Человек и его тень — страница 29 из 66

Он очнулся и от этого тяжелого, заставляющего человека задыхаться, сна. В 70-м году Чжан Сыюаня неожиданно освободили, и, как и три года назад, «повысили», что было необычным в отношении человека, побывавшего в тюрьме. Разбудили его и семейные вести, семьи-то уже не стало, пока он сидел в тюрьме, Мэй Лань через суд оформила развод и уехала, забрав с собой все ценные вещи. Для него, вышедшего из тюрьмы, эта новость была словно купанием в целебном горном источнике, от которого радуется сердце и блестят глаза, успокаивается душа и пропадает лихорадка.

Он снова запорхал беспечальным мотыльком. И не поднимаясь к небу, и не опускаясь на землю. «Ваше дело еще не снято с контроля», — сказал Чжан Сыюаню председатель группы по особым делам. Кадровый работник Восьмой армии, прошедший страну вдоль и поперек, ставший знаменитым и авторитетным руководителем и начальником, превратился в живую мишень, в человека, пойманного с поличным и осужденного революционными массами, в одинокого арестанта, забытого одинокого мотылька. Когда же прекратятся эти превращения?

Ему хотелось лишь жить, хотелось о многом поразмыслить, хотелось найти сына.

Поэтому в 71-м году, в начале весны, он отправился в далекую горную деревню, где Дун Дун работал в сельскохозяйственном отряде. У подножия гор — облака цветущих персиковых деревьев. В ущельях мчатся, крутясь, взлетая, гудя, рассыпая на лету серебряную пыль, горные, потоки. Везде — жизнь, и даже на теневой стороне снуют в воде, под тонким слоем льда, плотные стайки рыбешек. О солнечной и говорить нечего, на ней зеленеет лук, по траве видно, что и зимой она продолжала расти. Озорные белки перепрыгивают с ветки на ветку. На большом зеленом камне расшвыряна скорлупа персиковых косточек, ядрышки дочиста выедены. Маленькие разноцветные змеи мелькают среди сухих листьев. Пробежал заяц и исчез, как дым. Чжан Сыюаню вспомнилась инспекционная поездка в пригородные районы, ехали ночью на машине, и серый зайчонок попал под свет фар. Зверек испугался: вокруг тьма, а сзади несется по пятам что-то странное, внушающее ужас. Ему оставалось лишь мчаться вперед по дороге, мчаться, рискуя жизнью, по столбу света от машины. Шофер, громко смеясь, нажимал на акселератор. И в этот момент Чжан Сыюань приказал остановиться, выключить свет и дать зайцу уйти. Но ему было не по себе от такой женской слабости. Он взглянул под колеса, думая, что зайца все же раздавили, и увидел длинные дрожащие серые уши. Внезапно зайчонок, в котором неизвестно откуда взялась храбрость, сделал отчаянный скачок и скрылся. Чжан Сыюань вздохнул.

Извилисты горные тропинки. Еще более извилисты тропы человеческой жизни. Но горы все-таки горы, люди все-таки люди. Хоть и немало настрадалась земля, весна — это все-таки весна родины, весна гор, весна людей. Он на самом деле надеялся превратиться в мотылька и летать от покрытых снегом горных вершин к ущельям, где гудят горные потоки, перелетать с зарослей диких фруктовых деревьев на террасы полей. На одном из полей молодые парни пахали землю. Их бригадир, в косо застегнутой ватной куртке, играл на рожке. Вдруг он высоким голосом затянул песню:

Расскажи, брат, о небесном великом зле,

Ты, сестра, не забудь о нем,

Не скрывайся в придонной речной мгле…

Хай Юнь не бросилась в реку, не скрылась в речной мгле, она сунула голову в петлю. Чжан Сыюань почувствовал боль в хрипящем, сдавленном веревкой, словно клещами, горле, когда в самую последнюю минуту отшвырнешь ногой табуретку. Вспомнив об этом, он за весь день не сказал ни слова. У него пропал голос. Именно поэтому он и попросил направить его не в отряд по трудовому перевоспитанию «имени 7 мая», а к сыну в деревню.

Он приехал в горную деревню как простой человек. Ни должности, ни власти, ни доброго или дурного имени, ничего, кроме самого себя. Как и пятьдесят лет назад, он оказался в этом привлекательном, но и пугающем мире. Разве здесь не с самого дня рождения нет у людей ничего, даже штанов и платья, чтобы прикрыть тело? Он жил как голодранец, а сын, узнав о его приезде, сразу же уехал в другую деревню. Постепенно мы поймем друг друга, безучастно думалось Чжан Сыюаню. Понимание придет не так скоро: он прежде всего осознавал свое тело, прежде всего вникал в самого себя. Шагая по горам, он снова заметил, что у него есть ноги, много лет понадобилось, чтобы почувствовать их. Помогая крестьянам молотить хлеб, он снова ощутил, что у него есть две руки. Накачивая воду, понял, что у него есть плечи. Неся корзину с навозом, заметил, что у него есть спина и поясница. В промежутках между работой, опираясь на ручку мотыги и разглядывая сквозь густую пыль машину, едущую по дороге, он узнал, что у него есть глаза. Когда-то, сидя на мягком сиденье быстро несущейся, поднимающей клубы пыли машины, он лишь наблюдал за работающими крестьянами сквозь прозрачные переливающиеся стекла.

