Встаем. Дальше — за подсолнухами, за железной дорогой, куда нам идти, — степь ровная, полигонно открытая; выйдешь туда — и кажется, увидят тебя на тысячу перст вокруг.
— О, сегодня солнце заходит красное, с ушами, — говорит Колумб. — Видите, какие длинные уши-столбы вверх выставило. Значит, быть ветру.
Вскоре мы уже снова в пути. Шагаем в потемках родною степью, сами почти пленные, ведем пленного врага. Всю ночь он будет идти с нами, голод и жажду наши изведает и усталость и почувствует нашу волю пропиться на восток. Будто невидимыми цепями приковала его судьба к нам, а нас — к нему. Мы не можем его отпустить. Мы не можем его убить. Он будет рядом с нами все время, как проклятие.
Ночью, когда из глубин космоса проступают звезды, пробиваются к нам скупым светом, мы чувствуем, что идем не просто по земле — идем по планете. Может быть, простор и открытость степей дают нам это ощущение — идем по планете. Несем с собой удивительную уверенность, что из всех творений природы, из всех миров, которые где-то блуждают в космической беспредельности, нет лучшего, чем наш, — теплая, зеленая планета, созданная для всего живого, для удивительно разумных существ. Воды на ней — океаны. Солнца вдоволь. Идем в земном поясе, где издревле бурно цвела под тем солнцем жизнь. Мамонты когда-то здесь водились. Эллинские мореплаватели стремились к этим берегам и слагали о них свои золотые легенды. Царства степняков, царства скифские, половецкие ржали тут конями, оставив после себя высокие курганы, размытые дождями, разрушаемые ветрами, но не сглаженные временем. Может, в этих курганах, которые мы собирались исследовать с нашим профессором, ждут нас греческие амфоры невероятной красоты, ждут немые свидетели жизни прошедших поколений.
Небо днем огромное, ночью еще больше. Всей темнотой, звездами, глубинами вселенной открывается над нами. Еще недавно в это небо поднимались радуги весенние, светились сочно под солнцем, дымились после дождя необозримые, посеянные человеком хлеба, и он стоял среди них, словно в океане, радуясь трудам своим, плодовитости земли… А нынче пылают по степям элеваторы, наполненные колхозным хлебом, и небо не в радугах, а в прожекторах и ракетах, и лежат расстрелянные в степи пастухи, колхозные механизаторы и дети — фабзавучники из Николаева, на которых мы в одном месте наткнулись. Они, как и мы, тоже отступали степью, и пули «мессершмиттов» настигли их среди незащищенных степных просторов.
Детские тела разбросаны по стерне, за плечами убитых дорожные сумки, к которым мы так и не решились притронуться…
Такой ты стала, земля.
В небе ночном видим далекую красную планету Марс.
— Неужели и там так? — говорит мне Духнович. — Неужели и там высокоорганизованное существо не имеет покоя, радости, счастья? Как бы хотелось дожить до тех дней, когда человечество вырвется туда, на звездные трассы, пошлет к другим планетам свои космические корабли. Циолковский считал, что это произойдет еще в нашем столетии. Как быстро развивается человечество! Давно ли еще в этой вот степи скрипели деревянными колесами кибитки кочевников, шатры виднелись половецкие, и человек был в возрасте детском, а ныне он полубог, только какой полубог! Возьми тех же немцев: были люди как люди, цивилизованная нация, а теперь их ненавидит весь свет…
— Не за то, что немцы, а за то, что фашисты, что хотят жить разбоем.
— Если верить этому типу, они изобретают или даже уже изобрели новое чудовищное оружие, — говорит Духнович, помолчав. — Мы тоже изобретем его, другие тоже создадут, какая же перспектива? Самоуничтожение? Нет, пока племя, которое населяет землю и зовется человечеством, не обуздает безумцев, не осознает себя как единое целое, не видать ему добра!
— Эта война должна быть последней из всех войн, какие были на земле, — размышляет вслух Колумб. — До каких же пор будут изобретать для войны — не пора ли уже изобрести что-нибудь — раз и навсегда — против нее? Земля — не полигон. Земля — нива, чтобы сеять…
Звездная ночь поднялась над степями, высокая, огромная, и мы идем сквозь нее с верою, что жертвы наши не напрасны, что мы — последнее поколение людей на земле, которое вынуждено взять оружие в руки.
— Даже детей не щадят, — говорит Гришко, видно вспомнив расстрелянных с самолета фабзавучников. — Орел охотится на зайца, ястреб — на полевую мышь, человеком созданная птица охотится за человеком… Нет, дальше так невозможно.
— И главное, что нет же в этом никакой необходимости в наше время, — вздохнув, говорит Духнович. — Атеист я, безбожник рыжий, но когда смотрел на девчат там, на птицеферме, на их устремленные куда-то вверх, «в стратосферу», светлые лица, как я их понимал! Зачем? Зачем это все?.. Пожары до небес… Страшные разрушения, которые чужеземцы несут с собой?.. — Некоторое время он помолчал, потом голос его стал мягче, словно бы повеселел. — Если говорить о себе, то я до сих пор был больше объект войны, чем ее субъект. Солдат из меня был, кажется, неважный. «Интеллектуалист», ха! Как всякая букашка, я, разумеется, хочу жить, хочу копошиться на нашей грешной планете еще энное количество лет. Но если бы мне сказали: умри, Духнович, это нужно для того, чтобы на земле никогда больше не было войн… Простите мне высокий стиль, но, ей-же-ей, я не пожалел бы своей маленькой несуразной жизни. По-моему, каждый человек должен хотя бы раз когда-нибудь достигнуть своего зенита…
— Что ты называешь зенитом?
