— Чтоб ты сдох! — кричу я ему вслед.
Это надо же, какая наглость — я бы скорее вступила в любовную связь с Псом, чем с Ричардом. Собственно говоря, возникает вопрос: отчего скотоложство осуждается обществом и, однако же, половой акт с каким-нибудь Ричардом считается совершенно нормальным?
И вообще, не нужен мне Ричард с его вечеринкой, у меня своя будет. И закатывает ее Хилари — не хухры-мухры. Выхожу после английского, и она вручает мне приглашение — рукописное, на белой карточке: «Дороти, Хилари и Грэм имеют честь пригласить вас на рождественскую вечеринку». В сочельник.
— Никаких подарков не надо, — говорит она; ей явно не доставляет радости меня приглашать.
Я в растерянности. Зачем она меня пригласила? С кем-то перепутала? С моим доппельгангером (может, она-то как раз из тех, кого зовут на вечеринки)?
Или Хилари планирует жестоко отомстить за то, что я ненароком заняла ее место красавицы-подруги в хрустальных туфельках и была представлена только что стертой из жизни матери Малькольма? (Потому что его мать, как выяснилось, умерла. Я заходила выразить соболезнования, но никого не застала.)
— Ой, — говорит миссис Бакстер, радуясь великой моей удаче. — Сшить тебе платье на праздник?
— Вы уверены? До Рождества-то всего ничего осталось.
— Ох-х, не волнуйся [ «не се тревожете»]. Выкрою времечко.
Из чего она его выкроит — из ткани самого времени? Распустит и свяжет заново?
Неугомонный Пес протиснулся ко мне в комнату (иногда ему приспичивает за ночь перепробовать все постели в доме) и мертвым грузом возлег в изножье. Во сне он посылает радиосигналы, пронзительно поскуливает, значит, снятся кролики. Пес и я (тут тоже кроется мюзикл) просыпаемся, разом вздрогнув.
Мы оба услышали странный шум, я точно знаю, хотя сейчас опять стоит мертвая тишина. Прокрадываюсь вниз, Пес неслышно ступает следом. Часы в гостиной отбивают два, бой эхом разносится по дому. Пес обгоняет меня и ведет в старую оранжерею. На плиточном полу осколки — однажды в стекло палой звездой врезалась птица. Повсюду земля из разбитых глиняных горшков. Пахнет запустением. Несколько Вдовьих кактусов — те, что повыносливее, — еще живы, щетинят серые пыльные тела.
И вдруг оранжерея полна диковинного света — сверху струится флюоресцентная неоновая зелень. Зеленый свет движется, огибает дом, спускается, зависает над садом. Какая-то гигантская зеленая медуза, и она пульсирует энергией. Внутри беспорядочно движутся белые огоньки, точно дуговые лампы, и от этого медуза пульсирует сильнее. Пес прижал уши к голове, точно в полете, приседает на плитках и скулит.
Зеленый свет затопляет меня, наполняет теплой статикой гроз и кварцевых ламп — не ультрафиолетом, но ультразеленью. Мозг вскипает, будто из него никак не выберется неистовый рой крупных недовольных ос. В оранжерее пахнет тухлыми яйцами.
Кружится голова, мне изменяет сила тяготения, я вот-вот оторвусь от земли, улечу неторопливой ракетой через прореху в крыше. Забываю дышать. Зеленая медуза всасывает меня целиком, я в нескольких футах над землей.
А потом бабах — исчезла, испарилась, абсолютно, совершенно, будто и не было никакой медузы. Ночь снова черна, в оранжерее бардак. Смотрю: а один древний кактус позеленел, ожил и алый цветочек ангельской трубою медленно распускается на кончике колючего кактусиного пальца. Протягиваю руку, касаюсь его, и мой собственный палец натыкается на иголку.
Ухожу из оранжереи, это не похоже на сон, ступеньки настоящие, воздух холоден, я до смерти устала. Что это было? Прошлое? Будущее? За мной прилетели инопланетные соплеменники? Корабль пришельцев несколько минут провисел над домом — кто-то еще должен ведь был заметить? Миную дверь Чарльза — тот звучно храпит. Бедный Чарльз, он бы за такие события все отдал. Я бы все отдала, чтоб они прекратились.
Наутро от зеленой медузы ни следа, никаких инопланетных сувениров, лишь красный волдырь на уколотом пальце и алый огонек кактусиного цветка.
— Чудо, — говорит Гордон, его увидев.
Бред какой-то. Должны же быть правила касательно разрывов пространственно-временного континуума (скажем, не больше одного на главу), и уж явно полагается хотя бы понимать, в какой точке континуума ты очутился.
Если время не всегда идет только вперед — а в моем случае оно, очевидно, ходит туда не всегда, — нарушаются фундаментальные законы физики. А как же Второй закон термодинамики? И вообще, а как же смерть? Провожу эксперимент: роняю в кухне старую тарелку в цветочек, и она красиво разбивается.
— Ты что делаешь? — спрашивает изнуренная Дебби, забросив на плечо еще более изнуренного младенца.
— Наблюдаю за тарелкой. — (Уж Дебби-то меня поймет.) — Ставлю опыт, хочу выяснить, способно ли время двигаться вспять, — если да, осколки поднимутся и склеятся. — Но Второй закон термодинамики держит оборону, и осколки валяются на полу.
— Да ты совсем помешалась, — говорит Дебби, запихивая младенцу в рот резиновую титьку молочной бутылки.
