Дун Дун тоже нервничал: «Позиция? Позиция? На какой, вы сказали, я стою позиции? Все ваши жертвы — это мелочь по сравнению с теми благами, которые вы получили».
«Замолчи, — рассердился Чжан Сыюань, — ты можешь как хочешь ругать меня, но не смей позорить нашу партию. Не смей позорить наших настоящих революционеров. Ли Дачжао, Фан Чжиминь… ради революции они сложили свои головы, пролили свою кровь…»
«А не ради вас, не ради того, чтобы вы могли делать что захочется?»
«Ты говоришь слишком опасные вещи! Даже контрреволюционные! Ты…» Чжан Сыюань задохнулся и не мог ничего сказать, махнул рукой и ушел.
Возвращаясь домой, он попал в грозу. Молнии сверкали над верхушками деревьев, гром грохотал над головой. Дождь летел, мчался, словно конница, — с гиканьем, звеня выхваченными из ножен клинками. Потоки воды текли под ногами, горная тропинка превратилась в ручей, обувь все больше намокала и тяжелела. В эти минуты Чжан Сыюаню хотелось превратиться в гром, в молнию, стать вспышкой, ударом. Он даже подумал, что от этого пройдет грызущая его тоска.
Он поскользнулся и упал.
Реабилитация
Неизвестно зачем
Кружится вокруг меня вечная грусть,
День за днем я молюсь —
Поскорее приди, любимая тишина…
Эта популярная гонконгская песенка, словно поветрие, охватила всю страну.
Что же происходит? После тридцати лет обучения и воспитания, тридцати лет увещеваний, после тридцати лет, в которые пели «Социализм прекрасен», «Юность, огненное сердце», после того как даже пели «Не только рядовой боец, но и руководство обязано вникать в три чтимые статьи», песенка «Любимая тишина» заполонила всю страну.
Он вскочил, пробежал по комнате, сжатые в кулак пальцы до боли впились в ладонь. Сплошное легкомыслие!
Манерная песенка. Песенка, в которой ни на грош смысла. Пошлая и даже вульгарная песенка. Голос не лучше, чем у Го Ланьин, не лучше, чем у Го Шучжэнь, не лучше, чем у многих других певиц, носящих или не носящих фамилию Го. Но к этой песенке пришел успех, эта песенка оказалась сильнее своих соперниц из народа, если даже запретить ее — кто знает, можем ли мы еще раз проделать подобную глупость? — запрет не подействует.
Да, печальная и убаюкивающая песенка. Может быть, после песен истошных и трубных, вызывающих усталость и безразличие, она, печальная и убаюкивающая, нужна тем, кто очерствел сердцем?
Но только не ему, заместителю начальника отдела Чжан Сыюаню: в 1975 году, после того, как он был восстановлен на прежней должности, Чжан Сыюань и ночами не смыкал глаз.
В апреле 1975 года Чжан Сыюань перебирал овощи в маленькой комнатке того дома, стены и крыша которого были сложены из камня и где он жил вместе с сыном. Благодаря стараниям Цю Вэнь, работавшей врачом в местной больнице, между ним и сыном наладились хорошие отношения. За переборкой овощей он решил, что дождется сына, они перекусят пельменями, а к ужину пригласят Цю Вэнь и ее дочь. Просидев на редьке и капусте всю зиму, взяв в руки отмытую от грязи, пугающе чистую глянцево-зеленую тыкву, он вдруг почувствовал, как эта комната из камня наполняется светом оживающей весны. Зелено-белая тыква и теплый ветер, которого уже не было столько месяцев, и щебет птиц, тающий повсюду снег, и все увеличивающийся день, и ожившие ростки пшеницы, и непрерывный рев ослов и ржанье лошадей — в каждом уголке большого мира зарождались, приходили в движение могучие и скрытые силы любви, неудержимо рвущиеся друг к другу. Эти весенние приметы доходили до сердца каждого человека, и даже у тех, у кого было неспокойно на душе, разглаживались морщины, эти приметы тихо нашептывали людям что-то, внушающее надежду. Что же тогда говорить о Чжан Сыюане, чье детство прошло в бедности и лишениях, чью юность обагрили кровь и огонь, — партия и вождь указали дорогу, а направили по ней уважение, вера и чаяния народа. Он научился радоваться и был полон надежд. В эту весну у него вновь появилось предчувствие каких-то перемен. Жизнь не могла идти по-старому.
Это действительно было предчувствие? Или уже после случившегося он посчитал это предчувствием? С самого первого дня, со дня своего «разоблачения» в 1966 году он не верил в реальность случившегося и ждал, когда признают ошибкой все, что с ним произошло.
Ему нужны были перемены потому, что он, как лошадь перед скачками, боялся не успеть к финишу. Нужны были потому, что они касались и его. Они имели к нему прямое отношение, эти предчувствия. Но жизнь в горной деревне заметно изменила его. Он, перебирая овощи, грустил и радовался весеннему дню, радовался первым певчим птицам, наблюдал, подняв голову и не боясь бьющих в глаза обжигающих лучей солнца, за кружением распевающих свои песни воробьев. Он тщательно очищал овощи от сухих листьев и травы. Он внимательно отделял загнившую мякоть у основания корня. Он дышал горьким и ароматным духом свежих овощей. Он все еще колебался, приглашать или не приглашать Цю Вэнь, и досадовал на свою нерешительность. Какой-то шум. Не мычанье коровы, не шум ветра и не крики деревенских детей. Трактор или молотилка? Все ближе и ближе?!. Чья-то машина сбилась с дороги? Человек, приехавший в машине и встреченный со всем вниманием, вновь отошел от толпы, ему следовало бы все-таки не выходить из машины. «Тук-тук-тук», неужели где-то рубят мясо? Да и откуда ему взяться? Обходились парой куриных яиц, золотисто-желтых, с какой-нибудь свежей зеленью. Эту смесь заливали маслом, здесь в деревне масла выдают в обрез. «Тук-тук-тук», ведь это и вправду стучат в дверь.
