирают.

Мы сосем сигареты. Кармен к тому же умудряется сунуть в рот мятную конфетку — продолговатую, а не круглую (может, если ее рот на секунду застынет, она умрет). Одри, как всегда, не с нами.

— Что такое с Одри? — спрашивает Кармен.

— Опять грипп.

— Да нет, что с ней такое? — Где-то в недрах дома плачет младенец. — А у нее как делишки? — спрашивает Кармен и склоняет голову — я так понимаю, она про Дебби.

— Ну… трудно сказать. Чудит слегка.

— С мамашей так было все разы, что нас рожала, — говорит Кармен. — Пройдет. Женские проблемы, — со знанием дела вздыхает она.

Вряд ли причудь Дебби пройдет сама собой — из ближайшей родни она лишь младенца не подозревает нынче в том, что его подменили точной копией. Гвалт становится громче (у младенца есть что-то общее с Винни), и внезапно запах грусти налетает на меня холодным сквозняком, и я вздрагиваю.

— По могилке твоей прошлись? — участливо спрашивает Кармен.

— Редкая нелепость, — говорит Юнис (она стала бы счастливее, если б слова заменили на формулы и уравнения). — Чтоб лечь в могилу, надо умереть, а ты тут живая сидишь.

— Живые мертвецы, — весело ответствует Кармен и сует в рот лимонный леденец.

Может, все мы живые мертвецы, сотворены из праха мертвых, как песчаные замки. Детские рыдания нервируют моего незримого призрака, невидимым северным сиянием он колышется и мерцает на частотах духа.

— Чем тут пахнет? — (Блаженный дух? Иль окаянный демон?[49]) Кармен подозрительно принюхивается.

— А, это мой призрак.

— Призраки, — фыркает Юнис, — не бывает никаких призраков, это совершенно иррациональный страх. Фазмофобия.

Но я своего призрака не боюсь. Он — или она — как старый друг мне, как удобная туфля. Фазмофилия.

— Какая абсолютная мерзость, — говорит Юнис и корчит рожу, которая ее отнюдь не красит.


Когда они уходят, я включаю свет и сажусь за домашку по латыни. Валяюсь на постели под аккомпанемент «Радио Люксембург» по транзистору «Филипс», любезно купленному Чарльзом в честь моего дня рождения — со скидкой, потому что он сотрудник.

Увы, на радиоволнах приносятся вести печальнее не бывает — Рикки Вэлэнс передает Лоре, что любит ее,[50] Элвис Пресли любопытствует, одиноко ли мне[51] (да-да, еще как), а Рой Орбисон утверждает, что лишь одинокий поймет, каково ему[52] (да я понимаю, понимаю). Я перекатываюсь на спину и разглядываю трещины в потолке. Похоже, меня отлили из чистой меланхолии. О, я от призраков больна,[53] ну честное же слово.

Переводить нам задали Овидия. В «Метаморфозах» не продохнуть от людей, которые оборачиваются лебедями, телицами, медведями, тритонами, пауками, летучими мышами, птицами, звездами, куропатками и водой, целыми реками воды. Беда с божественными силами, прибегнуть к ним — большой соблазн. Если б я умела превращать, я бы этим пользовалась на каждом шагу — Дебби давным-давно стала бы ослицей, а Хилари скакала бы лягушкой.

Я же — о, я дочь солнца, горе обратило меня в какую-то диковину. Перевожу я историю о сестрах Фаэтона, повесть о зелени почки и листа. Сестры Фаэтона оплакивали сгоревшего своего брата и обернулись деревами — вообразите, что они пережили, когда ноги их приросли к земле, стремительно превращаясь в корни. Волосы рвали они, и в руках оставались отнюдь не власы, но листва. Ноги у них обросли древесной корою, руки их стали ветвями, и в ужасе сестры глядели, как животы их и груди сковала кора. Климена, их бедная мать, сдирала кору с дочерей, но их ветки ломались, и древесные дщери ее кричали от боли и страха, умоляя их больше не трогать.

Постепенно, очень постепенно кора наползла на их лица, и остались видны одни рты, и их мать кинулась к ним, неуемно целуя, одну за другой, дочерей. И затем они распрощались в отчаянии, и кора покрыла их губы навеки. Они плакали даже деревьями, слезы падали в реку у них под ногами и обращались в капли солнечного янтаря.

(— Весьма прочувствованный перевод, Изобел, — обычный вердикт моей учительницы латыни.) Лишь одинокий поймет, каково мне.

