Человек и пустыня — страница 34 из 39

— Мир вашему сиденью!

— Поди-ка, добро пожаловать, — со старинной утонченной вежливостью ответило ему несколько голосов.

Само собой, все знали: через минуту будет бой, крики, плач, но нельзя не ответить добрым словом на уставное доброе слово.

Иван вытаращил пьяные глаза, отыскивая Матрену.

— А где… моя-то?.. — прохрипел он и обозвал Матрену позорным словом.

Вдруг петушиный мальчишеский голос раздался от калитки:

— Ну, ты, дурак!..

Все, кто сидел на скамейках, встрепенулись и замерли. Иван повернул пьяное лицо к калитке. Семка стоял там со сжатыми кулаками. Иван минуту смотрел на него, чуть покачиваясь, и… разом рассмеялся самым веселым пьяным смехом:

— Ай да наследничек! Это ты меня? Отца? Законного отца так? Ну-ка, поди сюда! Поди, тебе говорю! Ну?

— Знамо, дурак, коли так ругаешь маманьку! — опять по-петушиному прокричал Семка.

Иван широко шагнул к нему. Семка тотчас исчез во дворе. Через минуту со двора — из квартиры Острогоровых — послышался треск и звон и отчаянно закричала Матрена:

— Что ты делаешь, окаянный?

Толпой решетовцы повалили во двор любоваться Ивановыми подвигами. Иван ломал табуретки, скамьи, стол и выбрасывал в окно, из которого уже успел высадить раму.

— Батюшки! Помогите! Не дайте все сгубить! — вопила Матрена.

А с крыши сарая раздавался голос Семки:

— Дядя Илья! Дядя Андрей! Дайте ему! Дайте ему взбучку!

Доломав и выбросив все, что можно было сломать, Иван деловито вышел во двор. Матрена опять исчезла где-то в темных углах двора. А Семка с крыши вопил:

— Вот подожди, я вырасту. Я тебе намну бока!

Зарычав, Иван схватил отломанную ножку стола и пустил ее в Семку. Сын успел спрятаться за конек крыши.

— Иван Степаныч, брось! Ты же его убьешь! — принялись уговаривать Ивана печник Селиванов и кровельщик Молодцов.

— И убью! И отвечать не буду. Кто я ему? Отец? А он меня какими словами?

Обеспокоенный шумом, на двор пришел сам хозяин дома Решетов — старик в очках, известных среди жильцов под именем «бараньих гляделок».

— Эт-та что? — сухим тенорком закричал он, и реденькая его бородка судорожно задрожала. — Эт-та что? Иван Острогоров опять шумит? Ай-ай, какое беспокойство добрым людям. Придется позвать Кузьмича.

Иван полез на Решетова с кулаками, тот, отмахиваясь суковатой палкой, убежал на улицу. А через полчаса усмирять пьяного буяна пришел постовой Кузьмич — детина такого же роста, как Иван.

— Пойдем, Ваня, — сказал Кузьмич тихим голосом и взял Ивана за руку. — Пойдем ко мне в гости.

Иван отмахнулся, встал в боевую позу.

— Ты что? Ты полтинники пришел зашибать? А? Полтинники? — заорал он.

— Пойдем-ка, пойдем, — цеплялся Кузьмич, — меня не трогай. Ни-ни! Ты знаешь, я — власть. За меня ответ строгий. Я тебя, Ваня, люблю. Ты малый хороший, но в пьяном виде больно шумишь, и я должен тебя наставлять на ум.

Иван орал, махал кулаками. А Кузьмич говорил тихо и в конце концов увел Ивана.

— Ишь, пьян-пьян, а ведь ни разу Кузьмича не ударил. Знает, что ответ будет строгий, — сказал печник Селиванов.

— Известно, пьян-пьян, а об угол головой не ударится, — согласился кровельщик Молодцов, — полтинники, говорит, пришел зашибать. Конечно, Решетов Кузьмичу пожертвует полтинник, а потом накинет на Ивана.

Решетовцы, тихо разговаривая, стали расходиться по своим углам. А Матрена и Семка собирали во дворе изломанную мебелишку и бросали ее назад в разбитое окно. И оба ревели…

Вот так и жили. У Матрены, кроме Семки, еще были дети, незаметно рождались и незаметно умирали в первые недели после рождения. И когда умирали, Матрена скупо плакала и сквозь слезы говорила:

— Бог прибрал от нашей жизни.

Чтобы не умереть с Семкой с голоду, Матрена кидалась на всякий грошовый заработок. Летом она выгружала из баржей соль, доски, сортовое железо, а зимой ходила по богатым соседям мыть полы и полоскать белье. В свое время она попыталась отдать Семку в приходское училище, и у Семки ничего было пошли дела, — хорошо стал учиться, но осенью Иван утащил и пропил Семкино пальтишко и башмаки, купленные Матреной на свои деньги.

Так Семка и отстал от ученья.

В двенадцать лет он уже ходил с матерью выгружать соль, «работал не хуже любой бабы», как говорила о нем Матрена. Был он крепкий, задорный, смелый. Зимой, когда кунавинские ребята устраивали драки с гордеевскими, Семка кидался в самую гущу. Была у него белая баранья шапка, и гордеевские прозвали его «Белой шапкой».

— Держись, ребята. Белая шапка идет!

С ним плечо в плечо становился Никита Расторгуев — тоже малый усадистый, кулаками молотил вроде кувалдами. И еще Колька Смирнов — верткий, живой, быстрый. Втроем они так нажимали на гордеевских, что под ногами снег таял.

