Человек и его тень — страница 27 из 66

Он все-таки сознавал внезапность и необъяснимость происшедшего, сознавал, что «выявлен» какой-то другой Чжан Сыюань, «выявлен», опозорен, пробует на вкус чужие плевки, слышит, что он буржуазный элемент, изменник, тот, кто мешал борьбе против «трех злоухищрений». Должен же быть прежний, еще один Чжан Сыюань, тот, у кого секретарь, у входа в кабинет — вооруженный охранник. Кабинет делится на две половины, внешняя, довольно большая, устлана чуть-чуть потертым ковром, на стенах развешаны карты города и городских районов, пригородных ирригационных сооружений, полезных ископаемых. Просторный, заваленный бумагами стол, на столе телефонный аппарат, на этой же половине — кушетка. Его секретарь, внимательный, исполнительный, пунктуальный, сидит сзади этого заваленного делами стола. На внутренней половине, которой он пользовался, изящная люстра и настольная лампа, новый ковер, стол из железного дерева, покрытый лаком, кожаное вращающееся кресло и кровать с медными спинками и пружинным матрацем, на ней он немного отдыхал в середине дня или в промежутках между заседаниями. На этой половине он просматривал документы, делал на них критические пометки, взвешивал, выбирал суть, задумывался, мучительно размышлял, внезапно находил решение и передавал дело на исполнение своему секретарю. По положению, партийному секретарю города провинциального подчинения в принципе не полагался секретарь, но канцелярия все же выделила одного человека, и в течение долгих лет все посторонние и он сам считали, что этот человек является его личным секретарем. Помимо работы в городском масштабе, у Чжан Сыюаня не было других интересов, не было других радостей и огорчений. Он, кажется, и в отпуске не был за эти семнадцать лет. Даже когда, детски радуясь, смотрел представления местных актеров, он все равно не давал себе покоя, иные срочные дела привозили ему в театр, о других звонили туда по телефону. Уход с руководящей работы был уходом в небытие, Чжан Сыюань не мог представить себе, что городской комитет мог «уйти» от него.

Но сейчас появился еще один Чжан Сыюань, сгорбленный, втянувший голову в плечи, униженно кающийся в преступлениях, нестарый, но одряхлевший, вызывающий ненависть Чжан Сыюань, сносящий от посторонних оскорбления, побои, клевету, мучения, боящийся и рукой шевельнуть и осторожно вздохнуть Чжан Сыюань, не находящий сочувствия у людей, тот, которому не дают ни минуты покоя и который не может вернуться домой (сейчас он так мечтал о доме и отдыхе!), который не смеет умыться и подстричься, надеть что-нибудь новое, боящийся такого преступления, как курение сигарет ценой выше двух мао, презираемый Чжан Сыюань, еще один выброшенный партией, выброшенный народом и обществом бездомный сукин сын. Это — я? Чжан Сыюань — это я? Я, Чжан Сыюань, — черный бандит и тип, мешавший борьбе против «трех злоухищрений»? Неужели это я две недели назад еще руководил горкомом? Этот согнутый пополам бывший секретарь горкома — это и есть я? Это на мне надета заляпанная клейстером ватная куртка (красные охранники приклеивали дацзыбао ему на спину, выливая банку с оставшимся горячим клейстером за ворот)? Этот с трудом двигающийся дряхлый человек, который и в уборную идет под чьим-нибудь присмотром, это и есть тот высокий, энергичный, самоуверенный Чжан Сыюань? Голос этого стонущего, словно в приступе малярии, человека — это и есть голос того блистательного величественного секретаря горкома, холодным голосом отдающего распоряжения чиновникам? Он вновь и вновь задавал себе эти вопросы, непрерывно думал над ними, но не мог найти ответа. Наконец решил: это мог быть только зловещий сон, недоразумение, жестокая шутка. Нет, он не верит, что превратился во врага партии и народа, не верит, что мог пойти по ложной стезе. Мы должны верить народным массам, верить партии, это были два его незыблемых принципа. Этот тип, мешавший борьбе против «трех злоухищрений», живущий хуже издыхающей собаки, этот черный бандит — это не Чжан Сыюань, он внутри какой-то странной оболочки, твердо прилипшей к телу. На транспаранте надпись: «В зеркале, выявляющем нечисть, стала ясна подлинная сущность Чжан Сыюаня, маленького генерала от революции», нет, это не его подлинная сущность, а лишь случайная метаморфоза. Он хотел верить, что поймет смысл этого превращения.

Но Дун Дун несколькими словами разрушил его веру.

Дун Дун

По-разному любят отец и мать своего ребенка. Первый детский крик, нет, даже первый внезапный толчок ребенка в утробе матери, детские слезы и смех, его лепет и молчание, его движения и неподвижность — все заботит материнское сердце. Чжан Сыюань с самого начала чувствовал неразрывную связь между собой и ребенком, которому радуешься, которого укачиваешь и не можешь укачать, который без конца плачет и не хочет закрывать глаз или, поплакав, сразу засыпает. Первый ребенок умер, и поэтому Чжан Сыюань сверхзаботлив к появившемуся у него и Хай Юнь зимой пятьдесят второго года Дун Дуну. В этой заботе сказывалось чувство ответственности, привычное представление о том, что отец должен любить своего ребенка. Но это была не любовь. Была любовь, и недолгая, лишь к Хай Юнь. Он знал, как Хай Юнь беспокоится и терзается, как болезненно, без памяти, любит сына, но в первую неделю после родов он чувствовал себя неловко, когда Хай Юнь требовала, чтобы он постоянно радовался Дун Дуну.