Он даже обнаружил, что он не так уж плох и довольно привлекателен. Иначе почему замужние крестьянки, полные сил женщины, так оживленно, посмеиваясь, разговаривают с ним? Ему действительно тяжело было слушать, как грубо шутили и матерились и женатые мужчины и женщины. Но он и в этом случае понимал их. Разве во время отдыха нельзя откровенно поговорить друг с другом? У них было много забот, да и вообще непривычно местным отдыхать, декламируя «Против любого врага…» или распевая «Поднимемся к заоблачным богам», «Поднимемся к небесам». Они надеялись от земли получить свою небольшую долю, они не мечтали подняться к заоблачным богам или к небесам. Только он, Чжан Сыюань, когда-то довольно часто поднимался к заоблачным богам и к небесам, сидя в Ан-24 или в Ил-18.

В деревне он заметил, что умен, сообразителен, верит в самого себя. Перед ним семнадцать лет благоговели. Но за одну ночь благоговение сменилось клеветой, жестокостью, насилием. И Мэй Лань и сын бросили его. Он неожиданно понял, что преклонялись не перед Чжан Сыюанем, а перед первым секретарем городского комитета партии. Потерять этот пост — значило потерять все. Но сейчас все иначе, крестьяне сочувствуют ему, верят, советуются, именно потому, что он умен, всегда посочувствует, всегда готов помочь, потому что он внимательный, принципиальный и мягкий человек.

Но только не для сына. Когда он в первый раз увидел в деревне Дун Дуна, тот занимался починкой обуви. Взяв кусок кожи и поплевав на него, прокалывал шилом, продергивал дратву. Своей старательностью Дун Дун напоминал старого сапожного мастера, опытного и умелого, пристроившегося со своим инструментом на перекрестке городских улиц. Но из-за того, что Дун Дун был слишком старателен, он и не был похож на человека, которому не в диковинку чинить обувь.

«Ты почему молчишь?» — спросил он Дун Дуна.

«Не о чем говорить. Вы зачем приехали сюда? Я ведь и фамилию сменил, я уже не Чжан».

«Пусть будет по-твоему. Но в конце концов нас осталось лишь двое. У меня, кроме тебя, и у тебя, кроме меня, нет других родных».

«Если бы вам вернули прежний пост, вы бы прежде всего с нами рассчитались. Заместитель главнокомандующего Линь учил нас: именно власть и дает право на насилие. Разве не я первый заслуживаю смерти?»

«Не… кипятись! Не болтай чепухи!»

«Почему вы не скажете, что ненавидите меня? Разве вы не узнали меня тогда? В тот день я избил вас. Скажите по правде, о чем вы тогда думали? О классовой борьбе, классовой мести… Так, что ли?»

Чжан Сыюань вздрогнул. «В этом была и своя польза. Я хочу только искренности. По мне, искренняя ненависть лучше притворной любви».

Дун Дун заволновался и проколол себе шилом безымянный палец на левой руке. Сунул палец в рот, высасывая кровь. Своим жестом он напомнил мать. Во время медового месяца, нет, кажется, все же перед замужеством, Хай Юнь, пришивая ему пуговицу, точно так же уколола себе палец.

«Ты можешь рассказать мне хоть немного о последних днях твоей матери?»

«Я ничего не знаю».

«Но хоть что-нибудь ты можешь рассказать?»

«В тот день, когда я избил вас, меня забрали. Позволителен лишь бунт левых и непозволителен бунт правых, попирающий все человеческие и божественные порядки. Так ведь вы все говорили».

Снова озноб… Боль от той веревки, впившейся в горло, замирающий стон, хрип, хрип…

«Что с вами?»

«Душно… душно…»

Дун Дун довел отца до кровати, налил стакан воды.

«Ты… зачем… уложил меня?» В груди Чжан Сыюаня что-то хрипело, словно раздували старые кузнечные мехи, словно поворачивали старое скрипучее колесо.

Дун Дун обдумывал сказанное отцом. Промолчав полдня, он затем спросил его: «Вы прощаете меня?»

«Может, это меня надо простить».

«Вы спрашивали, почему я… избил… вас?»

«Ради твоей матери…»

«Нет, нет», — прервал Дун Дун, не дожидаясь, пока отец договорит, боясь, что слова отца оттолкнут своей неискренностью. «Я избил вас… наши вожаки поощряли меня, говоря, что это пойдет на пользу революционному бунту… а мама как раз наоборот говорила мне, после того как вас «разоблачили», что вы не такой, как о вас пишут в дацзыбао… Может быть, к смерти мамы и тому, что она говорила, это и не имеет никакого отношения. Самое главное, конечно, что ее били так, что кожа летела клочьями. Она не вынесла. Я…» Горячие слезы закапали у него из глаз. Боль утраты давила на сердце. Они поняли друг друга.

И все же не поняли. Между Чжан Сыюанем и сыном постепенно налаживались более теплые, чем в прошлом, отношения, но однажды отец наткнулся на дневник сына. Записи были мрачны, по-настоящему безысходны: «Хватит этой лжи и показной добродетели, этих громких слов и обмана», «Самое эгоистичное и наиболее подлое — это человек», «Жизнь лишь ошибка, жизнь только страдание». У Чжан Сыюаня дрожали руки, когда он читал эти записи. Неужели тяжелейшая борьба, которая выпала на долю нашего поколения, работа, сгорбившая и изнурившая нас, кончилась тем, что такие, как Дун Дун, твердят в здравом уме эти пустые и циничные слова? Он волновался за судьбу Дун Дуна.