В Мариуполе их ожидало горькое разочарование. От Лымаря, которого девчата встретили среди штабных писарей, они узнали, что хлопцы два дня назад снова отправились на фронт.
Впервые с начала войны Таня тогда разрыдалась. До сих пор за все время разлуки с Богданом она ни разу не плакала — Ольга по крайней мере никогда не видела ее слез, — а тут не удержалась. Зато после этого в ее характере появилось злое упрямство, какое-то ожесточение.
Несколько утешило девчат лишь то, что их хлопцы отправлялись, как сказал Лымарь, в хорошем настроении и что уже после их отъезда пришло известие об ордене, которым награжден Богдан.
— Орден Красного Знамени — это же вещь! — восклицал Лымарь. — Такие награды редко дают, а ему дали. Гордись, — сказал он Тане и еще хвалился, что его самого куда-то переводят, отзывают, но Таня его уже не слышала. Она в эти минуты не слышала ничего на свете, кроме голоса собственного сердца, которое рвалось вслед Богдану и искало его по всем фронтам.
— Куда теперь? Назад в университет?
Таня сказала:
— Ни за что!
Учиться дальше одной, пока он воюет, никак не помогать ему сейчас, а потом оказаться к тому же на разных курсах с ним? Это было совершенно невозможно. Нет, ждать, ждать, сколько бы ни пришлось. Вместе доучатся когда-нибудь.
Уезжать отсюда не хотелось. Места эти стали дорогими для них: тут ходили хлопцы, тут залечивали свои раны, отсюда писали письма. Это был последний их адрес, место свидания, которое не состоялось; и если девчата останутся здесь, они будут вроде бы поближе к ним, своим любимым…
Таня и Ольга пошли в горком комсомола, попросились на работу. На какую угодно, потому что не было сейчас на свете работы, за которую они не взялись бы. Несколько дней работали на строительстве степного аэродрома, потом устроились в госпитале, стали донорами, убирали в подсобном хозяйстве овощи для раненых, с утра и до вечера собирали помидоры, а мимо них по дороге все время шли на Таганрог обозы эвакуированных, и они видели детей, состарившихся от горя, и женщин, которые рожали прямо на подводах… Никто не мог помочь этим несчастным, и девушки помогали им только тем, что давали помидоры на дорогу.
Потом и овощи были собраны, и госпиталь выехал, и появилось в сводках новое — мелитопольское — направление.
Тане ничего не оставалось, как принять приглашение Ольги и отправиться с нею к ее родителям. И вот они сидят теперь на черной рассохшейся фелюге. Таня, достав из чемоданчика студенческую фотографию Богдана, — в который раз! — всматривается в нее. Он. Ее суженый. Самый лучший. И этот полный силы, высоколобый юноша, он может быть убит? Неужели зароют в землю эту ослепительную улыбку? И высокий этот лоб, в котором собрано столько знаний, столько веков человеческой истории — от ассиро-вавилонян до наших дней?
— Что будет, если его не станет, Ольга? Я не представляю себя без него, совершенно не представляю.
Я была счастлива просто быть с ним, даже и тогда, когда мы были в ссоре и сидели порознь, в разных углах аудитории… Жизнь, в которой не будет его, для меня бессмысленна.
— Гони прочь такие мысли, — посоветовала Ольга. — Почему его обязательно должны убить? Представляй его лучше героем, возмужавшим в боях командиром, с орденом Красного Знамени на груди… Ты же слыхала, его уже награды ищут…
— Хорошо. Так и буду.
Поднявшись, девчата пошли дальше.
Снова кермек цветет, и солонец стелется темно-зеленый, безлистый, — наверно, сродни убогой тундровой растительности или той, что, возможно, произрастает где-то на Марсе.
Впереди огромное село раскинулось по побережью, стайка тополей выбежала почти к самому морю.
— Вон там, где тополя, там мы и живем.
А Таня вспоминает позднюю осень в Харькове, студеный вечер ноября; ветер гонит тополиные листья по аллеям Шевченковского парка, по которым они идут с Богданом с последнего сеанса кино. Листья еще зеленые, но уже подмерзли и звенят по ночному асфальту, словно железные. Будут ли звенеть те листья еще когда-нибудь ей с Богданом, или все то уже навеки миновало и нет ему возврата?
Хата Ольгиных родителей полна тревоги. Суета, беспорядок, сборы в дорогу… Мать, статная, смуглая гречанка, которую можно было бы принять за старшую сестру Ольги, в момент появления девчат увязывала пожитки. В первую минуту она растерялась, какое-то время топталась возле своих узлов, потом со слезами бросилась обнимать дочь.
— Я уж не знала, что и думать… Не пишешь, никакой весточки от тебя… А это ж кто? — подошла она к Тане.
— Подруга моя, — сказала Ольга. — Самая близкая подруга.
— Вот и хорошо. Вдвоем-то веселее вам будет.
Она тотчас усадила девчат обедать, словно знала, как они голодны. Продолжая свою работу, рассказывала, что тут творится, какая поднялась сегодня с утра суматоха.
До последних дней жили спокойно. Разговоры об эвакуации расценивались чуть не как проявление малодушия: ведь на западе были еще Днепр, Каховка с оборонительными сооружениями, Мелитополь; тысячи людей, местных и присланных сюда даже из Средней Азии, целыми трудармиями уходили туда на рытье противотанковых рвов; враг где-то там должен был найти себе могилу. И вопреки всему этому из района вдруг телефонограмма: уводить тракторы, немедленно гнать за Кальмиус скот, эвакуировать семьи актива.
