Функционирование (или нет) в обществах
12Чувствуя других
Проведите некоторое время среди охотников-собирателей, и вы поймете, что представление о сне в течение всей ночи – это изобретение современности. Во время своей поездки в Намибию, когда ночное небо прорезала точеная полоса Млечного Пути, я слушал, как бушмены беседуют: их сложная, как голоса птиц, речь полна щелчков, резких звенящих звуков и щебета. Их хижины были едва видны в мерцании семейных костров, когда они с удовольствием делились как традиционными историями, так и событиями дня, сопровождая свой рассказ элементами драматического представления. При свете дня центральной темой их разговоров становились повседневные дела. Ночь была временем историй, которые передают общую картину надлежащей социальной жизни и упрочивают связи людей с более крупным обществом[439].
Годы спустя их оживленные повествования ясно всплыли в моей памяти, когда я стоял позади Ури Хассона, профессора психологии и нейрофизиологии Принстонского университета, который сгорбился перед монитором компьютера, рассматривая ряд снимков головного мозга. Хассон наблюдал за мозговой активностью людей, просматривающих фильм. Фрагменты, демонстрировавшиеся участникам эксперимента, можно было интерпретировать по-разному: некоторые зрители могли подозревать, что по сюжету фильма муж неверен, а другие могли решить, что лжет жена. Когда Хассон посмотрел на результаты сканирования мозга зрителей, он обнаружил, что и снимки различались соответствующим образом. Но если участники эксперимента говорили друг с другом во время просмотра видео, активность коры их головного мозга синхронизировалась: когда люди начинали следить за сюжетом, разделяя единую точку зрения, у них становились активными одни и те же области мозга. Хассон называет это сопряжение «разум—разум» «механизмом для создания и совместного использования социального мира»[440]. Удовольствие, которое выражали бушмены той звездной ночью, по-видимому, было результатом такого объединения разума.
Я предположил, что каждое общество представляет собой общность, которая должна быть социальным конструктом в воображении принадлежащих к ней людей. Это применимо и к элементам функционирования общества тоже. Люди превращают все, что они делают, в своего рода историю и интерпретируют свою жизнь в свете того, что она рассказывает. Затем, в результате постоянного взаимодействия людей, эта история превращается в охватывающее все общество повествование, в котором каждый играет свою роль. С момента рождения мы включаемся в систему ожиданий, которые представляет это большое повествование, с его правилами и надеждами, касающимися работы, денег, брака и т. д., и т. д. Все повествование наполняет жизнью наиболее любимые социальные маркеры общества и придает форму и смысл миру за счет создания единой основы для действий людей. Передаваемое в ходе истории и слегка видоизменяемое каждым следующим поколением, повествование влияет на наше восприятие собственного общества и на проводимую нами линию разграничения, отделяющую нас от чужаков[441]. Установление такой границы определяется не столько спецификой управления нами, сколько психологией, которая лежит в основе этого повествования, и тем, как она влияет на наше отождествление себя с другими. Формирование идентичности людей и наша реакция на эту идентичность управляют нашей жизнью, и ученые пытаются понять, каким образом.
До сих пор в этой книге мы исследовали происхождение и эволюцию обществ поэтапно. Мы начали с животного мира, рассмотрев, как различные виды создают сообщества и что они получают в результате своей принадлежности к ним. Затем мы изучили многообразие первых обществ, существовавших у нашего вида, и выяснили, что у охотников-собирателей были строго обособленные общества, отделенные друг от друга за счет маркеров идентичности, которые существуют в качестве организующего принципа обществ с момента рождения человечества. Для того чтобы выяснить, откуда могли появиться эти сигналы идентичности, мы исследовали далекое прошлое и увидели, что маркеры, вероятно, начали свое существование в качестве простых паролей. Но история становится куда более сложной, чем простое распознавание идентичности других людей. Как я расскажу в этом разделе, человеческие взаимоотношения с маркерами и группами, их устанавливающими, развивались наряду с богатыми психологическими механизмами, лежащими в их основе[442].
Умереть за флаг
«Люди следуют за флагом, как импринтированные в ходе эксперимента гусята – за мячом», – говорил Иренеус Эйбл-Эйбесфельдт, пионер в области исследований человеческого поведения через призму поведения животных[443]. Данные свидетельствуют, что усвоение маркеров и их использование для классификации людей, мест и вещей является инстинктивным – организованным в преддверии опыта.