В шестнадцать лет Семка выглядел таким же длинным и плечистым, как папаша, и был принят в артель грузчиков. Может быть, он так же стал бы пить, как пил его отец и пили все грузчики, потому что какой же он в артели товарищ, если бы не пил? Но тут грянула война, и жизнь стала решительно меняться. С войной «прикрыли винопольку», грузчики стали пить столярный лак, политуру и денатурат.

Как-то проходя по Нижнему базару мимо дегтярной лавки, Иван увидел у двери бак с керосином, взял фунтовый черпак, зачерпнул керосину и выпил… В лавке захохотали, стали отпускать соленые шутки. Какой-то дурак дал Ивану незажженную папиросу и спички:

— Закуривай, дядя!

Иван поднес зажженную спичку к бороде, борода вспыхнула — и обожженного Ивана на легковом извозчике полицейский повез в больницу.

Когда через полмесяца Иван появился на пристанях, его мало кто узнавал: он был безбород, худ и желт, как яичница. В полмесяца он постарел на десять лет и работал куда хуже прежнего.

— Вот… сдохну скоро, все нутрё не годится, — пожаловался как-то отец.

— А кто виноват? Сам грешил, сам и кайся, — жестко, без всякой жалости сказала Матрена.

— Да-а! Са-ам! Много ты понимаешь! — забормотал Иван.

— А кто же? Я, что ли, вливала тебе вино в глотку всю твою жизнь? Сам, поди, лакал.

Иван посмотрел на нее свирепо. Прежде Матрена от такого взгляда заметалась бы, как мышь, а сейчас просто посмотрела на него через плечо, не вынимая рук из деревянного корыта, в котором она стирала тряпки. Иван подавленно молчал. Ему хотелось кричать и спорить: не только он виноват, что жизнь его пропала «не за понюх табаку».

— Сам… сам, — бормотал он, мучительно отыскивая, кто же в конце концов виноват.

К зиме Иван поправился. Однако прежняя сила к нему не вернулась. И он думал — виноваты тут новые порядки, запрещающие продажу водки: если бы ему пить столько же, как прежде, он был бы такой же сильный.

Месяцы и годы потянулась война. Мобилизации хлестали страну. Жизнь на Волге постепенно стала путаться. Не только молодые грузчики, но и пожилые уходили — угонялись на войну. Волга безлюдела. Пароходы подвозили к Нижнему запасных солдат, которые отсюда отправлялись дальше, на фронт, по железной дороге. Солдатские песни звучали грустно, как плач. И уже никто не верил в победу.

Когда в марте семнадцатого года докатилась в Нижний весть о революции и десятитысячной толпой сормовичи пришли с завода на Благовещенскую площадь — Семка Острогоров был в самой гуще толпы.

Он смотрел кругом точно проснувшийся. Что такое?

По какому случаю радуется весь народ? С восторгом и злорадством он смотрел, как по улицам вели арестованных полицейских и жандармов, вчера еще всесильных людей. Семен крикнул:

— Бей полицию!

На него оглянулись и остановили:

— Зачем бить? Их надо судить судом, а не самосудом.

В порту начались митинги. В длинных темных амбарах собирались грузчики. На первых порах речи им не давались:

— Это… как теперь… значит, мы вроде свободные граждане… то вот, значит, говори, ребята, как оно теперь и что.

«Ребята» — бородатые, огромные мужичищи, — как немые, беспомощно оглядывали друг друга:

— Вот ба… насчет прибавки. Хлеб-то стал дороже, а хуже. И морковь взять… ведь гривенник за штуку просят. Это думать надо!

— Верно! Давай прибавку!

Робкие митинги первых дней очень скоро сменились бурными собраниями вместе с судовладельцами.

Судовладельцы метались, как крысы, которым наступили на хвост, и сыпали словами, точно горохом:

— Да что вы, ребятушки, прибавки да прибавки? Это же разор всему судоходству. Кто нам будет кладь сдавать?

А здоровенные грузчики требовали:

— Прибавку давай!

Иван говорил дома, смеясь:

— Вот достукались жизни! Умирать не надо. Только выпивки маловато — самогон один…

А Семка хмурился и все оглядывался, не понимая, что кругом происходит. Он замкнулся, заугрюмел. Ему теперь шел двадцатый год, и мать собиралась его женить, советовалась с соседками, а те льстиво говорили:

— Такому молодцу невестушку можно подобрать первый сорт.

Раз вечером Семка пришел домой сердитый, — мать захотела развеселить его и заговорила о хваленой невестушке. Семка посмотрел на мать и сказал небывало грубо:

— А ну их, твоих невестушек.

Мать от испуга уронила блюдо.

— Да это что с тобой, бессовестный? Матери такие слова?

Семка махнул рукой.

— Учила бы ты меня, когда надо было. А бабу себе я и сам найду.

— Как учила? Ты про чего говоришь?

Угрюмо и зло Семен сказал:

— Хожу как дурак. Люди про книжки говорят, про газеты. А я всему чужой. Ну? Даже читать вы меня не научили. Тоже родители называются!

— Ай, батюшки! Ай, родимые! Да нешто я тому виной? Не виновата я, прости Христа ради. Я тебе для училища башмаки купила, а отец пропил.

— Дать бы этому отцу раза́ хорошего! — пробурчал Семка, и лицо у него стало жестоким.

Мать даже испугалась: «Пожалуй, отколотит отца, не дай бог!» Когда отец пришел, Семка поспешно оделся и ушел, не сказав ни слова.

В августе в Нижнем Новгороде произошли крупные события: восстал местный запасный полк под влиянием работы большевистских агитаторов, отказался идти на фронт, требуя отправки буржуазно-помещичьих сынков, которые «работали на оборону». Временно