Человек и пустыня — страница 26 из 39

Мы сидели неподвижно. Мы будто забыли, что на нас мокрая, оледенелая одежда. Притихшие, очарованные, мы заговорили почему-то шепотом:

— Как хорошо!

Вдруг на том берегу разводья из-за льдины Показалась голова. Что такое? Мы всмотрелись. На нас глядел медведь, тот самый, за которым мы гнались. Удивленные, мы поднялись и захохотали — так смешна была эта выглядывающая медвежья голова. Нам уже не хотелось стрелять.

Мы, охотники, бежали за ним сюда, до этой волшебной реки, теперь нам пора вернуться. Мы оделись, взяли винтовки, пошли назад.

Медведь позади поднялся на высокий ропак. Встав на задние лапы, он смотрел нам вслед, ему, должно быть, хотелось знать, что за двуногие звери приходили сюда. Мы оглядывались на медведя, все дальше и дальше уходили назад к кораблю, к обыденному, к жизни. И тут я вспомнил старика сказателя:

«Далеко-далеко, за бурливым океаном, за снегами вечными, за льдинами, за туманами, лежит голубой рай…»


1930

ВОЛЧЬЯ НОЧЬ

I

Кто-то стукнул в окно. Катерина с ребенком на руках прильнула лбом к самому стеклу. Перед окном стояли четверо — неясных в сумерках и дожде. Двое завернули чапаны подолами на голову, маячили, будто придорожные столбы, под крышей лица белели, как иконы. У переднего, что стоял ближе всех к окну, борода была во весь чапан. Катерина не узнала никого.

— Кто тама? — спросила она, чтобы хоть по голосу узнать.

— Дома, что ли, Лукьян-то?

— Нету его. В сельсовете. Вы туда толкнитесь.

— Да нам сказали, будто сейчас домой он будет. Мы подождем. Отопри, Катерина, мы у тебя перебудем, пока придет. Нам не рука опять по грязи идти версту.

— Никак, Макар Спиридоныч? Что ж, заходите. Дверь не заперта.

Катерина быстро положила ребенка на кровать, выбежала в сенцы неслышными шагами, отодвинула засов и опять неслышными шагами вернулась в избу, взяла ребенка на руки: ей хотелось скрыть от этих людей, что она боится, целый день сидит на запоре.

Уже сумерки надвинулись густые, углы избы и пол потонули во мраке. Лишь окна белели неясными пятнами. Мужики черными медведями влезли в избу, — топоча лаптями и сапогами, покрякивая, шумно отряхивая воду с чапанов.

— Еще здравствуйте! — проговорил Макар. — Никак, одна днюешь?

Катерина спиной прислонилась к кровати с ребенком на руках, прижимала его крепко к груди, словно хотела усмирить сердце, что колотилось, как пойманная синица.

— Одна… с кем же мне? — глухо ответила она.

— Так, так. В такую грязь кому охота по гостям ходить? Мы вот и не пришли бы, да нужно. Когда Лукьян-то придет?

— Да вы сейчас сами сказывали: придет скоро. Аль это неправда?

— А, да, придет, придет. Нам у сельсовета сказали, будто домой он пошел. Завернул, поди, куда-нибудь.

— Кто сказал?

— Я уж и забыл кто. Будто Мокей. А может, и не Мокей.

— Что же, садитесь, в ногах правды нет.

— Это правильно, в ногах правды нет. Да ныне, положим, ее нигде нет, правды-то. А сесть можно.

В словах Макара была очесливость, а в голосе иголки. Катерина затревожилась: «Зачем пришли? Кто такие?» Она силилась разобрать в темноте, что за люди пришли, — и, кроме Макара-кожевника, никого не могла узнать. И по-деревенски прямо она спросила:

— Чтой-то я не разберу, кто с тобой пришел, Макар Спиридоныч.

— Ай не узнала? Это Силантий Ерофеич. Богатым ему быть.

— Да будет тебе, Макар, беду-то на мою голову накликать, — тенорком пропел Силантии, — бо-га-тым! Ныне богатому со свету беги.

— Хе-хе. Перевернулась жизнь. Это я так сказал, по старой памяти. Ныне надо говорить: «Не узнал, бедным быть». Вот будет к месту.

«Зачем пришли?» — опять тревожно подумала Катерина.

— Ишь до каких Лукьяна-то нету. Что ж он, кажний день так?

— Почесть кажний день поздно вертается. Бывает, и перед утром приходит.

— Знамо, дела-а, — опять пропел Силантии. — Ныне у таких, как Лукьян, только и дела. Башка. Первый человек на селе. А мы что? Мы в сторонке, нам знай молчи.

Те двое, что сидели у двери, — черные, не разобрать кто, — задвигались, закашляли, и кашель у них был такой, будто они кашлем хотели что-то сказать.

— Ты говоришь, перед утром приходит иной раз?

— Перед утром. Жду, жду, петухи другой раз пропоют, а его нет.

— И боишься, поди?

— Да ведь как не бояться-то? Все теперь на него лают. Все злобятся. Молю-прошу: «Брось будоражить. Аль тебе больше других надо?» Так нет, одно свое…

— Буеристый он у тебя. Ни свою, ни чужую голову не жалеет.

— Боюсь, как бы беды не случилось. Убьют, как в Литовке Васякина убили.

— Ну, это, положим, ты зря говоришь. Кто решится его убить? Всякому своя жизнь дорога. За Васякина двоих расстреляли. Жена, слышь, опознала, кто убил.