Несмотря на то что вдохновляющие истории, которыми мы делимся, например о поднятии американского флага над островом Иводзима, добавляют маркерам значимости и важности, знание таких смыслов не является для нас обязательным, чтобы нас приводило в волнение все, что действует как могущественный маркер. Подобный сигнал также не обязательно должен быть связан с человеком для того, чтобы вызвать пылкую реакцию: как в присутствии сигнала (волнующий гимн), так и в его отсутствие (представьте себе город, где бы американцы застрелили белоголового орлана) задействована лимбическая система, эмоциональный центр мозга. Когда обнаруживается мощный маркер, эти нейронные сети могут выстрелить, подобно тому как вспыхивает огненный шторм: акт насилия вселяет еще больший ужас, если он также связан с уничтожением национального монумента[444].
При наличии подходящего наблюдателя и соответствующего контекста достаточно даже простейшего объекта или слова, чтобы вызвать сильную эмоциональную реакцию. Например, представьте равносторонний крест, у которого концы загнуты под прямым углом. У человека, пережившего Холокост, этот явно банальный орнамент может вызвать обморок. Но для того, чтобы свастика вызвала ужас, не нужно задумываться о ее символическом значении. Когда реакция страдания определена за счет выработки своего рода условного рефлекса, отставить ее в сторону возможно не больше, чем подавить рвотный рефлекс на чужеземные национальные блюда: хотя бы на миг представьте себе когда-то популярный на Корсике сыр, шевелящийся из-за кишащих в нем личинок.
Люди действительно любят флаг. Сегодня, по словам историка Арнальдо Тести, даже «тихие датчане сходят с ума из-за своего государственного флага. На самом деле, – продолжает он, – в демократических светских республиках флаг приобретает еще большее, пожалуй, почти сакральное общественное значение в отсутствие других связующих общество символов, подобных королю или Богу»[445]. Эта страсть связана с нашими самыми необходимыми группами: сражаться или умереть за флаг – большая честь для человека.
Вопрос о том, каким образом простой цветной узор, форма или звук могут стимулировать рвение или страх в человеческом мозге, изучен плохо[446]. Реакция появляется в детстве, и это неудивительно. В США флаги демонстрируются в школьных классах, а клятву на верность флагу часто читают вслух в детских садах (хотя теперь дети могут не принимать в этом участия). К шести годам ребенок воспринимает сожжение флага как плохое действие, чуть позже появляется гордость за страну[447].
Повсеместное присутствие знаков национальной идентичности обеспечивает каждому сходный опыт, который определяет наши чувства, даже когда наш разум занят чем-то другим[448]. В случае беды символы превращаются в путеводные звезды, которые побуждают нас действовать. Запись государственного гимна стала хитом в 1990 г., когда США вступили в войну в Персидском заливе; продажи американского флага резко возросли в 2001 г. на следующий день после атак 11 сентября[449].
Как малыши классифицируют людей
Большая часть психологических механизмов взаимодействия между человеческими группами касается того, как мы реагируем на маркеры, напрямую связанные с конкретными людьми. Работы Хассона и других психологов показывают, что наш мозг создан для социализации, и признание идентичности других – часть этого процесса. Необходимый первый шаг – вообще обратить внимание на других. Предположим, вы играете в шашки на компьютере, полагая, что ваш противник – машина, и в середине игры обнаруживаете, что за ходами соперника стоит человек, а не компьютерная программа. Сразу же произойдет переключение мозговой активности в те области мозга, которые ответственны за взаимодействие с другими людьми, включая медиальную префронтальную кору (передняя часть лобных долей) и верхнюю височную борозду (борозда в височной доле мозга). Так произошло бы, даже если бы информация оказалась неверной и никакого человека не было. Та же игра, тот же компьютер, но вы переключаетесь в другое психическое состояние – состояние, которое является нормальным, когда мы уделяем внимание людям и пытаемся предположить, что́ они думают[450].
