Человек без свойств — страница 205 из 239

Когда Агата проснулась, час этот давно истек, а Ульрих отсутствовал. Комната была погружена в густой сумрак и показалась ей до того чужой, что она испугалась при мысли, что вот она и вступила в долгожданную новую жизнь. Насколько она могла различить, стены были покрыты книгами, как прежде отцовские, а столы — бумагами. Она с любопытством отворила дверь и вошла в соседнюю комнату. Там она увидела платяные шкафы, комоды для обуви, боксерскую грушу, гантели, шведскую лестницу.

Она пошла дальше и снова пришла к книгам. Она дошла до одеколонов, эссенций, щеток и гребенок ванной, до кровати брата, до охотничьего украшения в передней. След ее обозначался вспыхивавшим и гаснувшим светом, но по воле случая Ульрих ничего этого не заметил, хотя и был уже дома; он решил не будить ее, чтобы дать ей подольше отдохнуть, и теперь столкнулся с ней на лестничной площадке, поднимаясь из находившейся в подвале кухни, которой вообще-то мало пользовались. Он искал там какого-нибудь подкрепления для нее, ибо из-за его непредусмотрительности в доме в этот день не оказалось и самой необходимой прислуги. Когда они стояли рядом, Агата почувствовала, как суммируются ее беспорядочные дотоле впечатления, и это было так неприятно и нагоняло такое уныние, что хотелось сразу же дать тягу. Была в этом доме какая-то безличная, возникшая при полном равнодушии нагроможденность, которая испугала ее.

Ульрих, заметив это, извинился и пустился в шутливые объяснения. Он рассказал, как сложилось его жилье, и коснулся отдельных деталей его истории, начиная с оленьих рогов, которые он приобрел, вовсе не будучи охотником, и кончая боксерской грушей, которую он заставил поплясать перед Агатой. Агата еще раз осматривала все это с внушавшей тревогу серьезностью и даже каждый раз испытующе оглядывалась, когда они выходили из одной комнаты в другую. Ульрих хотел восхититься этим экзаменом, но по мере того как он продолжался, его жилье становилось ему неприятно. Обнаружилось то, что обычно скрывала привычка, а именно — что он жил лишь в действительно нужных комнатах, а остальные были как бы бесполезным придатком к ним. Когда они сели после обхода, Агата спросила:

— Зачем же ты это сделал, если это тебе не нравится?

Брат угощал ее чаем и всем, что было в доме, стараясь хотя бы с опозданием показать себя гостеприимным хозяином, чтобы заботливостью о насущном эта вторая встреча не уступала первой. Бегая взад и вперед, он уверял ее:

— Я все устроил кое-как, неверно, и со мной тут нет ничего общего.

— Да нет же, все очень славно, — утешила его теперь Агата.

Тогда Ульрих нашел, что, поступи он иначе, вышло бы, наверно, еще хуже.

— Терпеть не могу жилищ, сделанных по душевной мерке, — заявил он. — Мне казалось бы, что я заказал у декоратора самого себя!

И Агата сказала:

— Я тоже боюсь таких домов.

— Но так все же оставить нельзя, — поправился Ульрих. Он сидел сейчас рядом с ней за столом, и одно то, что теперь им всегда придется есть вместе, уже поднимало кучу вопросов. Он, в сущности был поражен, поняв, что теперь действительно многое должно измениться; он смотрел на это как на невиданное свершение, которого от него ждут, и был поначалу, как новичок, полон усердия.

— Когда человек один, — ответил он на снисходительную готовность сестры оставить все как есть, — у него может быть слабость: она входит в остальные его свойства и в них исчезает. Но если какую-то слабость разделяют двое, то по сравнению со свойствами, которых они не разделяют, она приобретает двойной вес и приближается к некоему нарочитому кредо.

Агата не согласилась с этим.

— Другими словами, как брату с сестрой, нам нельзя делать многого, что мы позволяли себе делать порознь. Но ведь потому-то мы и объединились.

Это Агате понравилось. Однако негативная формулировка, — что объединились они только для того, чтобы чего-то не делать, — не удовлетворила ее, а через несколько мгновений она спросила, возвращаясь к его накупленной у первоклассных поставщиков мебели:

— Мне это все-таки еще не совсем понятно: зачем, собственно, ты устраивался так, если не считал это правильным?

