В ночнушке спускаюсь в кухню и завариваю себе какао. Гордон сидит в кресле Винни у остывшего камина и укачивает младенца. Как это младенец сам сюда добрался?
— Капризничает она сегодня, — улыбается мне Гордон.
— Как младенец сюда попал? — спрашиваю я.
— Да кто его знает? — неопределенно улыбается он.
Дебби проводит инвентаризацию в кухонном посудном шкафу и надзирает за синим фарфором, как тюремщик. На столе остов недоеденной индюшки. Рождественский обед. Я дергаю Дебби за локоть:
— Какой сегодня день?
— Рождество, а ты что думала?
— Я долго спала?
— Что ты говоришь такое? — Она на четверть дюйма передвигает соусник.
— Я, к примеру, ела рождественский обед?
— К примеру? — хмурится Дебби. — Ну, рождественский обед ты точно ела. Так себе пример.
— Желание? — предлагает Гордон.
Он вошел в кухню, вынул из индейки дужку и протягивает мне. Я отказываюсь.
Надо сходить к Бакстерам, глянуть, жив ли мистер Бакстер, как Хилари и Ричард (предположительно), или превращается себе в овощ. Я выбегаю в заднюю дверь и мчусь по дорожке, ветер треплет волосы, дождь пропитывает ночнушку насквозь.
Я так тороплюсь, что в конце не могу затормозить и выбегаю прямиком на улицу, которая обычно пустынна. И на меня налетает машина — я не успеваю даже разглядеть ослепительные фары. Пути наши неотвратимо пересекаются ровно посреди улицы, водитель, должно быть, отлично разглядел мою гримасу ужаса, когда я подпрыгнула на капоте, — затем машина яростно вихляет, проламывает боярышниковую изгородь на другой стороне и смачно вписывается в узловатый старый боярышник.
Уж я-то водителя разглядела — прочла ужас на лице Малькольма Любета, когда он пытался избежать моего неизбежного тела.
Приземляюсь под изгородью, колючки расцарапывают лицо и руки. Подползаю к машине. Дверца распахнута, Малькольм обмяк на сиденье. Встаю рядом на колени, беру его за руку. Знаю, что деваться некуда, — он вот-вот скажет мне ужасные слова. Жду их терпеливо, почти умиротворенно.
Он разлепляет глаза. Волосы его слиплись от крови, лицо почти неузнаваемо.
— Помоги мне, — шепчет он, — помоги мне. — И глаза закрываются.
Я уползаю к своей изгороди, это невыносимо, ну честное слово.
Я невидимка. Страшное порождение мифа, что заявляется в чужие жизни, сея смерть и бедствия. Краем глаза вижу, как соседи выбегают посмотреть, из-за чего суматоха. Замечаю, как по дорожке бежит абсолютно живой мистер Бакстер. Одри права — ничегошеньки мы не знаем. Смотрю, как полицейские и спасатели вытаскивают Малькольма из обломков, слышу, как один тихонько спрашивает:
— Кончился? — а второй бормочет:
— Бедолага.
Почему всякий раз финал таков? Почему Малькольм Любет непременно погибает? Опять?
— Это Малькольм, сын старого дока Любета, — говорит кто-то.
— Ужас какой, — говорит кто-то еще, — хороший был парень, блестящее будущее…
Тут один полицейский замечает меня, ко мне мчится спасатель с одеялом, но меня уж нет, меня смыло волной черноты, унесло на дно Северного Ледовитого океана, где всё-всё-всё цвета голубых брильянтов и плавают только тюлени да русалки.
НЫНЕ
НЕ ИСКЛЮЧЕНО
Есть мир иной, но это он и есть[90]
Просыпаюсь от запаха жареного бекона. В спальне тепло. Обычно здесь не бывает тепло — разве что в разгар лета. Спальня прежняя — но иная. На окне красивые занавески в цветочек, на полу ковер, который я впервые вижу, на стенах бледные полосатые обои, а не обычный бежевый рельеф. Да что такое? Можно ли войти в ту же самую реку трижды? Боюсь, время в «Ардене» совсем разладилось.
Ни коробки с мылом, отмечаю я, ни розового платья не видать — вот и славно, без них гораздо лучше.
Мои ноги поджидает у кровати пара модных домашних туфель, розовых и пушистых, лимонное нейлоновое неглиже висит на дверном крючке — ждет моего тела. Поперек кровати лежит чулок, тяжелый, будто внутри нога. К нему приколота поздравительная карточка. Переворачиваю, читаю. А там написано: «Изобел от „Санта-Клауса“»! Это что значит? Какого еще «Санта-Клауса»?
Я виновато — может, я не та «Изобел» — роюсь в чулке. Подарочки для типичной девочки — кубики солей для ванны, ручные зеркальца, ленты для волос и шоколадные конфетки.
С опаской, но не без любопытства я выбираюсь из постели и надеваю мулов и неглиже. В углу большое портновское зеркало — не тяжелое, как у миссис Бакстер, а красивое, псевдо-Людовик XV, в позолоченной раме светлого дерева. Осторожно ступаю по новому ковру — вдруг я иду по своей мечте[91] (мало ли) и заглядываю в зеркало? Я тоже прежняя, но иная. Кое-какие перемены очевидны — скажем, волосы причесаны гораздо лучше, — но есть и другие отличия, тоньше и мудренее. Я совсем помешалась или и впрямь, ну (как бы это сказать-то?), счастлива? Да что такое?