Как существа социальные, мы зависим от своего знания о других. Ясность ума, свойственная человеку, шимпанзе и бонобо и совершенствуемая за счет воспитания представителей всех трех видов в сообществах со слиянием-разделением, где индивидуумы приходят и уходят, – это наше умение фиксировать небольшие различия и сходства между людьми[451]. Психологи пришли к удивительным заключениям о том, как люди относятся друг к другу и как к личностям, и как к членам групп. Почти все исследования касаются не отдельных независимых обществ, а рас в условиях городов. Поэтому примеры, которые я привожу, отражают такое смещение[452]. Эти характерные черты, по-видимому, впервые появились еще в те времена, когда охотники-собиратели жили в более однородных, чем современные, обществах, как реакция на маркеры их собственного и других обществ. Поэтому логично предположить, что социальные маркеры, такие как язык или украшения, дадут похожие результаты. (О том, почему психологические реакции людей на общества должны быть почти аналогичны реакциям на расы, мы поговорим чуть позже.)
Распознавание человеческих групп начинается уже с раннего возраста, и его нельзя подавить[453]. Благодаря молекулам, передаваемым через амниотическую жидкость, а затем через грудное молоко, младенцы получают представление о том, что ест их мать, в том числе о вкусе любых острых специй, таких как чеснок или анис, которые предпочитает ее этническая группа[454]. Годовалые дети, наблюдающие за людьми, говорящими на их языке, ожидают, что они будут предпочитать одинаковые блюда, а у людей другого происхождения будет другой рацион. К двум годам такое предположение превращается в закрепленное предпочтение: дети в этом возрасте и старше очень любят все, что едят члены их собственной группы, будь то жареный скорпион или сэндвич с тунцом[455]. Это выражение пристрастия к знакомому и потому безопасному, как известно каждому, кто наблюдал за малышом, который разражается плачем из-за самого незначительного незнакомого предмета.
Даже трехмесячные малыши сосредоточивают свое внимание на лицах представителей собственной расы[456]. К пяти месяцам список предпочтений малышей расширяется, и в него включаются те, кто говорит на языке их родителей и на их диалекте; ребенок растет, считая, что странный акцент труден для понимания, и очень чувствителен к различиям в речи[457]. В период между шестью и девятью месяцами малыши хорошо классифицируют людей других рас на основе черт лица, но позже они хуже различают людей, чья расовая принадлежность отличается от их собственной[458]. Это предшествует утрате мастерства в изучении иностранных языков после пяти лет. Я предполагаю, что подобное ухудшение реакции будет наблюдаться у малышей и в отношении столь же ярких маркеров идентичности, как прически и одежда.
Эйбл-Эйбесфельдт прав в том, что реакция ребенка на знаки принадлежности к обществу может быть в такой же степени рефлекторной, как и у цыпленка, связанного со своей матерью (или с мячом, если ему не повезет и он будет думать, что мяч – это его мама). У каждого вида существует свое временное окно (чувствительный период) для такого импринтинга. Возможно, вам хочется заверений в том, что подобные инстинкты более свойственны цыплятам, чем людям с их умом, но различия не столь отчетливы. Гибкость поведения необходима для выживания всех существ, не только людей. Цыпленок должен адаптироваться к внешнему виду матери после ее линьки, в результате которой она выглядит по-другому[459]. Если мать-курицу умертвят для приготовления обеда, у цыпленка может произойти импринтинг на другую курицу. Для того чтобы справляться с подобными случайностями, не обязательно быть умным позвоночным. Даже муравьи иногда приспосабливаются к идентичности рабочих муравьев другого вида и научаются относиться к ним как к членам своего гнезда, если чужаков внедряют в колонию до того, как они повзрослеют[460].
Возможно, нам свойственна большая гибкость, чем большинству животных, в том, что касается распознавания членов наших обществ, а также этносов и рас, к которым мы принадлежим по рождению, внутри этих обществ, однако, отличия – это лишь один уровень. Некоторые позвоночные способны доводить до совершенства свои способности и в отношении другого вида. Человеческий малыш, находящийся в окружении нечеловекообразных обезьян, к шести месяцам ловко различает этих обезьян как индивидуумов, а нечеловекообразные обезьяны, которых вырастили люди, на протяжении всей жизни демонстрируют такую же способность различать людей[461]. Интересно, объясняет ли общение с «неправильным» видом в юности ситуацию, которую наблюдали в 1960-х гг., когда зеленая мартышка жила среди павианов и спаривалась с ними, и ряд других случаев необычной дружбы, например когда медведи играют с тиграми[462].
