Он ее не отпускал. И не расскажешь Гордону, никому не расскажешь. Она хотела рассказать Гордону, хотела, чтоб он ее защитил, он всегда ее защищал. Она задыхалась, ей нужен был глоток воздуха. Может, просто взять и исчезнуть, сбежать, бросить всю эту унылую дребедень?
Она любила Гордона — правда, честно любила, но он ее бесил. Он такой, дьявол его дери, хороший. И выходило, что она, дьявол ее дери, такая плохая. Он ходил за ней хвостом. Ну в самом деле, в душе она подозревала, что взаправду любила — если не считать Чарльза и Изобел, их-то само собой, — лишь того исшрамленного рыжего мальчика в бомбоубежище. Даже имени его не знала, пробыла с ним каких-то полчаса. Меньше. Не удивилась бы, родись Чарльз с рубцами на лице, — к счастью, обошлось без рубцов. При мысли о детях невидимая рука стискивала ей сердце.
Старая ведьма сводила ее с ума — говоря точнее, две ведьмы. Гордон то, Гордон сё — им надо сматываться из этого дома, жить собственной жизнью. Может, убить старую ведьму, да и Винни заодно? Бред какой-то. Она и впрямь свихивается.
Пикник, каникулы все-таки, и мы, дьявол его дери, всю неделю баклуши бьем. На автобусе в город, встретим папу в обед, устроим ему сюрприз.
Скандал у Гордона с Элайзой вышел грандиозный. Он никак не желал оставить ее в покое, бежал за ней по лесу, а ей хотелось побыть одной.
— У тебя любовник, да? — заорал он, и слова отдались эхом в безмолвном осеннем воздухе.
— Тише, — огрызнулась она, — дети услышат. Оставь меня.
— Я тебя не понимаю, я, дьявол тебя дери, не понимаю.
Гордон плакал. Элайза ненавидела, когда он слабый. Он притиснул ее к дереву.
— Перестань! — прошипела она.
— Это с какой такой радости? Признавайся. У тебя любовник?
— Мне больно, Гордон!
Ей было по правде больно, его ладони стиснули ей горло, сдавили трахею, она стала отбиваться, он ее пугал.
— Говори! — прорычал он голосом совершенно потусторонним. Убрал руки. — Признавайся, ты же мне изменяла? И до меня, — вдруг прибавил он, — у тебя было много мужчин? Наверняка толпа?
— Да, — рявкнула она, — сотни, ну еще бы! Не знаю сколько. Не считала.
Он закатил ей пощечину:
— Врешь! — а она изо всех сил ударила его коленом между ног, и он, ахнув, скрючился.
Элайза тотчас его пожалела, протянула ему руку, помогла подняться, сказала:
— Ох, Гордон, — грустно, — ну что за глупости.
Хотелось все ему рассказать, припасть к груди, схорониться в объятиях, найти искупление в этом безобразном мире. Она прислонилась к дереву и сказала сухо, ровно:
— Я была проституткой, обыкновенной, она же типичная, мне за это платили, голубчик. Кто платил, с тем и еблась. — Слышала свой голос, понимала, что нельзя таким тоном, ничего не могла поделать, устала до смерти.
Гордон обеими руками вцепился ей в волосы и затылком саданул ее об дерево. Она рухнула на колени, на золотистый лиственный ковер, а Гордон в исступлении умчался в лес, как полоумный адепт великого бога Пана.
Элайза с трудом села. Голова болела кошмарно. Затылок разбит и ноет. Часов нет, сколько времени — не поймешь. Холодно. Скоро стемнеет. Зря они так поругались. Гордон вот-вот вернется, отыщет ее, позаботится о ней, как заботился всегда, соберет свое семейство и отвезет домой. Она все объяснит ему как полагается, он ее простит. Она расскажет о Герберте Поттере, и о мистере Рейгане, и о Дикки Лэндерсе, и какой жуткий у нее любовник, и как он ее не отпускает.
Элайза заплакала. Ей было ужасно жалко себя. Сгущалась темнота, накатил страх. Она позвала Гордона. Кто-то шел к ней меж деревьев.
— Гордон, слава тебе господи. — И она с трудом поднялась; но пришел не Гордон. — А, это ты, — холодно сказала она, как будто вовсе не боялась. Она боялась. — А ты что тут делаешь? Пошел за мной? Это пора прекращать… — Голос срывался на визг, подступал ужас, она вся в холодном поту, он помешался, у него в голове разладилось.
Надо взять себя в руки, надо его успокоить.
— Ладно, пошли назад, найдем тропинку, мы же разумные люди, Питер, голубчик, прошу тебя… — Элайза неважно умела просить, понимала, что толку не будет.
В руке он держал ее туфлю. Она удивленно глянула на свои ноги — одна туфля упала, другую не сняла. Он поднял туфлю повыше — очень тонкая шпилька, сердце колотится, рвется на волю из клетки ребер, холодный липкий пот, от страха тело как будто вот-вот отключится.
Ноги не двигаются, надо шевелиться, она развернулась, побежала, он тотчас ее настиг, ударил туфлей по затылку.
— Если не мне, — задыхаясь, прохрипел он, — значит, дьявол тебя дери, не достанешься никому, блядина.
Она закричала, упала на колени, поползла. Оглянулась. Он раскуривал трубку невозмутимо, будто у себя в гостиной. Может, на этом все, подумала Элайза, может, он выплеснул гнев и теперь ее не тронет? Она проползла еще немножко, поглубже в лес.
На коленях замерла под деревом, на ковре из листьев и желудей. Золотой листик слетел, погладил по щеке. Элайза с трудом села, привалилась к крепкому стволу. На миг потеряла его из виду, подумала было, что ушел, и тут он выступил из-за дерева. Аура безумия серно-желтая, а улыбался он, как скелет.