Один из черных кашлянул протяжно, и в его кашле Катерина услышала смех. «Высматривать пришли. Не убить ли собираются?» Она вспомнила: Макар-кожевник и Силантий больше года не разговаривали с ее мужем, после той бучи, когда Лукьян описал их как богатеев и отобрал хлеб…

— Хорошо ли вы… живете-то, Макар Спиридоныч? — спросила она, чувствуя, как слабеют от страха ее руки.

— Да ведь, ежели правду сказать, мы живем, как начальство велит.

— Хе-хе, — дребезжащим смехом засмеялся Силантий, — какая наша жизнь? Работать на других, а спать на себя — вот и весь сказ.

Черный у двери снова кашлянул протяжно.

— Что-то темно. Аль у тебя, Катерина, лампы нету?

Катерина дернулась было — хотела зажечь лампу, но тут же подумала, что при свете эти люди все высмотрят, и опять осталась стоять у кровати, покачивая ребенка.

— Народ-то теперь какой стал? Все лают, все грызутся…

— Да, это ты правильно, — подтвердил Макар, — народ изсвободился. Ныне никто никому не уважит.

Силантий стал закуривать. Закурив, он высоко поднял зажженную спичку, чтобы осветить избу. Но спичка скоро погасла. Черный опять кашлянул.

— Да ты бы зажгла лампу, Катерина. Что в темноте сидеть?

— У меня спиц нету, — с трудом ответила Катерина.

— А у нас-то на что? — с готовностью воскликнул Макар. — Давай-ка я зажгу. Где у тебя лампа-то?

Катерина молча положила ребенка на кровать, протянула руку к стене — там на гвоздике висела лампа.

Макар зажег спичку, встал возле Катерины. Длинный язык огня с копотью на конце поднялся от фитиля. Катерина привернула фитиль, надела стекло. Шорох толкнул ее посмотреть назад. Она обернулась. Оба черных — молодые незнакомые парни — приподнялись со скамьи и круглыми блестящими глазами осматривали избу. Они быстро, воровски посмотрели на окно и кровать и переглянулись. Задрожавшими руками Катерина повесила на гвоздик лампу. Когда она опять оглянулась, парни сидели, опустив головы, смотрели исподлобья. Ребенок заверещал на кровати. Катерина взяла его на руки.

— Да это чьи же парни-то? — грубо спросила она. — Я их чтой-то не знаю.

— А они тоже по делу к Лукьяну пришли.

— Долгонько что-то его нет, — хрипло сказал парень, — а нам-то недосуг. Может, в Совет сходим, там увидим?

— Что ж, пойдемте в Совет. Чего зря сидеть здесь?

Они поднялись, все четверо, размашисто надели шапки. Катерина опять заметила: парни цепко осматривают избу.

— Ну, прощай, Катерина!

— Прощайте!

— Ночь-то, ночь-то, самая волчья: ветер да темь, — сказал Макар и угрюмо усмехнулся.

— Верно! Самая волчья, — откликнулся парень уже в сенях.

Собака во дворе коротко и злобно пролаяла. Калитка хлопнула. Катерина, заперев сени, вернулась в избу и вслух пробормотала:

— Что ж это будет-то?

II

Ребенок верещал надоедливо. Катерина положила его в зыбку, надвинула басовики на ноги, накинула чапан на голову, вышла, чтобы закрыть окна. Ветер окреп. Он хлопал доской на крыше, порывисто ломил в ворота и забор, хлестал дождем со всех сторон. Собака выскочила из-под чеченька, повизжала, покружилась, пытаясь облапить; Катерина захватила из сеней два соломенных заслона, вынесла на улицу. Улица была темная, пустая. Сквозь дождь светился маленький огонек у Савоськиных — через двор. Другие избы стояли мертвые.

«Ветер да темь — волчья ночь», — вспомнила Катерина Макаровы слова. Ей стало жутко. Ветер рвал сзади юбку и чапан — а казалось: кто-то злой хватает холодными руками. Она загородила заслонами оба оконца с улицы, вошла на двор, где под ногами опять завертелась собака; Катерина вытащила из сеней еще соломенный заслон, приставила его к окошку, что глядело на двор. Ветер сердито пошелестел соломой, Катерина двинула заслон глубже в окно — до самого стекла, плотно утыкала солому рукой и, громко хлопнув сенной дверью, вошла в избу. Стуком она хотела прогнать страх.

Ребенок надсаживался в крике, лицо у него стало чугунным.

— А, паралик тебя разбей! — крикнула Катерина и вытащила ребенка из зыбки. — Ну, что ты орешь? Аль режут тебя? Молчи!

Она широкими взмахами (туда-сюда, туда-сюда) принялась укачивать ребенка на руках. Ребенок засопел, замолчал. Сразу стало тихо. Катерина прислушалась. На крыше и за стенами свистело, хлопало. Тонкий голос в трубе пел длинную, нудную песню — то утихал, то усиливался. Катерина глянула на пол — там еще чернели пятна грязи, притащенной мужиками на ногах, — и эти пятна, и плач ветра в трубе будто грозили. Она подумала о вечерах, о днях и ночах, что проводит теперь одна в избе, — и ей стало жутко. Качая ребенка, она прошлась от кровати к двери и назад, сказала вслух:

— Какая это жизнь? По этой жизни мальчишку только жалко, а то бы хоть сейчас помереть.

В окне зашумела солома, по крыше стукнуло. Во дворе залаяла собака, — сначала сердито, потом сразу взвизгнула радостно. И щеколда в сенях забарабанила торопливым стуком.

«Он!» — обрадовалась Катерина и выбежала в сени.

— Ты, Лукьян?

— Я.

Не затворяя дверь, она вернулась в избу. Ее лицо посветлело, но когда вошел вслед за ней Лукьян, она опять нахмурилась, отвернулась недовольно.