Словом, еще до того как ребенок научится читать, даже до того как он начнет говорить или понимать язык, такая принадлежность к группе, как раса и этнос, является отличительным признаком, на который он без труда обращает внимание безо всякого вмешательства со стороны взрослых. Но даже несмотря на то, что в нас с рождения заложена способность выделять принадлежность к основным группам, таким как общество и раса, наше восприятие этих групп включает гораздо большее число уровней, чем просто идентификацию признаков, подобно тому как муравьи определяют запах колонии. Как мы сейчас увидим, люди рассматривают категории живых существ, и людей в том числе, как проявляющиеся в самой их сути.
Человеческая сущность и «инопланетяне»
Примерно с трех месяцев младенцы начинают приписывать каждому живому организму сущность – фундаментальное нечто, составляющее его основу, которое делает живое существо тем, кто оно есть, а не чем-то другим[463]. Этот ментальный конструкт зафиксирован в космологии охотников-собирателей, которые, как анимисты, были убеждены, что духи организуют мир. Они считали, что животные, растения и сами люди наполнены сущностями. Например, аче в Парагвае думали, что ребенок получает свою сущность от мужчины, который обеспечивал мясом мать ребенка, когда тот был в ее утробе[464].
Люди приписывают сущность разным видам живых организмов, исходя из того, как они выглядят и ведут себя. Но значение имеет именно сущность, определяющая эти черты, а не сами черты. Так мозг справляется с противоречиями. Ребенок без проблем воспринимает идею о том, что стул можно превратить в стол, если отрубить его спинку, но знает, что живые существа другие: бабочка остается бабочкой даже с оторванными крыльями; лебедь, выращенный утками, – по-прежнему лебедь.
Мы действуем так, будто отличительные признаки лебедей встроены в сами молекулы их организма. Генетики говорят о ДНК лебедей, поддерживая эту точку зрения; однако гены подвержены мутациям и дают возможность для превращения, скажем, когда один вид лебедей эволюционирует в другой. Люди, с их убеждением, что сущности неизменны, не допускают таких промежуточных вариантов. В экспериментах дети воспринимают картинку, на которой лев превращается в тигра, как изображение животного либо одного, либо другого вида, но не обоих сразу, даже несмотря на то, что каждый ребенок по-своему видит, в какой момент происходит это переключение при изменении облика кошки[465]. Сущности тщательно распределяют живых существ по категориям, к которым, как мы думаем, они принадлежат.
Я считаю, что именно эта особенность отличает общества – конечно, в том виде, в котором они существовали у первых людей, – от большинства современных групп. Участие в книжном клубе или команде по боулингу не обязательно, и никто не предполагает, что чей-то выбор супруга будет ограничен каждой из этих групп. Мы также не ожидаем, что архитекторы и адвокаты поднимут бунт или объявят друг другу войну, как подчеркивает антрополог Франсиско Хиль-Уайт[466]. Но это не исключает возможность того, что некоторые люди преданы своей вере или команде «Нью-Йорк Янкиз» больше, чем своей стране[467]. При этом футболку «Янкиз», одежду гота или рабочую униформу можно отбросить, не разрушая наше представление о том, кем является человек: страстно увлеченным болельщиком или представителем молодежной субкультуры, проходящим через определенную стадию. В отличие от описанной выше картины начиная с трехлетнего возраста люди рассматривают свое общество и свои расу или этническую принадлежность как неотъемлемые и неизменяемые признаки идентичности, закрепленные постоянно через сущность, так же как и признаки вида[468]. Не в пример многим помолвкам, национальность или этническая принадлежность остается с нами до тех пор, пока смерть не разлучит нас. Одним словом, для нас они естественны.
На этой основе единый вид – человек – распадается на множество. К чужакам – людям, принадлежащим к другим обществам (а в наши дни – и к другим этносам и расам), – относятся так, будто они представляют собой совершенно иные существа. Их маркеры передаются их потомкам так же надежно, как признаки, отличающие лебедя от утки, поэтому их принадлежность сохраняется со временем. Даже в этом случае, поскольку общества и этническая принадлежность воспринимаются как укоренившиеся глубоко – что называется, находятся в крови, – мы допускаем возможность, что человек, который выглядит как член одной группы, является частью другой, точно так же, как мы способны принять, несмотря на облик, что киты – это млекопитающие, а не рыбы. Для того чтобы считать, что странный человек принадлежит к нашей группе, мы должны быть убеждены, что его или ее родителями являются члены нашей группы, а его или ее дети тоже будут членами этой группы. Мы можем попытаться скрыть нашу родословную, с головой окунувшись в образ жизни другой группы, но какой бы сложной ни была маскировка, любой более осведомленный человек будет чувствовать, что наша сущность остается прежней. Избавиться от нашей сущности почти невозможно, это настолько же абсурдная затея, как попытка научить птенца лебедя быть утенком.