На туалетном столике мешанина подростковой косметики — бледно-розовые губные помады и жемчужный лак для ногтей. Я открываю гардероб светлого дерева, а внутри куча красивых тряпок — платья-рубашки и широкие плиссированные юбки, мягкие пастельные акриловые свитеры, костюмчик из джерси. Это Рождество бесконечно удачнее трех предыдущих, но надо ли говорить, что порою внешность обманчива, — кто знает, что таится под красивой оберткой? Какой такой подростковый Фаустов пакт заключила я ради подобной перемены участи? Продала Мефистофелю бессмертную душу за модные шмотки и свидания субботними вечерами?
Достаю из гардероба зеленое льняное платье-рубашку и белый кардиган из куртеля, вместо пушистых мулов — черные туфли на низком каблуке. Расхаживаю перед зеркалом, страшно довольная этим превращением в совершенно нормальную с виду девицу.
Мир за окном бело сверкает театральным инеем. В поле позади садовой изгороди леди Дуб смахивает на дерево из книжки Артура Рэкэма[92] — четко вырезанный черный силуэт на зимнем небе. Четыре Рождества подряд, и всякий раз новая погода. И столь же странный снег,[93] если хотите знать.
Я спускаюсь в прежне-иной дом и по запаху бекона и кофе нахожу столовую.
Чарльз за столом наворачивает бекон, болтунью и жареные грибы. Кто-то говорит:
— Чай или кофе? — и Чарльз, набив рот гренками, поднимает голову и улыбается:
— Я, пожалуй, кофе, если можно.
Очень легонько толкаю дверь. Винни наслаивает на тост масло и джем. Она примерно такая же, как всегда, чему не приходится удивляться.
Стол застлан плотной белой скатертью, лежат Вдовьи приборы, расставлен фарфор в цветочек, склеившийся из осколков. Хромовый Вдовий чайник, как обычно, посреди стола, чистый, натертый, под новой желто-коричневой вязаной бабой. Рядом с Винни сидит сама Вдова («Сюрприз!»), почти такая же щеголеватая, как ее чайник, седые волосы аккуратным пучком, на кончике носа очки. Она в прекрасной форме, если учесть, сколько ей лет, — и просто в роскошной, если учесть, что она умерла… все это, как обычно, ужасно сбивает с толку. Смерти, значит, больше не будет?
Рука тянется через стол и берет тост. Еще чуть-чуть приоткрываю дверь — посмотреть чья. Гордона. Не обычного заморенного Гордона, а бодрого, слегка оплывшего в районе подбородка и талии, как и полагается преуспевающему бакалейщику. Он поворачивается к Чарльзу:
— Точно не будешь бекон, старина? — и Чарльз бубнит, набив рот яичницей:
— Не, пасиб.
Честное слово, Чарльз вырос, впрочем он сидит, наверняка не поймешь. Явно не так прыщав, печален и придурочен. Рядом с Гордоном в облаке сигаретного дыма сидит еще кто-то. Гордон туда поворачивается и подливает кофе, не спросив и не дожидаясь просьбы. Я вижу руку — бледная кожа, тонкие длинные пальцы с алыми ногтями.
Хочу посмотреть, кто это такой, снова толкаю дверь — слишком сильно, Гордон поднимает голову:
— Ну привет, старушка, я уж думал, ты сегодня решила не просыпаться. Заходи позавтракай.
А невидимый человек — теперь видимый — говорит: Садись, голубушка. Чего тебе положить?
Я вся из света, от счастья взлетаю и парю, плыву вкруг обеденного стола, мимо брата, теперь почти красавца, мимо Винни и Вдовы, бабочкой легонько опускаюсь на ковер и целую Элайзу в щеку. С Рождеством, голубушка. У нее на пальце сверкает кольцо, изумруды и брильянты ловят свет из камина. Это не прошлое, это не будущее — это же моя параллельная жизнь, та, где все как надо. Та, где торжествует подлинная, правильная справедливость (без боли). Та, что возможна только в сказках.
День продолжается, каждый миг — невскрытый подарок.
— Ты чего такая довольная? — интересуется Винни, а я смеюсь и целую ее в яблочную сморщенную щеку, восклицаю:
— Ой, Винни, я тебя люблю! — и Чарльз комично кривится, в ужасе скосив глаза к носу.
Рождественский обед достоин праздника, гусь жирен и сочен, как всякий гусь, выращенный настоящей гусятницей,[94] печеная картошка хрусткая и жесткая снаружи и облачно мягкая внутри.
— Отличный яблочный соус, — говорит Гордон, а Вдова отвечает:
— Из нашего сада яблоки.
Гордон выносит пудинг, пылающий драконом, а Вдова берет серебряный соусник и спрашивает:
— Ну, кому ромовый соус?
Набив животы и раздувшись, как рождественские гуси, в гостиной мы под Вдовьи пластинки с гимнами мирно играем в рамми. Приступив к перевариванию, шумно играем в «скачущего демона», а затем в истерически смешные шарады — особенно они удаются Элайзе. Надо бы сходить за миссис Бакстер — она любит такое Рождество.
За окном темно, а в доме все светится изнутри — Вдовий молочай, отполированный стол красного дерева, мишура и рождественские открытки, остролист с красными ягодами, ветка омелы на Вдовьей люстре, под которой Гордон в эту минуту целует Элайзу так страстно, что Вдова недовольно кудахчет.