первичная форма человеческой культуры. Ее нельзя вывести и объяснить из практических условий и целей общественного труда или... из биологической (физиологической) потребности в периодическом отдыхе... Никакая «игра в труд» и никакой отдых или передышка в труде сами по себе никогда не могут стать праздничными. ...Празднества на всех этапах своего исторического развития были связаны с кризисными, переломными моментами в жизни природы, общества и человека...»[78] А чуть ниже М. Бахтин пишет о смысле переодевания во время этих празднеств: «Одним из обязательных моментов народного праздничного веселья было переодевание, то есть обновление одежд и своего социального образа. Другим существенным моментом было перемещение иерархического верха вниз... От надевания одежды наизнанку и штанов на голову и до избрания шутовских королей и пап действует одна и та же топографическая логика: переместить верх и низ, сбросить высокое и старое — готовое и завершенное — в материально-телесную преисподнюю для смерти и нового рождения (обновления)»[79].
В новогоднем ряжении в деревне Оленице присутствовало большинство этих определяющих моментов: переодевание (молодых — стариками, пожилых — молодыми, мужчин — в женщин и наоборот), артистическое психофизиологическое перевоплощение, перемещение верха и низа... Я очутилась в самой гуще древнейшей формы проявления народной празднично-смеховой культуры. Да и праздник в переломный момент в жизни природы, общества и человека — Новый год.
Стучим в первый попавшийся дом. «Да! Приходитё-проходитё...» Дверь настежь. Клубы пара вырываются, как из бани, в морозную звездную ночную тьму. Вваливаемся беспорядочной толпой. Но беспорядочность эта кажущаяся, «срежиссированная» по ходу действия. Соблюдается ряд правил: ряженые молчат, шум, гам и пение — привилегия сопровождающих нас не ряженых (которые, может быть, переоденутся тоже и пойдут после нас). Ряженые разыгрывают только что пришедшие в голову пантомимы. Например, медведь ухаживает за козой и пляшет с нею. Или комическая пара — неимоверно толстый, совсем низенький мужичок нарочито неумело пляшет с жеманничающей высокой, худой и плоской, как жердь, девицей. Медведь пытается поехать верхом на олене. На все лады разливается гармошка. Поются плясовые шуточные песни. Поведение хозяев дома тоже не случайно, хотя и может показаться таковым:
Подьте, подьте отсель!..
У мня сварён квас,
да не про вас.
Хлеб-соль подан,
да не для шелюхан...
Хозяйка хватает ухват и делает вид, что хочет побить ряженых, выталкивает нас в сени. Мы сопротивляемся. Свалка. Визг. Целая цепь маленьких импровизированных, по-скоморошьи угловатых, гротескных сценок. Кто-то из сопровождающих нас «лиц» возражает, с поклоном обращаясь к хозяевам:
А мы к вам в дом
Не с худом, а с добром...
Хозяин со хозяюшкою,
Дозвольте вас повеличать.
А нам немного нать:
Хлеба краюшку,
Да денёг — полушку,
Печку шанёг,
Рыбный пирог,
Мясну кулебаку,
Браги бочонок,
Брусници моченой...
Хозяин говорит своей жене:
Хозяйка, вологи[80] не жалей!
Принимай нежданных гостей.
Пущай их поиграют
Да нас с тобою звеличают...
Жена еще для порядку не соглашается, куражится. Но вот уже бренчат стаканы, летят горячие шанёжки, пироги, конфеты в наш широко открытый мешок. Все пляшут «русского», с пляской вываливаются на улицу под гиканье, посвист и улюлюканье сопровождающих. И так из дома в дом, с бесконечными вариациями разыгрываемых сценок, стихотворных перебранок.
Казалось, только давным-давно, в далеком моем детстве, то ли при игре в казаки-разбойники, то ли в заветной, тайной игре в морской корабль охватывало меня точно такое же чувство совершенной свободы, радости бытия, веселья без оглядки, всеобщей взаимной доброжелательности, душевной открытости и полного отдохновения, как в тот вечер. Когда же он — далеко за полночь — окончился, Мария Михайловна Кожина преподала мне еще один урок ряжения: «Ты, Юльюшка, вырядилась-изладилась больно баско (хорошо). А вот ведь узнали тебя люди, узнали. По ногам ведь узнали. Сразу знать твою походку. А нать, щобы уж низащо не можно признать. Так уж: не дозволяетьсе шелюхана-кукольника признать. Ты хоч криво ходи, хоч прямо, хоч скачи, хоч паползой ползи — не узнали бы, главно дело що. И ище: ты завеску с лица охотела приподнеть у мня... Що ты! Неможно! Люди осудют. Неможно маскированных открывать».
Через несколько лет я буду слушать доклад о ряженых замечательного советского ученого Петра Григорьевича Богатырева. В том месте доклада, где он будет говорить о том, что сама маска давала маскирующемуся человеку импульс психофизического перерождения, перевоплощения, так как была не простым, а магическим атрибутом ряжения, имевшим целый ряд табу — запретов, сразу же вспомнится мне новогоднее ряжение в Оленице и строгие уроки Марии Михайловны в серьезном деле веселого новогоднего ряжения.