Десять месяцев спустя академический отпуск Хай Юнь окончился, она уехала. Дун Дун уже научился вставать, делать шажок, держась за стену, мог неотчетливо произнести «дядя». Дун Дун всегда называл отца «дядя», что немного огорчало Чжан Сыюаня. В то время у Дун Дуна уже выросло восемь зубов, он мог грызть печенье, иногда даже съедал — слезы прыгали из глаз — головку лука. Это делало Дун Дуна похожим на взрослого, и Чжан Сыюань надеялся, что на его жизненном пути появился новый спутник. От этой надежды перехватывало горло. Загруженный до предела работой, он находил время позвонить домой и справиться о здоровье ребенка. Позже пришли «не совсем верные» слухи о связи Хай Юнь с одним из ее институтских друзей. Самая пошлая, самая подлая, пугающая мысль мелькнула в голове: от кого же Дун Дун? А, надоело! У меня и времени нет, чтобы разбираться в этом. Я должен разбираться в судьбах трехсот тысяч человек. Он был настолько занят, что не было ни минуты поглядеть на Дун Дуна.

Он простил Хай Юнь, ибо был высокопоставленным, дальновидным руководителем, простил еще и потому, что любил Хай Юнь. Если любишь, то и прощаешь, все можешь простить. Но он не хотел замечать, что лицо сына, который был похож на Хай Юнь, залито слезами. Он хотел собственного позора. Но не его ли любовь и была причиной несчастий Хай Юнь? Ха-ха-ха! Слезы Хай Юнь — капли дождя на лотосе, таянье снега на коньке крыши, первый весенний дождь, который не в силах увлажнить иссохшее горло зелени! Весной 54-го года, когда сквозь струи дождя он увидел плотно прижатое к оконному стеклу лицо Дун Дуна, сплющенный стеклом сине-белый смешной нос, он почувствовал свою любовь к сыну. Кругом — прохлада, пасмурь, и это успокаивало его иссохшую душу. Вечна нестареющая весна, вечна свежая и нежная зелень листьев, вечен бесконечный, неостановимый, неоскудевающий дождь! Малыш залезал на стол, прижимался лицом к стеклу, пристально разглядывал заоконные чудеса мира, свисающие отовсюду нити дождя, невиданные, интересные, странные и подозрительные. Это был первый дождь-подарок недавно родившемуся человеку. Погребенный под бумагами и совещаниями, словно прожорливый шелковичный червь под ворохом листьев тутового дерева, Чжан Сыюань был глубоко тронут видом Дун Дуна, радующегося дождю, сердце застучало громче. Весна, зелень листьев — они как живые существа для того, кто недавно родился. Только в детстве можно увидеть будоражащие душу чудеса, которые он, Чжан Сыюань, уже не замечает, лишь идущие вослед понимают колдовскую силу жизни. Жизнь нескончаема, этому миру не суждено истлеть и сгнить. Не замечать своего сына? Собственного сына! Он с трудом вспомнил, даже не вспомнил, а смутно представил себя в двухлетнем возрасте, тридцать один год тому назад, как он точно в такой же позе, расплющив нос о стекло, радовался первому в своей жизни весеннему дождю. Разве он и Дун Дун не две точки на одном жизненном пути? Он идет по нему, идет ради миллионов детей, он хочет взвалить на себя весь тяжкий груз, все свои силы отдать самому трудному, самому великому делу, в котором участвует человечество с часа своего рождения. Подрастут Дун Дуны, их жизнь будет намного лучше, чем наша. Желаю тебе счастья, сын!

С этого дня он охотно проводил свободное время с сыном. Когда он, взяв сына за руку, медленно шел по улице (Дун Дун уже мог немного ходить), то разве шли не мужчина с мужчиной? Когда, взяв сына на руки, он усаживался на молочно-белый плетеный стул в кафе, разве он не на равных с другим самостоятельным человеком — сейчас это его гость — закусывает и выпивает? Когда сын склонялся над мороженым, этим «северным льдом из-за моря», что-то весело напевая, отец снова чувствовал, как счастлив и доволен! Дождавшись, когда Дун Дун съест мороженое, он поднимал сына высоко-высоко над головой — погляди, ты стал выше меня! Любовь отца и сына — мужская любовь, скорее дружба, чем родство по крови.

Но эта дружба испытывала потрясения, связанные с поступками матери ребенка. В 1957 году Хай Юнь неожиданно для всех стала распространять на факультете рассказы, в которых под видом борьбы с бюрократизмом делались выпады против партии. Спустя двенадцать лет прочитал эти рассказы и Чжан Сыюань. Почему ему и в голову не пришло найти и прочитать их сразу же? Но даже если бы нашлось время прочитать их, это ничего бы не изменило, ибо в те времена энтузиазм и восторженная вера пересиливали реальность и закон. Хай Юнь причислили к выступавшим против партии и социализма правым элементам, она оказалась агентом империализма, стремящимся взорвать крепость изнутри, гиеной и волчицей в овечьей шкуре, маскирующейся обольстительной (о боги!) ядовитой змеей, врагом, притаившимся рядом с нами, она играла опасную и преступную роль, которую не сумел сыграть сам Чан Кайши. В такой ситуации Хай Юнь, естественно, подала на развод, он сопротивлялся изо всех сил, до последней возможности, но безрезультатно. Заслужил ли я то, что гуманность исчерпалась и справедливость иссякла, вновь и вновь спрашивал он себя до и после развода, понимая, что в его уверенности в собственной непогрешимости возникла какая-то глубокая пустота, словно бы он шел по ночной дороге, громко напевая песню, и чем дальше уходил, тем слабее она становилась.