Человек и его тень — страница 14 из 66

Я спросил смущенно:

— Муж вашей младшей сестры работает в угольной лавке?

Она кивнула:

— Да! Сама Цююнь работает на фабрике готовой одежды, а я вот дома клею коробки, подрабатываю немножко.

Она указала на угол комнаты, где лежала куча уже готовых, ожидавших оклейки коробок и обрезки бумаги.

Тогда, чувствуя, что разговор не получается, я решил прямо перейти к делу и уже начал было объяснять цель своего посещения, но тут неожиданно пришла председательница жилищного совета и сказала, что ей сейчас звонили и требуют, чтобы я немедленно вернулся в школу. Выйдя в переулок, я хотел уже было попрощаться с председательницей жилищного совета, но та остановила меня.

— Не спешите, — сказала она. — Вам никто не звонил. Это я сказала, чтобы просто вызвать вас оттуда.

Я удивленно посмотрел на нее.

— Да-да. Я хотела вам сказать: очень даже неподходящего человека нашли вы для встречи с учениками. Вы знаете, кто она? Она высокородная барышня из бывшего княжеского дворца, где теперь ваша школа. В те времена таких, как она, барышень называли принцессами да княжнами. После развала маньчжурской власти большую часть княжеского дворца запродали иностранной духовной миссии, которая открыла там школу. А бывшие хозяева дворца укрылись в боковом дворике, вели там беспутную жизнь на те деньги, что получали от миссионеров. Перед событиями 7 июля князь продал миссионерской школе последнюю боковую пристройку, но и этих денег княжеской семье ненадолго хватило. С тех пор она и впала в полное разорение, а потом и вообще распалась. Наша княжна отделилась от старшего брата и переехала в дом, который стоял в переулке Фонаря из козьего рога. То было ее последнее недвижимое имущество. Жила она на сборы от квартплаты, но перед освобождением муж ее — мелкий маклер, который только и делал, что пил, ел, распутничал да играл в азартные игры, тайком от нее сбыл дом, забрал все пожитки и удрал. Тогда она переехала сюда и все время, даже два первых года после освобождения, жила за счет продажи еще оставшихся у нее картин, каллиграфических надписей, антикварных безделушек, фарфора, туши и тушечниц. Только потом она раздобыла себе кое-какую работенку на дому: расщепляла на пластинки слюду, фальцевала книги, клеила картонные коробки и тому подобное.

У меня даже холодок прошел по спине от страха. Будь же проклят старик Ши! В хорошую бы я влип историю, если бы пригласил к ученикам бывшую аристократку под видом жертвы старого режима.

— Так вот, значит, кто они такие, эти сестры! — не зная что сказать, пробормотал я.

Председатель жилсовета махнула рукой:

— Какие там сестры! Служанка ей эта Цююнь, вот кто! Уж как мы ни бьемся с ней, никак ее классовую сознательность поднять не можем. Не хочет с бывшей хозяйкой расставаться — и все тут! А уж княжна-то, княжна!.. Цзинь Цивэнь ее зовут. Сколько лет уже минуло, а она до сих пор не может отказаться от вонючей княжеской спеси: хотя от нищеты в одной и той же эмалированной миске и умывается, и тесто месит, все равно не бросает своих привычек — покурить хорошего табачку, попить хорошего чаю. До освобождения Цююнь составляла компанию княжне, когда та вдовствовала при живом муже, да и после освобождения все время прислуживала ей. Даже когда замуж вышла, и то княжну не бросила. И как вам на ум пришло пригласить такого человека, как она, для выступления перед учениками с рассказами о горьком прошлом!

Ответить мне было нечего. Никогда я не мог предположить, что в этих таких знакомых мне переулках живут люди, о которых я и знать не знал ни из романов, ни из докладов.

А впрочем, я, кажется, отвлекся. Вернемся-ка опять к дядюшке Ши. Хотя… хотя, говоря об одном человеке, разве можно обойти молчанием тех людей, с которыми он соприкасался? Тут-то и приходят мне на память события того десятилетия, которые все бы мы хотели предать забвению, но забыть о которых свыше наших сил…

4

Как сейчас помню то знойное раскаленное лето 1966 года, когда пронесся через нашу маленькую школу буйный политический ураган.