Еще щедрая Оленица подарила нам после Нового года супрядки[81]. Евстолия Артемьевна Кожина собрала в свой дом подруг, позвала и нас. В просторную светлую горницу с вымытыми до блеска крашеными полами, сквозь кружевные занавесочки щедро лились потоки алого света полярной зари. На окнах цвело и благоухало лето: пламенели герани, хрупкие розоватые и белые цветы, по форме напоминающие укрупненные снежинки, расстилались как невестин наряд. «Красный угол» задернут занавесочкой. На столе пылает-плавится пышущий жаром самовар. В кадушке — огромный глянцеволистый развесистый фикус. Тихо жужжат колесные прялицы: женщины прядут шерсть. Тихо звучит песня (Мария Михайловна Кожина попыталась было внести свой темперамент в запев, но ее мягко осадили), слаженно льется любовно украшенная многоголосными распевами песня:
Ой, сохнёт(ы), вянёт в поли травонька, да[82],
Сохнёт, вянёт без дождя.
В поли травонька, дак, сохнёт, вянёт без дождя, ой,
Частой дождик мне-ка не помога, да,
Со востоку ветерок.
Не помога мне со востоку ветерок, да,
Долго будёт мне дожидатьсе, да,
В гости милого дружка.
Будёт дожидатьсе мне в гости милого дружка, ой,
Теперь все прошло у нас, минулосе, да,
Мил другую сполюбил.
Минулосе... да мил другую полюбил, ой,
Меня горьку, бедну, нещастливую
Он тяжким вздохом наградил.
Наградил... да много вздохов, девушка, вздыхала я,
Да ни один вздох не дошел,
Ни один вздох не дошел.
Не дошел... да много слез я спроливала, ой,
Во слезах мил не видал, ох,
Во слезах мил не видал.
Спроливала... да во слезах мил не видал, ой,
Много писём я к ёму писала, да,
Никакого не примал.
Писала... да никакого не читал, ой,
Не читаёт писём, не примаёт, да,
Кабинет свой замыка’т
Не примаёт... да кабинет свой замыка’т, ой,
Пойду с горюшка во зелён садичок, да,
Розгуляюсь во саду.
Во зелён садичок, да, розгуляюсь я в саду, ой,
Розгуляюсь в садике зелененьком, да,
Розгоню я грусть-тоску.
Зелененьком... да розгоню я грусть-тоску, да,
Ничего я в садике не видала, да,
Только пташи во кустах.
Не видала... да только пташи во кустах, ой,
Сидят пташечки все по парочкам,
Оне поют, как соловья.
По парочкам, оне поют, как соловья, да,
Сидят девушки да все с дружочками, да,
У меня дружочка нет.
С дружочками... да у меня дружочка нет, ой,
Извините вы в том, подружки,
Што я-то невесёла сижу...
«Это, видишь, в досельны времена запоезжают миленьки дружоцки где ле не в знакомы дальни города роботу искать. Девушки и тужили — выпевали свою тоску, дак»,— поясняют мне происхождение песни. Вечер был тихим, задушевно-доверчивым. Девичьи протяжные песни и баллады просветленно печальные (вспомнилось: «Мне грустно и легко, печаль моя светла...»), кажется, бесконечные и привольные, как полет морских чаек над необъятными морскими просторами...
ТЕРСКИЕ БОБЫШКИ[83]. ДЕРЕВНЯ ЧАПОМА. ПАРОВОЗ И ДЕДУШКОВ СВОЕДЕЛЬНЫЙ КОНЬ. ЕФИМ ГРИГОРЬЕВИЧ КЛЕЩЁВ И ПАНОЧКА[84]
Каменные, глиняные, деревянные, соломенные, меховые игрушки в глубокой древности тоже были культовыми, ритуальными изображениями тотемов. Л. Динцес справедливо отмечает, что с самого возникновения игрушки ей свойственна двойная функция — культовая и игровая. Причем культовые обряды взрослых и детские игры даже сегодня у многих так называемых примитивных народов имеют много точек соприкосновения и пересечения. Дети часто бывали участниками культовых действ взрослых. Во многих детских играх пережиточно воспроизводятся древние, давным-давно ушедшие культовые действия (мы это уже видели на примере рассказов терчан об играх детей с козулями). Поэтому речь идет не о наследовании детьми в качестве игрушки культового предмета, уже утерявшего свой первоначальный смысл и назначение, а о сохранении его игровой изначальной функции гораздо дольше, нежели культовой.
На Терском берегу повсюду вспоминают о традиции вырезания деревянных игрушек, которые здесь зовут бобышками или бобушками: «Мужики-ти зимой запоезжают на тороса, в станы, становища-ти зверя (тюленя, дак) бить. Вецера-ти зимою долги. Оны тут и вырезывают при луцине (потом уж при керосинках, лампах-тих, сидели) бобышки, да веретёны, да прялки. Розкрасят рознолисьными красками — андель! То ли не баско-хорошо, красиво! Вырезывают, а сами песни да старины поют, сказки сказывают вецорами. С торосов едут — андель! тут жоноцок да дитяшей встрецу бежит! Дети уж знают: им напасёно бобышок, руцонки тянут. Я молода ишше была да запоезжала в Мурмансько, сыну тамотки торгового коня игромого и купила. А привезла до дому. Все возил, возил. А потому повалилсе спать. Да гледит. Гленёт глазом на торгового коня, да на своедельнёго (у отца моего, у дедка, на торосах делан). Опеть гленёт на того. Опеть — на другоякого. «А ведь дедушков конь-от лучше кажёт,— говорит.— Порато баской!» Да так и забросил коня тор