— Умение, когда нужно, пожертвовать собой, вот что.
Час за часом шуршит кукуруза, по которой мы бредем, шуршат подсолнухи, которые так и остались неубранными, брошенными на произвол осенним дождям, зимним метелям да буранам. Плоды работящих человеческих рук, они утратили теперь свою ценность, никого уже не интересуют и становятся лишь укрытием для заросших, пропыленных, как мы, степных окруженцев. В одном месте натыкаемся на противотанковый ров и, перебравшись через него, оглядываемся, не потеряли ли немца в темноте.
— Газуй, газуй, — слышим голос Новосельца, который подталкивает пленного химика прикладом, и вот пленный уже встряхивает перед нами своим соломенным арийским чубом. О том, чтобы вырваться, ускользнуть, удрать, он, кажется, и не помышляет. Держится послушно. И хоть непривычен к таким переходам, старается не отставать, держится ближе ко мне — потому ли, что тут его меньше толкают, или хочет, чтобы я видел его: вот, мол, он, не убежал.
— Что ни говорите, — ворчит Заградотрядник, — не нравится мне его лошадиная арийская физиономия. Не терплю.
— По-моему, у него винтиков не хватает, — слышу позади голос Гришко. — Рехнулся с перепугу. Вы видели днем, какие у него глаза? Глаза сумасшедшего, а на уме — все газы, газы. Он будто угорел от них.
— Может, этот угар когда-нибудь выйдет из него, и он еще станет человеком, — говорит Колумб.
— Этот угар, видно, никогда из него не выйдет. Он ему уже и разум помутил…
— Ничего себе будет «язык», — ядовито подхватывает Заградотрядник. — Пока приведем, он от страха совсем с ума спятит. Из тихопомешанного буйным станет… Нате, радуйтесь, сумасшедшего вам привели. Только смирительную рубашку поскорее на него!
Однако пленный, кажется, еще при своем уме, потому что, услышав во время разговора слово «Колумб», он засмеялся мелким смешком, — его позабавило, что среди нас находится свой Колумб. Но на его смешок Колумб так ощетинился своими усами, что немец сразу умолк.
А в самом деле, не горькая ли ирония судьбы в том, что среди нас Колумб? Море, разбушевавшееся море войны подхватило нас и бросает из одной опасности в другую, несет в темноту, в огонь, в неизвестность, и судьба наша так сходна с судьбой мореплавателей, потерпевших кораблекрушение на открытых океанских просторах, откуда не видать берегов. Те родные берега, которые по-нашему, по-солдатски, называются линией фронта, они все время перемещаются в пространстве и, несмотря на усиленную, изнурительную нашу ходьбу, кажется, не приближаются, а, напротив, неумолимо отдаляются от нас на восток. Линия фронта где-то там, в глубине ночи, где с вечера и до утра висят по горизонту, между звездами, огромные осветительные ракеты, которые противник развешивает на парашютах. Мы зовем их «паникадилами» и торопимся к ним, потому что там, где их зажигают, надо полагать, как раз и проходит в эту ночь линия боев.
Немец понимает наше положение, понимает, куда и зачем мы так спешим, и, когда мы на ходу посматриваем на далекие неподвижные ракеты на востоке, за которыми так упорно гонимся, он, кажется, в душе смеется над нами: «Гонитесь! Никогда вам их не догнать!»
«Но ведь и ты в наших руках, — думаю я с ненавистью, — и сколько бы мы ни шли, ты будешь идти вместе с нами, и жить тебе не больше, чем нам».
— Коммунист? — вдруг спрашивает меня пленный.
— Коммунист, — говорю.
Помолчав, пленный указывает на Колумба:
— А этот?
— Тоже коммунист.
— И тот? — спрашивает о Васе-танкисте.
— И он коммунист.
— Скажи ему, — слышим неожиданно хриплый, прерывистый голос молчуна Хурцилавы, — скажи, что все мы коммунисты с двадцать второго июня сорок первого года.
— И еще скажи, — говорит Заградотрядник, — что будет им крышка. Что б там ни было, а мы выиграем у них эту войну.
— Выиграем, — добавляет Колумб, — но никогда не перестанем ее ненавидеть. Так и скажи.
Какое-то время идем молча.
— Представь себе, Богдан, — слышу потом возле себя голос Духновича, — какими глазами посмотрел бы на нас человек далекого будущего… Солнечные, чудесные города. Свободные люди. Жизнь, где войны стали уже только достоянием археологов. И вот оттуда, из тех солнечных городов, смотрят на нас чьи-то глаза: кто они, эти оборванные, изможденные существа, которые в темноте бредут по планете? И сколько им еще надо пройти, пока достигнут своей заветной цели?
Бредем через какие-то заросли, высокие, как бамбук. Это сорго, красное просо, у степняков оно на веники идет. Только стали осторожно выходить из проса, как вдруг — что такое? Музыка где-то поблизости, радио говорит. Не по-нашему говорит. Присев, видим из зарослей, как по открытому полю, которое раскинулось перед нами, перемещается какой-то огонек, в другом месте виднеется палатка — возле нее радио. Слышен смех, музыка, веселый гомон. А дальше в степи темнеет что-то.