Перед тем как, наконец, перейти к Кириллу, – два слова про математику, необычный вид деятельности для современной девочки: собиралась бы она стать актрисой или, скажем, экономистом, и ничего не надо было бы разъяснять. Сначала Милу учили музыке, но как-то безрезультатно, хотя, кажется, были и способности, и желание, а вот с математикой сразу пошло. Училась она в той же школе, которую совсем недавно окончила Кира, и однажды после какого-то ее хулиганства – а Мила их совершала, как и все остальное, задумчиво, и всегда попадалась – учительница ей велела явиться с матерью, но, вспомнив Киру, махнула рукой.
И, конечно, как все нормальные люди, самые важные свои решения – поступить на мехмат, выйти замуж, поискать отца – Мила принимала не при полном блеске сознания, не взвешивая, не рассуждая, не определив понятия. Что это вообще за разговоры такие – давайте определим понятия? Они ведь определяются не за письменным столом, тем более – не за кухонным или свадебным. В случае с Милой это произошло по ходу следования автобуса номер шестьсот шестьдесят один в парк.
Весной стояли под металлическим козырьком, большой толпой. Был дождь, и когда подошел автобус, то все к нему быстро двинулись, а Мила о чем-то думала и задержалась.
– Тоже Маршала ждешь? – Кирилл оглядывает автобус, не торопится в него залезать.
– Маршала? – Мила не знает, о ком идет речь.
Они немножко знакомы с Кириллом: по кафедре, по физкультуре, знают друг друга по имени, его нет ни в “ВКонтакте”, ни в других социальных сетях. Не интересуется параллельной реальностью – а как же автобусы? – Автобусы – реальность не параллельная, а настоящая. – Все это Миле еще предстоит узнать, как и свыкнуться, например, с тем, что троллейбусы – неполноценный транспорт, с их проводами, усами, с педалью тормоза под левой ногой. Да, он знает троллейбусы, чего там знать? С первого по восемьдесят седьмой, девяносто пятый и две букашки – красная с черной, но это все примитив, евклидова геометрия, как трамвай.
А Маршал – старейший водитель Первого автобусного парка Москвы. Зовут его Георгием Константиновичем, но водители говорят – Маршал. Вероятно, из уважения. Скоро подъедет, уже должен был, или, погоди-ка, – Кирилл просчитался – у Маршала начался отстой. Водители работают по восемь часов с двумя перерывами: обед и отстой.
Кирилл видит, что она никуда не торопится: дождемся легендарного Маршала, тем более – дождь кончается, почему бы не погулять? Кириллу есть чего рассказать, и вот они уже идут мимо аллеи со статуями разных деятелей – к Воробьевым горам, к набережной, проходят под метромостом – к Андреевскому монастырю, а там уже и Нескучный сад, и Кирилл рассказывает обо всяких необыкновенных случаях: как сто семьдесят седьмой ходил от Заревого проезда до Челобитьева, а потом заметили, что – непорядок, Челобитьево – не Москва, и переименовали – в пятьсот двадцать третий, номера сто – двести не должны выходить за пределы Москвы, но – Кирилл трясется от смеха – двух месяцев не прошло, как Челобитьево стало Москвой, и – что теперь делать? – его переименовали в восемьсот двадцать третий! Потому что сто семьдесят седьмой маршрут уже организован был от “Выхино” до Жулебино. Мила, как ни увлечена, – любое чистое знание привлекательно, будь то звезды или насекомые, – но замечает: Кирилл старается сделать так, чтобы она не увидела надписей на изнанке метромоста. “Я не могу без тебя!!!” – единственная среди них приличная.
Огромная получилась прогулка. Кирилл – неспортивный, тяжелый – устал. Сумерки. Маршал несколько раз уже съездил от МГУ до Новаторов и обратно. И вот, наконец, они залезают в автобус, Маршал – худой прокуренный дядька, похож на артиста советских времен, и Кирилл просит Милу не сходить у метро, ехать с ним до конца. У него вдохновение, и обстоятельства ему на руку, это последний сегодняшний рейс Георгия Константиновича, с Новаторов он отправляется в парк. Адрес парка Кириллу известен. – Где он время находит учить это все? – А учить ничего не приходится, адрес парка он просто знает, как Мила – свой собственный. Кстати, пусть назовет.
И вот уже свет в салоне погашен, и в совершенно темном автобусе Кирилл доставляет ее домой. Неизвестно, дорого ли ему стоило изменить маршрут шестьсот шестьдесят первого, скорее всего, – ничего, это вопрос не денег, а солидарности. В автобусе только они вдвоем и шофер. И Кирилл рассказывает, как ребенком рассматривал фотографии водителей, как спрашивал у мамы – зачем продают портреты артистов, писателей? – вот чьи портреты надо бы продавать! – и мама смеялась и соглашалась с ним, а отец восклицал: “Но! Все-таки!” – он-то как раз артист. А потом отец купил ему карту наземного транспорта, Кирилл забрался на стол и ползал по ней, а карта стала скользить, и они упали, карта и мальчик, и у мальчика пошла кровь, но он не заплакал, а мама ужасно ругала отца. И Мила видит, что тогда-то Кирилл, может быть, не заплакал, зато плачет теперь, в темноте, потому что вскоре после его поступления в университет отец ушел. Настоящие слезы, он их даже не пытается скрыть.