А как же люди, которые входят в другую группу, вступив в брак или попав в приемную семью, подобно лебедю, усыновленному утками? Несмотря на то что к таким членам семьи могут относиться с любовью, их путь к полному принятию может стать долгим и трудным. Разоблачая их внутреннюю сущность, наш орлиный глаз по-прежнему определяет отличия, например у потомков иммигрантов. Даже родившиеся в смешанных браках, заключавшихся на протяжении нескольких поколений, могут не влиться в общество полностью[469]. Это также объясняет, почему, несмотря на то что американцы используют термин «межрасовый» для обозначения человека, родители которого принадлежат к разным расам, на фоне доминирования белых в Америке ребенка белой женщины и афроамериканца будут считать афроамериканцем, независимо от того, насколько светлым будет оттенок его кожи. Такая точка зрения когда-то официально называлась «правилом одной капли крови»: человека даже с малейшим следом негритянской крови в родословной относят к чернокожим.
Порядок из хаоса
Невзирая на свойственную современности одержимость расовыми группами, реальные физические различия не являются единственными показателями идентичности. Человек с «каплей черной крови» может быть таким же белокожим, как любой представитель белой расы. И к недоумению чужаков, пытающихся разобраться в бесконечном конфликте израильтян и палестинцев, люди, вовлеченные в это противостояние, выглядят очень похожими: раввины у харедим и имамы у исламистов даже щеголяют одинаковыми бородами. Данные генетики доказывают, что эти люди принадлежат к одному небольшому племени, то есть обладают сходством, которое они сами, вероятно, признали бы с трудом[470].
Однако физические различия, которые действительно существуют, трудно игнорировать; на самом деле мы склонны их преувеличивать. За последние 12 000 лет наши правила, касающиеся социальных обязательств, адаптировались сначала к узко определенным группам, таким как гомогенное население соседнего общества охотников-собирателей, а затем к расам в том виде, как мы понимаем их сегодня. В наши дни термин «расы» широко применяется по отношению к людям, соответствующим неточным словесным портретам, которые мы самоуверенно считаем столь отчетливыми, что кодируем их по цвету: белый, черный, коричневый, желтый, красный. То, что эти категории – искусственные, можно доказать, продемонстрировав, как легко они меняются. В начале XX в. лишь немногие американцы считали белыми итальянцев, не говоря уже о евреях, греках или поляках. Разграничения, проводимые в то время в Соединенных Штатах, свидетельствуют, вероятно, о преувеличенно виртуозном определении мельчайших различий между людьми. А британцы того времени относили к чернокожим не только африканцев, но и индийцев, и пакистанцев[471].
Сравните эти грубо определенные по цвету расовые категории с тем, что я называю «генеалогическими расами», такими как бушмены или аче, каждую из которых, несмотря на разделение на множество обществ, можно проследить во времени как единую, умеренно компактную общую популяцию. Несмотря на то что наша склонность выделять разные морфологические признаки у людей может быть древней, едва ли чувствительность к изменчивому виду людей изначально появилась в процессе эволюции для того, чтобы реагировать именно на различающиеся в популяциях Homo sapiens расовые признаки, например цвет кожи, большинство которых появились как тонкие градации на огромных расстояниях, в том числе даже между континентами.
Несомненно, категории рас или этносов редко формируются лишь на основе одного комплекса человеческих черт. Точно так же, как ребенок понимает, что представлено на картинке, где лев превращается в тигра, видя одно или другое животное, но не оба сразу, мозг считает лица, черты которых являются промежуточными между группами (между расами в большинстве исследований), соответствующими либо одной, либо другой группе. Но мы так же тонко воспринимаем и другие нюансы идентичности, которые представляются нам менее неоднозначными и более четко определенными, чем это есть на самом деле. Когда исследователи придумали изображение человека с чертами лица, переходными между двумя расами, но его прическа была типичной для одной из этих рас, человека относили к расе, ассоциирующейся с прической. Поместите указатель, такой как прическа «афро» или ряды мелких косичек на голове, и испытуемые уверенно объявят человека чернокожим[472].