Буду ли я счастлива? Вероятно, нет. Поцелую ли я Малькольма Любета? Вероятно, нет. Этот катехизис я знаю наизусть, за ним следует трясина уныния и бессонная ночь.


Потушенные мертвые глаза репного фонаря разглядывают меня в темноте, а я все пытаюсь уснуть.

По земле сейчас шастают мертвые из мира иного, выступают из-за завесы, свершают ежегодный визит. Быть может, внизу Вдова сгоняет Винни со своей постели. Быть может, мертвые кошки уже мяучат и мурлычут у камина, а леди Ферфакс плавает вверх-вниз по лестнице, сунув голову под мышку, точно клоунесса из варьете.

Где же Малькольм? Отчего ко мне в окно стучится не он, а лишь холодный ливень? Где же мама?

Я засыпаю, волосы мои пахнут дымом, запах грусти опутывает меня лозою, и снится мне, что я заблудилась в бескрайнем темном лесу, одна, никто не спасет, и даже Вергилий не придет, не покарает меня турпутевкой в преисподнюю.

ПРЕЖДЕ

Недоделки

Изобел кто-то позвал, честное слово, — эхо незримо повисло в сером свете, и она ущипнула Чарльза за ухо, чтоб проснулся. Ну да, их кто-то звал — голос далекий, охрип. Чарльз вскочил, нахлобучил фуражку.

— Это папа, — сказал он.

Истерзанный, будто со вчерашнего дня постарел на много-много лет. Голос все ближе, совсем близко, уже можно к нему идти. А потом вдруг, словно все это время прятался за деревом, а теперь вышел, — вот он, Гордон.

От облегчения он рухнул на колени, Изобел упала ему в объятия и разревелась, однако Чарльз не подходил, глядел пусто, словно подозревал, что Гордон — очередной лесной мираж. Фокус с появлением.

— Ну иди сюда, старина, — тихонько позвал Гордон, протянул Чарльзу руку, и тот наконец припал к габардиновой отцовской груди и зарыдал — глубокие, ужасные всхлипы сотрясали его невеликое тельце.

Гордон щекой прижался к кудрям Изобел, и втроем они разыграли еще одну никудышную сентиментальную сценку («Где же вы пропадали, дражайший батюшка?», например). Гордон смотрел прямо перед собой, на дерево, словно виселицу узрел.

— Пора идти, — в конце концов нехотя сказал он.

Чарльз яростно хлюпнул носом, вытерся рукавом, сказал:

— Надо маме помочь, — и подчеркнул настоятельность этого сообщения горестной икотой.

Гордон высоко поднял Изобел и понес, прижимая к груди, а другой рукой держал ладошку Чарльза.

— С мамой все в порядке, — сказал Гордон, и не успел Чарльз возразить, они застыли при виде Винни — Винни, про которую оба забыли напрочь, примерно когда она пошла это самое.

Она сидела на замшелом пне, обхватив голову руками. Была она темна и кряжиста, словно древний леший. Но затем поднялась, с ними даже не поздоровалась, и Чарльз с Изобел увидели, что перед ними обыкновенная Винни, а никакое не мифическое существо.

— А, это ты, — сказал Гордон, будто они случайно столкнулись в саду, и — видимо, во власти того же заблуждения, — она ответила:

— Ты, я вижу, не торопился.

Толстые бурые чулки ее пошли дорожками, на носу ссадина. Может, ее оцарапал дикий зверь.


В знакомом нутре черной машины они ослабели от счастья. Вдыхали зелье кожаных сидений, Изобел подозревала, что сейчас умрет от голода, подумывала съесть кожаные сиденья, и Чарльз, наверное, размышлял о том же — гладил кожаную спинку ладонями, будто спину живого зверя. Ноги у них болтались, носки грязные, икры исчерчены царапинами.

— Мама, — напомнил Чарльз, а Гордон в зеркале ответил омертвелой ободряющей улыбкой.

— С мамой все нормально, — сказал он и поддал газу.

Непонятно, как это может быть, — когда они видели ее в последний раз, с ней все было совершенно ненормально. Где она?

— Где мама? — проныл Чарльз.

У Гордона задергалось веко, он включил поворотник и, вместо ответа, внезапно свернул направо.

— В больнице, — сказал он, когда они еще немного проехали этой новой дорогой. — Она в больнице, ее там полечат.