И Мила, придя домой и быстро спросив у мамы про собственного отца, ее недослушивает и бросается писать эсэмэску Кириллу: “Думаю о тебе, как подорванная”, – прямо так.
И вскоре они с Кириллом совершенно естественно оказываются на даче, уже подзаброшенной, дача теперь в его ведении, Анастасии Георгиевне здесь неприятно бывать. Кирилл приезжает накануне, пробует сделать, чтоб было уютно, но выходит, конечно, пародия на уют.
Всякое любовное действие получается у Кирилла немножко навзрыд, так что отношения их развиваются на пространстве Милиного – Аленушка выразилась бы грубо – организма, туловища, но можно точней указать – солнечного сплетения и Кирилловой психики, говоря по-простому, – души. И у Милы – чувство вступления во взрослую жизнь, бесповоротного, но не такого бравого, какое было когда-то у ее матери.
Они идут дорогой вдоль поля, Милу тянет гулять, Кирилл предпочел бы еще поваляться, он и тут высматривает местечко прилечь – подожди, давай хоть до леса дойдем. В лесу колко, надо надеть сандалии, Кирилл становится на колени, принимается помогать. – Если бы это были коньки, ты бы их зашнуровал мне, как… кто? Забыла. Запутался в ремешках? Он трогает небритой щекой ее ногу, она рассматривает завитушки у него на темени. Стал немножко уже лысеть. От его головы пахнет дорогой, пылью, июльским днем. Никакой романтической истории, ничего как будто бы не случилось, а вот, надо же, теперь они муж и жена.
Совсем накануне свадьбы спросила у мамы уже не на десять копеек – на рубль. Не составило труда его разыскать. Позвонила, сказала: “Насколько я понимаю, вы мой отец”. Он врач, следовательно, готов ко всяким внезапностям. Дала время прийти в себя, объяснила, как добраться от “Павелецкой” до ресторана.
А почему мама сама этого раньше не сделала? Не было Интернета? Сначала, конечно, не было… Мила читала книги, смотрела фильмы про женщин, которые добиваются счастья, сражаются за него. Считается правильным – добиваться, сражаться, особенно в нашем кино: нет ничего важнее, чем счастье. Мама у нее не такая, не похожа ни на кого. И целомудрие понимает иначе, чем некоторые мамаши – те, что любят стращать дочерей: потерей невинности, необратимостью, отсутствием гарантий.
Кира в настроении шутить: не чини того, что не сломалось, – разве им плохо вдвоем? Обе, однако, знают, почему она не искала Эмиля, хотя прямо, конечно, не формулируют: нет такого обеспеченного законом права, чтобы тебя любили, были обязаны тебя любить. Ему однажды было хорошо в увольнительной. Ей тоже, очень. И что с того? Да и образ юноши с головой цвета солнца за давностью чуть померк. Но он ведь и не скрывался, так что – никакой тяжести.
Он и теперь не скрывался. Больше того, у всех на виду заснул.
Сон – это ли не знак доверия водителю, когда пассажир спит? Но Эмиль не в машине и не в автобусе, а на свадьбе дочери. Подумаешь: не спал ночь, – ему часто приходится не спать ночами. Как же так вышло?
А вышло так: рядом с Кирой ему стало настолько пугающе хорошо, что он не знал, как этим распорядиться, стал болтать, хвастаться, выпил несколько рюмок, потом вышел в переднюю, впервые за долгое время выкурил сигарету, а потом сел на диван и на несколько секунд, как он думал, прикрыл глаза. А когда открыл, то мир на мгновение ему показался, как в детстве, счастливым, круглым, но потом он заметил, что в нем не хватает каких-то частей: сделалось странно тихо, и исчез домашний кинотеатр.
Но у входа стоит Кира в длинном своем красном платье и на него смотрит.
– Где Мила? Где все?
Уехали, только что. Не решились его будить. Мила сказала: он же устал, пока долетел из своего Краснодара или Красноярска, Мила путает города. Взяли математическую компанию, бутылки, еду, подарки и отбыли. На дачу, праздновать.
– А эти, артисты?
Подхватили Сома и тоже куда-то двинулись. Почти все.
– На цыпочках?
Кира смеется: артисты умеют ходить тихо.
Ни с кем он не попрощался. Ладно, что ж теперь?
– Пошли к гостям? – Она дает ему руку.
Он берет ее, но сидит, не встает:
– Погоди, надо собраться с мыслями.
Ему снился сон. Сон такой: они с Кирой стоят в каком-то московском дворике, вроде того, что тут, и смотрят на борьбу, даже не борьбу – возню, красивых восточных юношей. Ему тоже хочется поучаствовать. Юноши ласковы: не поймешь, есть угроза от них или нет. Он начинает возиться, бороться, оглядывается, а ее нет. Почти наверняка отошла и смотрит из-за веток, кустов, а вдруг нет?
– А когда я пытался помочь этой женщине, с обмороком, ты за меня болела?
Да, отвечает Кира, ей хотелось, чтоб все обошлось.
– Но ты меня хоть немножко вспомнила? Когда он голову наклонил… да. Припомнила. Эмиль злится на самого себя: почему надо все облекать в слова? Сказала же: да. Что поделаешь? – хочется, прямо-таки необходимо – он обводит пространство руками, – завоевать любовь вот этого вот всего.