Здесь тоже одним ударом была разрушена жизнь.
— А Федорка-то Михайлова поехала на фронт, — рассказывала мать о соседке. — Слух прошел, что Михайло убит, а он на днях объявился, из Захаровки звонит в сельсовет: вызовите мне семью к телефону. Посыльный не верит, говорит: тебя же нет, а он кричит, ругается: это я! Побежали в сельсовет мать и жена, плачут у трубки, а трубку взять боятся. Потом Федорка взяла-таки, переговорила с ним, в тот же день выпросила двуколку у бригадира и метнулась к Михайле в Захаровну — он там в своей части…
В хату вбежал маленький, живой, до черноты загоревший на солнце носатый грек, оказавшийся Ольгиным отцом. Поздоровался с дочерью, потом, окинув быстрым взглядом Таню, мимоходом обнял и ее как свою и сказал почти весело:
— Вы держитесь теперь нашего табора… Вот она будет вами командовать, — кивнул он на жену и добавил: — Двигаться будем порознь. За Кальмиусом встретимся.
Механик МТС, коммунист еще с двадцатых годов, он получил задание сопровождать тракторы. Трактористы с техникой уходили сейчас, а семьи с подводами должны были выезжать рано утром.
— Вот только без этого, без этого, — осторожно оторвал он от себя жену, которая зашлась в плаче. — Мы еще с тобой будем петь, старуха! Слышишь?
Отцу и в эту трудную минуту прощания вспомнилось, какая у них семья певучая, сколько в этих стенах песен спето…
Узел с харчами был для него уже приготовлен, и, схватив его, он выскочил из дому. Через минуту девчата видели его на одном из тракторов, с грохотом проходивших по улице.
А вскоре после этого — крик на все село. Федорка вернулась с фронта, из окружения на двуколке выскочила!
На подворье у нее, куда побежали и девчата, полно людей, а Федорка — бледная чернявая молодица, еще по-девичьему стройная, — стояла возле запряженной двуколки и горделиво рассказывала о своем Михайле:
— Набрехали о нем, что убит, а он теперь уже лейтенант, командует взводом артиллерии. Сама видела его пушки и полный боевой припас возле них в ящиках. Гляди, говорит, Федорка, в какой каше были, а ничего не бросили, наша пушка хоть и маленькая, а знаешь как танки берет! Где-то они еще за Черниговкой попали в окружение, думал — смерть всем, один лейтенантик с перепугу давай переодеваться в рядового. Подскочил, стал просить моего: отдай, говорит, мне твою гимнастерку! Михайло отдал, а самому-то ведь как быть? Надел лейтенантскую. Потом, когда тревога улеглась, попал мой Михайло на глаза генералу, тот останавливает: «Товарищ лейтенант!», а Михайло ему: «Я не лейтенант, я рядовой, это только форма на мне лейтенантская». И рассказал все как было. А тот выслушал и говорит: «Ну и будешь теперь лейтенантом. Такое тебе звание за то, что ты не растерялся!» И вот он теперь законный командир, — гордо закончила Федорка.
Соседок, однако, интересовало другое.
— А моего ты там случайно не бачила? А моего? А моего? — сыпалось отовсюду.
— Ваших не видела, только Грицка Харченку из Бахтармы встретила, он при Михайловой батарее. Я им еще и ужин варила с хозяйкой, у которой они в саду стоят. Приготовила им ужин, переночевала, а наутро там такое началось, что не приведи господь. Михайло говорит: «Ну, Федорка, откомандировывайся, двигай домой, бо нам воевать. Только подальше от главных дорог, проселками пробирайся. А как придешь домой, передай там всем: отступление — это еще не смерть, панике не поддаемся, есть пушки, есть снаряды, чего нам их бояться?» Он же у меня знаете какой боевой, да еще и коммунист, он и в Берлине побывает — вот увидите!
Толпа еще не разошлась, когда из степи в село влетел военный грузовик с двумя красноармейцами. Остановились возле двора, стали спрашивать, где больница.
— Перевязочный материал ищем. Только что под Мангушем был бой, там наши раненые лежат, нужно подобрать. Может, из вас кто поедет?
— А отчего же! Я первая поеду, — сразу подала голос Федорка. — Я уже там была, у меня муж лейтенант!
— И мы тоже поедем, — сказала Таня.
— Мы студентки, — пояснила красноармейцам Ольга, — сумеем перевязать, у нас значки ГСО.
— Садитесь!
Забрав в опустевшей больнице медикаменты и бинты, помчались в степь.
По дороге узнали от красноармейцев, что танковые части врага, прорвавшись откуда-то из-под Бердянска, устремились по тракту прямо на Мариуполь, минуя эти селения. Все побережье теперь, с десятками колхозов, рыбозаводом, сельсоветами и Белосарайским маяком, оказалось отрезанным, враг отхватил его, как ломоть, и бросил — знал, что все это теперь от него не уйдет.
Пригорюнившиеся и какие-то совсем беззащитные, девчата притихли в кузове. Что же теперь? Еще утром шли вдоль моря, наслаждались тишиной и покоем, не чувствуя близкой опасности, и вдруг эти разбросанные по Приазовью греко-украинские села, что стали для них последним прибежищем, и сами оказались под угрозой окружения.