Молодой парень. В военной, цвета хаки, форме. Поблескивает красная звездочка. Вытянулся, откозырял. Овощи покатились на землю, бум! — повалилась на пол, когда вставал, табуретка.
«Товарищ Чжан Сыюань!
Приглашаем вас не позже 25 апреля сделать доклад в организационном отделе провинциального комитета партии.
С революционным приветом».
Что все это значит? Товарищ? Называют меня «товарищем»? Организационный отдел — это совершенно секретный и очень важный отдел, им заведует самый надежный, самый опытный, самый искушенный в делах товарищ. Прислали привет, поэтому-то один из тех, кто высится, словно Великая китайская стена, и поднял руку к козырьку фуражки. Подпись заместителя председателя центральной секции партийной административно-рабочей группы при Революционном комитете. Кто не понимал, в каком важном отделе приглашают Чжан Сыюаня сделать доклад, приглашают не из-за его ли прежнего веса, не из-за его ли знаний как руководителя и организатора.
Да, обязательно нужно поехать. Ведь до сего дня еще не возродилась жизнь в партийных организациях. Ведь он из месяца в месяц платил партийные взносы, и хотя его дело еще не решено, у него оставалось это право — обязанность превратилась в право — платить партийные взносы, и ни административно-рабочая группа, ни центральная секция не запретят ему этого. К тому же он платил, исходя из зарплаты по месту своей прежней работы, хотя ему сейчас и недоплачивают из причитающихся ему денег третью часть. Это также раздражало его, я считаюсь высокопоставленным работником, и третья часть моей зарплаты — это не так уж мало!
«Присаживайтесь», — сердечно и вежливо пригласил он военного как старого знакомого. Тоном своего разговора, своим расплывающимся в улыбке лицом, согнутой в поклоне спиной он напоминал старого крестьянина-горца. За эти несколько лет он привык узнавать этих людей, из рабочих, из левых, появившихся у новой власти. Кадры новой власти с пренебрежением смотрели на крестьян, на бойцов отряда «имени 7 мая», на учащихся, и люди это чувствовали. Молодой — у него только что стали пробиваться усики — представитель Народно-освободительной армии не стал садиться, он сказал: «За дверями машина. Успеет ли товарищ Чжан Сыюань собраться побыстрей и после двенадцати уехать? Председатель Н. сказал, что чем раньше приедете, тем лучше…» Армеец говорил и мягко и вежливо, такая манера напомнила Чжан Сыюаню прошлое, напомнила о том времени, когда у него были секретарь и шофер, напомнила о его партийном стаже и должности. «Так», — произнес он, произнес врастяжку, пауза, длинная или короткая, всегда находится в зависимости от занимаемой должности, высокой или низкой. Он уже девять лет не говорил врастяжку, завтрашний день обнадеживал больше, чем вчерашний, и он заговорил, растягивая слова, что в общем-то не имело смысла. Он покраснел.
Девять лет его душа была словно тихое озеро. Хотя в глубине озера крутились водовороты, хотя в глубине поднимались волны, случались гибельные смерчи и огненные шквалы, поверхность озера была спокойной. Красиво тихое озеро, и каждый может увидеть свое отражение в нем, скользящее перевернутое отражение еще притягательнее и волшебнее, чем живой человек.
От встречи с приехавшим на машине военным по озеру пробежала рябь. По озеру пошли небольшие плавные круги. Ибо озеро предчувствовало перемены, хотело оно их или не хотело.
Он вернулся в свой город. Стал вторым человеком в новом красном городском комитете. «Но официально меня еще не оправдали», — сетовал он.
«Прежде всего — работа!» — отвечали ему руководящие товарищи. Снова знакомая дорога. Лосьоны сгладили рубцы этих девяти лет. В первую минуту от вида паркета и поблескивающей люстры на глазах его даже выступили слезы. К счастью, этого никто не видел. Потерянный рай — вспомнилось ему, хотя, пожалуй, этого и не стоило бы вспоминать. За девять лет он уже забыл о паркете и о люстре. В течение пяти лет видел лишь извилистые, заваленные камнями горные тропы, лес, подступающий к ним, камень и песок, из которых строили дома, внутри и пол был земляной, и когда умываешься, то умываешься даже не пылью, а грязью. Вечерами зажигалась керосиновая лампа, самое главное — вычистить дочиста, натереть до блеска ламповое стекло. На первых порах он пробовал дышать на стекло, а затем осторожно протирать его носовым платком. Однажды стекло треснуло в руках, и он опасно порезался. Затем наловчился, смачивал платок гаоляновой водкой и протирал стекло до тех пор, пока оно не засверкает, от лампы в его каменной норе становилось светло как днем. Стоит ли говорить, что здесь по ясному небу плыл Небесный Ковш, что звезд было больше, чем в городе, что горы были ближе к небу. Но он боялся ненастья, боялся дождей. Если бы не