— Я, между прочим, старше, — засмеялся он, — умнее и лучше знаю жизнь.
— Умоляю тебя, — прошептала Элайза. Ее трясла дрожь, не унять. Она ужасно замерзла. — Пожалуйста, не надо.
Но он схватил ее за волосы, пригнул ей голову и принялся молотить по черепу каблуком коричневой туфли, от напряжения рыча. Он бил ее, бил и бил, хотя деревья вокруг давно затянуло мглой и Элайзу объяла чернота. Затем ушел, по пути уронив туфлю, будто ненужную бумажку.
И вот так пришел конец Элайзе. Или Флоре, Флоре Анджеле, маленькой леди Эсме. Или кто она там.
Разумеется, на самом деле она не была дочерью де Бревиллей. После свадьбы парижский врач сообщил леди Ирен, что у нее никогда не будет детей. Она еще не знала, но в ней уже гнездилась болезнь, которая в конце концов ее и убила. Сэр Эдвард был так одурманен новоиспеченной женой, а новоиспеченная жена от своей бездетности так огорчилась, что он пошел и раздобыл ей ребенка. Он бы, вероятно, пожалел, что замутил чистую кровь де Бревиллей, но и жалеть оказалось не о чем, он избавлен от этой истории, избавлен от Эсме.
Купил ее в Париже. Купить ребенка — легче легкого. Допустим, у цыган…
НЫНЕ
Смешливый зелени предел
Ко лбу прикасаются чьи-то губы, кто-то очень тихо, еле слышно шепчет в ухо: А теперь засыпай, голубушка.
Очередной глюк.
Выплываю из тяжкого наркотического сна.
— А куда делась женщина с той постели?
— Кто? — рассеянно переспрашивает темноволосая медсестра; ее больше занимает шприц, который она сейчас в меня вонзит.
— Женщина с той постели.
Постель аккуратно застлана и пуста. Медсестра морщит лоб:
— В той постели никого не было.
— Я видела, вы мерили ей температуру, разговаривали с ней.
— Я? — смеется медсестра.
Из постели видна верхушка дерева — оно раскачивается на ветру. И на нем свежие листики. Как так? Уже весна? Сколько времени я провела в мире ином?
— Какое число? — спрашиваю я рыжую медсестру.
Она хмурится:
— По-моему, двадцать третье апреля.
— Двадцать третье апреля? — Это я столько времени тут убила? — Правда?
— Я понимаю, — улыбается она, — мы тебя потеряли на пару недель, а? — Она наливает воду в кувшин на тумбочке, разглаживает простыни, глядит в мою карту. — Ну да — тебя привезли первого апреля, ты здесь три с лишним недели.
— Первого апреля? — совсем теряюсь я, но она уже ушла, а я вскоре снова засыпаю. По-моему, я наверстываю сон за все эти годы. Или превращаюсь в кошку.
Когда просыпаюсь, в палате ординатор — читает мою карту и прикидывается, будто что-то смыслит. Видит, что я не сплю, и ободряюще улыбается.
— Какой сейчас год? — бормочу я (где-то я уже слышала этот вопрос).
Он в замешательстве.
— Шестидесятый.
— Двадцать третье апреля шестидесятого года?
— Ну да.
Значит, ничего не закончилось. Или как? Засыпаю, глаза сами закрываются.
— Как я сюда попала? — спрашиваю я младшую медсестру, когда она приносит обед.
— На «скорой».
Приходят Юнис и Кармен.
— Гораздо лучше выглядишь, — отмечает Юнис и утыкается в мою карту, будто понимает, что там написано.
— Как я сюда попала, Юнис? Что со мной случилось?
— На тебя упало дерево.
— На меня упало дерево?!
Эта старая бузина у вас за домом. Она сгнила, твой папа ее рубил. Упала не туда. Очень ветрено было.
— И к тому же в твой день рождения, — соболезнует Кармен, пытаясь затянуться сахарной псевдосигаретой.
— Думали, ты умрешь, — продолжает Юнис, — подарили тебе поцелуй жизни.
— Хорошо, что не смерти, — мудро кивает Кармен.
— Спасатель?
— Нет, Дебби.
— Дебби?
— Дебби.
У постели сидит Одри, мне приветственно сияет чудесная улыбка-полумесяц.
— Мистер Бакстер? — спрашиваю я, и улыбка прячется за тучкой.
Миссис Бакстер не убивала мистера Бакстера, он самоубился, старым армейским револьвером отстрелил себе макушку. Депрессия, постановило следствие, из-за грядущего выхода на пенсию. Одри и миссис Бакстер обнаружили тело в кабинете и, понятно, впечатлениями делятся весьма подавленно.
Мистер Рис в этой альтернативной версии событий остался с нами, и Пес тоже («Однажды возник на пороге», — говорит Чарльз, так что здесь все по-прежнему). А вот младенца не существует. Куда он делся? (Откуда взялся?)
Хилари и Ричард, хвала небесам, живехоньки, как и Малькольм Любет. Увы, в городе его нет — сел в машину и отчалил в будущее. Бросил университет, бросил все и уехал.
— Куда?
— Да кто его знает? — пожимает плечами Юнис. — В полиции говорят, бывает сплошь и рядом. Люди берут и уходят от своей жизни. — Да уж, бывает.
Реальность вроде та же, и однако… не та. Это мой коматозный мозг, значит, шутки со мной шутил, а никакое не время? Да, подтверждает невролог. Хотя, вообще-то, любезно сообщает мне Винни, у меня немало симптомов мухоморного отравления, особенно глюки и мертвецкий сон. «Много странен», как сказала бы миссис Бакстер.