Ульрих встретил ее веселый взгляд, глядя при этом на ее лицо, показавшееся ему вдруг — над несколько измятым дорожным платьем, которое еще было на ней, — серебряно-гладким и таким на диво реальным, что оно было столь же близко от него, сколь далеко или что близость и далекость сходили на нет в этой реальности, подобно тому как луна появляется вдруг из небесных далей за крышей соседа.

— Зачем я это сделал? — ответил он, улыбаясь. — Не помню уже. Наверно, потому, что с таким же успехом можно было сделать и по-другому. Я не чувствовал ответственности. У меня было бы меньше надежды объяснить тебе, что безответственность, в которой мы сегодня проводим свою жизнь, могла бы уже быть ступенькой к новой ответственности.

— Каким образом?

— Ах, на разные лады. Ты же знаешь: жизнь отдельного лица есть, может быть, лишь маленькое отклонение в ту или иную сторону от наиболее вероятной средней величины данного ряда. И так далее.

Агата слышала из этого только то, что было ей ясно. Она сказала:

— Отсюда и выходит «довольно славно» и «очень славно». Вскоре уже и не чувствуешь, как мерзко живешь. Но иногда жуть берет, словно, очнувшись от летаргического сна, видишь, что лежишь в морге!

— А как был обставлен твой дом? — спросил Ульрих.

— По-мещански. По-хагауэровски. «Славненько». Так же фальшиво, как твой!

Ульрих тем временем взял карандаш и набросал им на скатерти план дома и новое распределение комнат. Это было сделано легко и так быстро, что рачительная попытка Агаты заслонить рукой скатерть запоздала и кончилась тем, что ее рука без пользы легла на его руку. Трудности снова возникли только при определении принципов переустройства.

— У нас есть дом, — доказывал Ульрих, — и мы должны переустроить его для нас обоих. Но в целом это сегодня устарелый и праздный вопрос. «Создать дом» значит инсценировать показную сторону, за которой ничего больше нет. Социальные и личные обстоятельства уже недостаточно прочны для домов, никому уже не доставляет искреннего удовольствия создавать картину устойчивости и постоянства. Раньше это делали и числом комнат, слуг и гостей показывали, кто есть кто. Сегодня почти все чувствуют, что бесформенная жизнь — единственная форма, которая соответствует многоразличным целям и возможностям, наполняющим жизнь, и молодые люди либо любят голую простоту, напоминающую сцену без декораций, либо мечтают о кофрах и состязаниях по бобслею, о чемпионатах по теннису и роскошных отелях у автострады с видом на залив и плавной музыкой в комнатах, которую можно сделать громче и тише.

Так говорил он, говорил тоном светской беседы, словно перед ним была чужая; говоря, он, в сущности, старался выбраться на поверхость, потому что в этом пребывании вдвоем его смущало соединение окончательности с началом.

Но, дав ему договорить до конца, сестра спросила:

— Ты, значит, предлагаешь, чтобы мы жили в отелях?

— Конечно, нет! — поспешил заверить ее Ульрих. — Разве что иногда при поездках.

— А на остальное время мы построим себе шалаш на каком-нибудь острове или хижину где-нибудь в горах?

— Конечно, мы будем жить здесь, — ответил Ульрих серьезнее, чем то подобало этому разговору. Беседа заглохла, он встал и принялся расхаживать по комнате. Агата сделала вид, что поправляет что-то в обшивке платья, и наклонила голову ниже линии, на которой до тех пор встречались их взгляды. Вдруг Ульрих остановился и сказал сдавленным, но искренним голосом:

— Дорогая Агата, есть круг вопросов с очень большим периметром, но без центра. И все эти вопросы сводятся к одному: как мне жить?

Агата тоже поднялась, но все еще не смотрела на него. Она пожала плечами.

— Надо попробовать! — сказала она. Кровь прилила у нее ко лбу; но когда она подняла голову, глаза ее задорно сияли и только на щеках задержался румянец, как уходящее облачко. — Если мы собираемся остаться вместе, объяснила она, — ты должен прежде всего помочь мне распаковать вещи, разложить их по местам и переодеться, ибо я нигде не видела горничной!