Именно так Рэйчел Долезал, женщина европейского происхождения, в детстве обладавшая бледной кожей и прямыми светлыми волосами, выдала себя за афроамериканку и стала президентом отделения Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения в Спокане. Она уделяла особое внимание стилю и структуре своей прически, при этом поддерживая загар, чтобы выглядеть так, будто у нее имеется необходимая «капля черной крови». Лишь немногие сомневались в ее самопровозглашенной идентичности до того, как ее двуличность разоблачили в 2015 г.[473]. Когда обнаружилось, что никакой «капли крови» не было, ее сущность «чернокожей» исчезла, раскрывая искусственность и бесполезность ее очевидных расовых маркеров.
Прически навешивают на нас настолько явный ярлык, что, если у кого-то с неопределенными расовыми чертами будет прическа, ассоциирующаяся с темнокожей расой, мы будем считать его или ее кожу более темной, чем в действительности[474]. Происходящий сдвиг в восприятии оттенка кожи очень похож на то, как мы воспринимаем один и тот же отрезок, который кажется нам короче или длиннее в зависимости от того, куда направлены стрелки на его концах – внутрь или наружу[475].
Оптическая иллюзия работает, потому что мозг не любит путаницы, в том числе и в социальных категориях. Если чья-то идентичность приводит нас в замешательство, наше изобретательное серое вещество определяет, в какую категорию она вписывается, систематизируя другую информацию, которую мы считаем полезной. Яркими примерами, наряду с прической, являются ермолка иудея, тюрбан сикха и черный наряд гречанки-вдовы. Более приглушенные признаки могли использовать охотники-собиратели, внешний вид которых, вероятно, редко значительно отличался, а если таковые различия и были, то, возможно, они не имели значения. В результате такого мыслительного процесса люди превращают искусственные (мысленные) категории в социальную реальность.
Раньше я поднимал вопрос о том, как маркеры ускоряют рас-познавание групп. Удивительно, как стремительно и бессознательно впитывается информация. Мы фиксируем комплекс маркеров человека без всякого обдумывания. Алекс Тодоров, жизнерадостный болгарин с яркой копной волос, кабинет которого находится рядом с кабинетом Хассона на факультете психологии в Принстоне, продемонстрировал, что лицо, увиденное мельком на десятую долю секунды (слишком короткий промежуток времени, чтобы произошло осознание), подсознательно оценивается по целому ряду показателей: эмоциональное состояние человека, пол, раса, а также (заверил меня Тодоров) его этническая принадлежность и общество[476]. Проворное определение маркеров должно снижать когнитивную нагрузку на наш мозг – затраченные нами сознательные усилия. И как признавал в 1940-х гг. Соломон Аш, пионер в области социальной психологии, мы способны помешать этим впечатлениям не больше, чем запретить себе слышать мелодию[477].
Иногда, если маркеры, даже взятые в совокупности, не справлялись, признаки идентичности насильно навязывали людям. Евреи были обязаны носить желтый знак в средневековой Франции и «звезду Давида» – в Европе, находившейся под властью нацистов. Власти определяли эти принудительные видимые метки как знак позора, но, вне всяких сомнений, причина их введения заключалась в том, что представителей этого народа теперь было невозможно неправильно идентифицировать. Доказательством того, что слова наносят такой же вред, как любая палка или камень, служит тот факт, что даже молва может поставить метку на человеке: слухи о происхождении семьи стали предпосылкой гибели множества людей при антисемитских режимах.
Когда давление становится очень сильным, люди склонны настолько тревожиться из-за возможности ошибочно принять незнакомых чужаков за членов своего общества, что допускают ошибки и делают вывод, что некто, кажущийся странным, не принадлежит к их обществу, даже когда он или она на самом деле принадлежит к этому обществу. Такая тенденция настолько предсказуема, что психологи называют ее (довольно нескладно) эффектом внутригруппового сверхисключения[478]. Иногда последствия исключения из внутренней группы бывают катастрофическими, как свидетельствует новостной репортаж времен Второй мировой войны:
Целый поезд немецких беженцев из Гамбурга, ошибочно принятых нацистскими чиновниками за депортированных евреев, был истреблен гестапо в «камерах смерти» концентрационного лагеря для евреев рядом со Львовом, сообщает сегодня Manchester Evening Chronicle… Когда поезд прибыл, голодные и измученные немецкие беженцы немногим отличались от голодных и измученных евреев, которых всегда привозят в этот лагерь на смерть в газовых камерах. Гестаповский конвой, не теряя времени, заставил вновь прибывших раздеться и отправил их в газовые камеры[479].