— Кто бы говорил, — отвечаю я, а затем принуждена спасать захлебывающегося младенца.
Уношу его к себе и кормлю на постели, пытаясь между тем составить критический разбор шекспировского сонета. М-да, не такими, наверное, виделись ему читатели. Если виделись.
Платье, которое шьет мне миссис Бакстер, будет из какой-то странной синтетики — при ходьбе она искрит. Бледно-розовое, в темных розах, рукава-крылышки, декольте-сердечко и пышная юбка, которую миссис Бакстер сделала еще пышнее, подбив жесткой розовой нижней юбкой-сеточкой, отчего все сооружение напоминает крупный розовый гриб-дождевик.
В альбоме выкроек оно смотрелось мечтой всякой феи, роскошью необычайной — в таком платье любая девица обернется ослепительной красоткой, глаз не оторвать. (Мы-то знаем, что это вранье, но люди все равно верят.) Лучше бы, наверное, я села под леди Дуб и загадала три платья (потому что одного всегда мало) — первое серебряное, как луна, второе золотое, как солнце, а последнее цвета небес, сбрызнутое серебристыми блестками звезд.
Розовое платье уже пришлось несколько раз подгонять.
— Честное слово, если поглядеть подольше, прямо видно, как ты растешь, — добродушно ворчит миссис Бакстер, второй раз отпуская подол.
Платье только что переместилось на меня с портновского манекена, что стоит на часах в углу спальни миссис Бакстер. На манекене смотрелось вполне пристойно, а вот на мне отчего-то ни к черту.
Я похожа на великанскую розовую амебу, в самый раз заполняю наклонное портновское зеркало. Миссис Бакстер стоит передо мной на коленях, что-то бормочет — у нее булавки во рту, — давится и плюется булавками — дождем лилипутских стрел, залпом эльфийских лучников.
Она склоняет голову набок, словно чокнутый спаниель, и говорит:
— Мне показалось, папочкина машина подъехала. — Трясет спаниельей головой. — Ошиблась. У меня совсем ум за разум. Вот совсем. Совершенно вздрюченная, прямо комок нервов.
Комок нервов. Ужасное выражение. Интересно, на что похож этот комок? Скомканный платочек в сумочке у леди Брэкнелл в исполнении мистера Примула? Или большой такой ком (ком истрепанных нервов), как перекати-поле?
Ядовитые миазмы мистера Бакстера в спальне разбавлены: граненая пепельница и «Ридерз дайджест» на тумбочке, аккуратно сложенная голубая полосатая пижама на левой подушке — вот и все его следы. Вообразить страшно, каково еженощно лежать рядом с «папочкой». Ночное одеяние миссис Бакстер — мягкая розовая нейлоновая ночнушка скромненько умостилась на правой подушке, пара розовых меховых тапочек («чехли») замерла на стоянке у кровати. Вся спальня в женственных цветочках и оборочках, которые мистеру Бакстеру, вероятно, сильно действуют на нервы.
Миссис Бакстер подкалывает мне подол.
— Ну ты подумай, — говорит она, заметив свое отражение в зеркале. — Я прямо огородное плашило.
Да уж, выглядит она неважно — волосы хорошо бы помыть и уложить, макияж фрагментарен, будто она накладывала его в темноте. Алые отметины на скулах — как военная раскраска ирокезов, следы побоев мистера Бакстера, — ее тоже не красят.
— Вот растяпа, на дверь напоролась, — прибавляет она, ощупывая военную раскраску. — Совсем я распустилась, да? — Она печально себя разглядывает. (И что теперь — связать новую?) — Ну вот.
Она закалывает подол последней булавкой, и я кружусь, рассматриваю себя, заполняю зеркало розовым вихрем (и на миг меня посещает тревожное воспоминание о молодой Винни в бирюзовом платье). Хочу к маме — она бы посоветовала, сказала бы, что розовый мне не идет, что розы слишком пышные и что мне нужен тугой пояс, — с ним я не буду казаться дылдой.
— Очень красиво, деточка, — говорит вместо этого миссис Бакстер.
После примерки мы спускаемся в кухню поедать выпечку, будто нарочно придуманную для помешанных. Пирожные-грибочки — печеные корзинки с желе, сверху кофейный крем, расчерченный вилкой и напоминающий жабры, а в середине торчит марципановая ножка. Благодарение небесам, миссис Бакстер не печет сладкое в виде бледных поганок, расплодившихся под леди Дуб.
Я отношу пирожное Одри — та сидит в гостиной, равнодушно смотрит в огонь. На пирожное косится, будто оно ядовитое, и шепчет:
— Нет, спасибо.
Холодный ветер приносит из «Ардена» младенческий вой, и Одри вздрагивает.
— Одри… что такое?
— Ничего, — горестно отвечает она.
(— А… э-э… — в смятении говорю я миссис Бакстер, — сколько стоит отправить шаль наземной почтой в Южную Африку?
— Батюшки мои, — озадаченно хмурится она. — Я точно не знаю — Одри посылку относила.)
Надо полагать, когда время высидит и выведет наружу будущие события, что таятся в зародышах и семенах,[72] все, возможно, сложится благополучно.
У задней двери «Ардена» сталкиваюсь с Гордоном — он возвращается с работы.
— Привет, Иззи, — грустно говорит он. На нем унылое бежевое пальто, в руках потертый кожаный портфель.