Нечистая совесть снова ударила ее брату в руки и ноги, гальванизировав их, чтобы под руководством и с помощью Агаты загладить его невнимательность. Он опростал шкафы, как охотник потрошит дичь, и покинул свою спальню с клятвой, что она принадлежит Агате, а он уж найдет себе какой-нибудь диван. Он оживленно переносил предметы обихода, которые тихо, как цветы на клумбах, жили дотоле на своих местах, ожидая единственной перемены в своей судьбе от выбора хозяйской руки. Костюмы кучами лежали на стульях, на стеклянных полках ванной, после того как там были тщательно сдвинуты все принадлежности ухода за телом, образовались мужское и дамское отделения; когда весь порядок был более или менее превращен в беспорядок, забытыми на старом месте остались только блестящие кожаные туфли Ульриха, походившие сейчас на обиженную болонку, которую выбросили из ее корзиночки, — горестный символ разрушенного комфорта с его столь же приятной, сколь и ничтожной природой. Но было некогда предаваться сантиментам по этому поводу, ибо уже подошла очередь чемоданов Агаты, и хотя на вид их было немного, в них оказалось неисчерпаемое множество тонко сложенных вещей, которые, выходя на свет, расстилались и расцветали на воздухе, как сотни роз, извлекаемых фокусником из своей шляпы. Их надо было развесить и разложить, вытрясти и сложить стопками, и, поскольку Ульрих помогал, дело шло со всяческими заминками и смехом.

Но за всем этим он, в сущности, не мог думать ни о чем, кроме одного и того же без перерыва — что он всю свою жизнь и даже еще несколько часов назад был один. И вот здесь Агата. Эта маленькая фраза «Агата теперь здесь» повторялась волнообразно, напоминала удивление мальчика, которому подарили игрушку, несла в себе что-то сковывавшее ум, но, с другой стороны, и прямо-таки непонятную полноту реальности и приводила в итоге назад к маленькой фразе: «Агата теперь здесь». «Она, значит, высокая и тонкая?» — думал Ульрих, украдкой наблюдая за ней. Но она совсем не была такой: она была меньше ростом, чем он, и плечи у нее были здоровой ширины. «Миловидна ли она?» — спрашивал он себя. Но и это тоже нельзя было сказать: ее гордый нос, например, был, если смотреть сбоку, немного вздернут; тут таилось куда более сильное обаяние, чем миловидность. «Красива ли она, в сущности?» — как-то странно спросил себя Ульрих. Ибо вопрос дался ему нелегко, хотя Агата, если отбросить всякие условности, была для него чужой женщиной. Ведь внутреннего запрета на то, чтобы смотреть на кровную родственницу с мужской любовью, не существует, это только обычай или может быть обосновано окольными путями морали и гигиены; да и то, что они не вместе воспитывались, помешало возникновению между Ульрихом и Агатой тех стерилизованных братско-сестринских отношений, какие царят в европейской семье; однако достаточно было и просто родства, чтобы поначалу лишить их ощущение друг друга, даже такое невинное, как всего только мысль о красоте другого, крайней остроты, отсутствие которой Ульрих почувствовал в этот миг по явному своему смущению. Ведь найти что-либо красивым значит, наверно, прежде всего найти это: будь то местность или возлюбленная — вот они перед нашедшим, они льстят ему, глядят на него, и кажется, что они только его и ждали; и хотя вот так, с этим восторгом от того, что она теперь принадлежит ему и хочет, чтобы он открыл ее, сестра понравилась ему безмерно, он все-таки подумал: «Найти собственную сестру красивой по-настоящему нельзя, может разве только быть лестно, что она другим нравится». Но потом там, где прежде была тишина, он несколько минут слышал ее голос, а каков был ее голос? Волны аромата сопровождали движение ее платьев, а каков был этот аромат? Ее движения были то коленом, то нежным пальцем, то непокорностью локона. Единственное, что можно было сказать об этом, было: это — здесь. Это было здесь, где раньше ничего не было. Разница в проникновенности между самым живым мгновением, когд