Подсознательные сигналы тревоги
Как наш мозг обрабатывает информацию об идентичности людей, с которыми мы встречаемся? Как только мы отличили человека от животного, компьютера или другого объекта, мозг переключается на прием информации об этой персоне, оценивая, помимо других факторов, является ли он или она угрозой. Подобные оценки необходимы в мире неопределенности, это вопрос жизни и смерти для охотников-собирателей, неожиданно наткнувшихся на кого-то, или для войск во время войны. Но оценивание происходит даже в менее рискованных ситуациях как часть фоновой активности нашей нервной системы.
Последующая психическая реакция зависит от того, кто эти люди и насколько мы знакомы с ними или их группой. Если человек нам незнаком, но идентифицирован как один из членов нашей или другой безопасной группы, благодаря нашему знанию его или ее маркеров идентичности незнакомец кажется более знакомым[480]. Независимо от того, постараемся ли мы индивидуализировать этого человека (то есть отнесемся к нему или ней как к личности) или нет, у нас имеются некие гарантии, касающиеся его убеждений и поведения, хотя мы, возможно, по-прежнему будем начеку, если кто-то кажется нам сомнительным или неприятным или если у него просто выдался плохой день.
Чужаки – и определенно те, кто принадлежит к нелюбимому или незнакомому обществу, – могут вызывать подсознательные сигналы тревоги независимо от их поведения. Как минимум, мы чувствуем дискомфорт в их присутствии. У бушменов даже след чужака, например странно сделанный наконечник стрелы, найденный в земле, вызывал тревогу, потому что поведение человека, изготовившего этот наконечник, нельзя было предсказать[481]. Один исследователь, изучавший бушменов г/ви, отмечал «вновь обретенную уверенность и снижение напряжения, которое наблюдается, когда незнакомца распознают как своего собрата г/ви»[482].
Между незнакомцем (человеком, которого мы не знаем, независимо от того, является ли он или она частью нашего общества) и чужеземцем, или «чужаком» (членом другого общества, не важно, знаем мы его или нет), большая разница. У нашего вида эти два понятия четко отличаются: мы можем дружить с иностранным студентом, который учится в нашем классе по обмену, и при этом ни разу не встретить загадочного ближайшего соседа. Психологи, к сожалению, часто смешивают эти два понятия, поскольку в английском языке это различие размыто. Например, слово «ксенофобия» часто волей-неволей одинаково применяют по отношению к нашей негативной реакции и на незнакомцев, и на чужеземцев. В действительности же человеческий мозг, по-видимому, развивался так, чтобы реагировать на незнакомцев и чужеземцев по-разному, и сильнее всего – на чужеземных незнакомцев[483].
Наше мгновенное и бездумное отнесение людей к категориям имеет явные адаптивные преимущества. Как мы видели, оно заставляло нас настороженно относиться к тем, чьи действия нельзя было предсказать, и снижало напряжение по отношению к тем, кто был на нас похож. Оценка происходит, не только минуя наше сознание, но и влияет на нас до мозга костей. Например, у большинства участников исследования, просматривавших видео, на котором людям делали укол шприцем для подкожных инъекций, наблюдались менее интенсивное потоотделение и меньшая активность в передней части островка в обоих полушариях мозга, когда человек, которому делали инъекцию, принадлежал к расе, отличающейся от расы испытуемых. Такая нейробиологическая реакция свидетельствует о пониженной эмпатии[484]. Даже шимпанзе будет демонстрировать подобную избирательную связь с другими, зевая в ответ только на зевок другого шимпанзе, который принадлежит к его собственному сообществу[485]. Такая реакция выдает основной компонент человеческих взаимоотношений: мы ведем себя так, будто сущность людей, принадлежащих к нашей группе, является высшей, будто в нас больше человеческого, чем у других групп. Столкнувшись с тем, кто не вписывается, мы дистанцируемся. В экстремальных ситуациях мозговая активность человека, смотрящего на индивида, которого он или она считает чужеземцем, выглядит так же, как мозговая активность человека, смотрящего на животное. Едва только люди будут обозначены как чужаки, мозг отказывается от детализации и может совсем исключить их из категории «человек». В совокупности эти реакции поддерживают шаткое здание человеческих стереотипов.