Человек ищет счастья — страница 22 из 34

ечески.

«У нас сейчас много, много хлопот. Отделение хуже других подготовилось к посевной, ты же знаешь, какие там были дела. А людей мало. Клавка Меньшикова, — помнишь, тогда в ботиночках приехала, к директору в секретарши попасть хотела? — чуть не убежала. Стала она прицепщицей. Жили в землянке. С поля по суткам не уходили, грязно, холодно. Боже мой! А Клавка не думала так работать. Как можно быть такой легкомысленной? Не понимаю. Ладно, тракторист попался славный. Ты его не знаешь, он приехал позднее, Ленька Кудрявцев — золотой парень, на все руки мастер, а характером спокойный. Два дня Клавка не была в поле. Догнали ее на центральной, постыдили. Сколько было слез! Вернулась, морщится, но терпит. Эх, Андрюша! Выздоравливай скорее. Как ты нужен здесь! Скорее приезжай!».

Во втором письме Дуся с тревогой спрашивала, не случилось ли что с Андреем очень серьезного. А в третьем просила не забывать старых друзей.

Были письма из комитета комсомола, от знакомых ребят и девушек. Даже парторг спрашивал, не нужна ли ему, Андрею, помощь.

Ребята рассказывали о своем житье-бытье, сообщали новости, а поэт Петя Колокольцев обещал в скором времени прислать тетрадочку стихов о целине:

«Пришлю я тебе, Андрейка, на память свои стихи. Только уговор, никому не показывай. А будет невмоготу, прочти их и вспомни наши первые дни на целине, друзей вспомни — и, честное слово, легче будет».

«Какие вы чудесные, ребята! Как мне не хватало вашего участия, дружеской поддержки! Что я без вас, без друзей, без Дуси? Несчастный человек! Одинокий, как волк! — думал растроганный Андрей. — А теперь я самый богатый человек в мире: у меня столько друзей! И пропадать мне никак нельзя, нет никакого расчета. Туберкулез кости? Немощь? Повоюем еще!»

И подумал Андрей о Нине Петровне. Опять пожалел ее. Несчастная, одинокая. А что может быть горше одиночества: знать, что ни одна душа на свете не понимает тебя? Жить с людьми и все-таки жить в одиночку. Страшно! Андрей читал, не помнил точно где, но, кажется, у Горького, о том, как в наказание человека обрекли на вечную одинокую жизнь, и это было самое тяжкое наказание.

Андрей, не откладывая, сел писать ответные письма. Он плохо умел писать левой рукой. Положил на тетрадь камень, чтобы бумага не двигалась, и выводил каракули. Рука не успевала за мыслями. Андрей хмурился, сердился, но писал и писал.

Когда наступил вечер, он лег на нары, уставший, но довольный тем, что потолковал с друзьями. Так до полночи и лежал с открытыми глазами, думая о недалеком прошлом.

А в крышу нудно и беспрестанно барабанил дождь.

5

В сентябре Андрей собрался в Челябинск. Покидал Егозу с грустью. Перед отъездом побывал еще раз у избушки, посидел на прощанье. Погода выдалась на редкость теплая, воздух был прозрачен. Уже подернулись желтизной березы, и эта желтизна вкрапилась в неуемную зелень сосен. Далекая восточная кромка горизонта строго очерчивалась, а горы на западе казались особенно выпуклыми. Уже повисла над всем этим простором еле уловимая осенняя грусть. Месяцы, проведенные на горе, останутся в сердце и в памяти.

Провожал до вокзала Демид. Василий простился у ворот дома. Нахмурив брови, пожал руку и, видя грустное настроение брата, сказал сурово:

— Крепись!

Надеялся Андрей, что придет на вокзал и Нина Петровна: накануне виделся с Борисом, говорил об отъезде. Жалел Нину Петровну, а понять не мог. Ему казалось, что она слишком пристрастна к людям, смотрит на них с обидой. А жить так, как она, не подпуская к себе никого, ожидая от других только обиды, невозможно. Его порой захлестывало чувство острой жалости к этой одинокой женщине.