В то утро, умываясь, я и учитель Шуай, мой сосед по общежитию, забавлялись, брызгали друг на друга водой. У этого учителя полное имя было Шуай Тань, но коллеги прозвали его по созвучию «Суань Тай», что значит «перышко чеснока». За два дня до этого после полудня мы услышали сообщение по радио о «первом марксистско-ленинском дацзыбао». Любопытство наше было взбудоражено, но никто из нас и не думал тогда, что все это будет иметь к нам самое прямое отношение. А сегодня, выйдя из общежития и направляясь к учебному зданию, мы увидели дацзыбао и на дверях нашей школы. Клейстер, которым ее приклеили, еще не остыл, от газеты шел пар. Заголовок гласил: «Пусть парторганизация не думает, что ей удастся заморочить людям головы и выкрутиться!» Немало учителей и школьников толпилось перед газетой с напряженными лицами, на которых читались противоречивые чувства. Но больше всего поражало то, что не было ни шума, ни споров. Прозвенел звонок. Первая половина урока прошла сравнительно нормально, однако вторая представляла уже что-то из ряда вон выходящее. Все началось с того, что со стороны спортплощадки послышались всплески выкриков, затем первые группки учащихся-цзаофаней стали вламываться в классы, призывая всех на митинг. В этот момент я был ошарашен. У ворвавшегося ко мне в класс школьника-бунтаря мышцы лица дергались, весь он раскраснелся, кровь у него, казалось, вот-вот закипит. Он выкрикивал призывы с неподдельной искренностью, в глазах даже слезы блестели. Что он тогда кричал, я сейчас точно уже не помню, но примерный смысл сводился к следующему: внутри партии выявился ревизионизм, как можете вы чинно и учтиво сидеть в тихом классе, почему не рветесь на улицу, чтобы «одним махом искоренить нечисть»! Через минуту-другую в классе остались только несколько робких учеников да я. А спустя некоторое время и я, растерянный, помимо своей воли тоже пошел к спортплощадке. Там творилось что-то невообразимое. Стайка самых оголтелых бунтарей, окружив старину Цао, который только недавно вступил в должность партийного секретаря, требовала от него признания в том, что он, неотступно следуя за «черным горкомом партии» и «черным райкомом партии», проповедовал «ревизионизм». Цао был взволнован, но не напуган. К тому же его окружало несколько учеников старших классов и молодых учителей, которые, защищая парторга, не позволяли хулиганам приблизиться к нему вплотную. Среди них был и Перышко Чеснока, чья долговязая фигура сразу бросалась в глаза.

К полудню вокруг первой в нашей школе дацзыбао появились другие, двух противоборствующих направлений: одно поддерживало первую дацзыбао, другое наносило ей ответные удары. В общежитии Перышко Чеснока быстро нацарапал газету контрнаступательного характера в поддержку партийной организации. Он предложил подписать ее и мне, но я заколебался и сказал:

— Я подумаю…

Сердито глянув на меня, Шуай схватил свою газету и выбежал из комнаты.

К вечеру школьный радиоузел оповестил всю школу: ЦК комсомола прислал рабочую группу, партийная организация отстранена от дел, руководитель рабочей группы обнародовал свою позицию, заявив о своей полной поддержке революционно настроенных учащихся.

Перышко Чеснока немедля сел в общежитии за новую дацзыбао. Только на этот раз писал он медленно, хмуро насупив брови. Эту газету он наклеил поверх написанной им же в полдень. Заголовок был следующим: «Горячо приветствуем рабочую группу!» До сих пор помню и первую фразу. Вот она: «Ложь, которой потчевала нас партийная организация, не может быть вечной!» Вечером Шуай долго не появлялся в общежитии — в ярко освещенной комнате третьего класса он беседовал со школьниками-бунтарями — «учился у маленьких полководцев».

В последующие два-три дня я ходил как неприкаянный. В школе появлялось все больше и больше дацзыбао, даже на стенах уборной не осталось ни кусочка свободного от них места, а круг лиц и дел, которые затрагивались в них, все более и более ширился. Наконец появилась дацзыбао, написанная на семнадцати листах, специально против меня; общий заголовок призывал «сорвать» с меня «маску». Подзаголовки помельче тоже были весьма хлесткими: «Рекламировал черный товар феодализма, капитализма, ревизионизма», «С провокационной целью толкал учеников на путь контрреволюционных спецов», «Злостно нападал на реформу пекинской оперы»… Впервые в жизни я видел такое… Трудно выразить все ощущения, но мне показалось тогда, что со мной все кончено, что жить в этом мире слишком тяжело, слишком обидно и слишком бессмысленно. Что меня еще поразило, так это некоторые мои «черные высказывания», приведенные в газете, которые вроде бы никому, кроме Перышка Чеснока, не были известны.

Когда вечером я возвратился в общежитие, мой сосед хмурил лицо и со мной уже не разговаривал. Утром же, встав с постели после полубессонной ночи, я обнаружил на умывальнике пустую мыльницу. А дело было вот в чем. Мы с ним использовали одну мыльницу, туалетное же мыло покупали по очереди. В том месяце мыло «Зеленое сокровище» купил он и теперь его забрал. Этот его поступок задел меня даже больше, чем то, что он выдал мои «черные высказывания» «маленьким полководцам». У меня даже ноги отнялись, я сел на кровать, на глаза навернулись слезы. Люди, люди! Почему же в вас за считанные дни происходят такие крутые перемены?.. Почему?..

Последующие изменения происходили так стремительно, что их никто не успевал воспринимать. Они рождали большое недоумение: то рабочая группа объявляла учащихся-бунтарей «правоуклонистами» и «бездельниками», то учащиеся-бунтари радостно вопили, что «группа по делам культурной революции при ЦК КПК одержала победу над «линией рабочих групп»; то руководителя рабочей группы вместе со стариной Цао выводили на чистую воду, то группировки бунтарей друг друга от чего-то отлучали и в чем-то обвиняли. В конце концов Перышко Чеснока съехал из нашего общежития и пристроился в «группу обслуживания» одной из секций учащихся-бунтарей, став секретарем «маленьких полководцев». Над его столом висел большой портрет Цзян Цин…