Нина Петровна провожать не пришла. Перед отходом поезда появился Борис. Он остановился на перроне, разыскивая Андрея. Увидел и разом просиял, бросился навстречу, держа в руках баночку, завернутую в газету. Подбежав, сунул ее Андрею.

— От мамы! — сказал он. — Варенье из земляники!

— Ну, зачем же! — улыбнулся обрадованный Андрей и прижал здоровой рукой голову мальчугана. Невольные слезы затуманили глаза. Чтобы не показаться Демиду малодушным, Андрей отвернулся, заторопился в вагон. А Демид дипломатично отвернулся и с удивлением принялся рассматривать изысканно одетую, полную женщину, прогуливающуюся по перрону.

— Дядя Андрей, — спросил Борис, — вы еще приедете на Егозу?

— Приеду! — пообещал Андрей, вскочил на подножку вагона и, раздумав, снова спрыгнул на землю, обнял Бориса, поцеловал в лоб. Потом подтолкнул ласково в плечо:

— Ну, уходи, уходи.

— Мама говорит, чтобы вы поскорее поправлялись. Еще она говорит: будете в Кыштыме, заходите к нам. А еще: поедет мама в Челябинск, навестит вас.

— Спасибо.

Андрей вошел в вагон, а следом Демид втащил чемодан.

Прощанье было коротким. Демид по-медвежьи сжал руку дяди повыше локтя, тряхнул головой:

— Счастливо тебе! Надеемся, выдюжишь…

Скупо улыбнувшись, Демид по-дружески подмигнул Андрею, стал пробираться к выходу. Когда его широкая спина скрылась в тамбуре, Андрей сел на лавку, и лишь теперь затревожились, закружились мысли о завтрашнем дне.

* * *

Лето, проведенное на Егозе, прошло с пользой: Андрей окреп, подготовился к испытанию. Операция была тяжелой. Несколько дней метался в бреду. Ни на минуту от койки не отходила сестра, поддерживала больного уколами.

Рука пылала, будто сунули ее в жаркую печку, а от огня сводит пальцы, плечо, и страшная боль передается всему телу, туманит сознание. Иногда Андрей приходил в себя. Тогда ему казалось, словно кто-то прикасается к кости чем-то металлическим. Каждая клеточка тела напрягалась, становилась восприимчивой к любому внешнему воздействию. Даже легкое прикосновение ко лбу теплой суховатой руки сестры вызывало болезненную реакцию.

Дважды в сутки приходил хирург, садился на табуретку, наклонял к Андрею молодое, всегда до синевы выбритое лицо. Андрею иногда думалось, что это вовсе не хирург, а поэт. Вот сейчас ласково улыбнется, нащупает пульс и начнет вполголоса проникновенно читать стихи. И белая, похожая на поварскую, шапочка на голове не рассеивала впечатления.

— Как дела, тезка? — спрашивал хирург хриповатым голосом, и очарование пропадало. Голос был грубый. Андрей молчал. А тот, не ожидая ответа, задавал вопросы сестре. Она обстоятельно отвечала, безбожно картавя, и Андрею хотелось почему-то смеяться. Потом все это вдруг проваливалось в какую-то бездну, возвращался оттуда Андрей более ослабленный.

Однажды сестра поведала о том, что у молодого хирурга операция, сделанная Андрею, самая удачная. Об этом говорил сам профессор. После этого Андрей с большой теплотой стал приглядываться к молодому врачу.

Больше месяца длилась борьба за жизнь. Все хирургическое отделение знало об этом, от нянек до больных. Андрей лежал в отдельной комнатушке. И часто больные, которые могли ходить, караулили у дверей сестру и настойчивым шепотом спрашивали:

— Ну, как сегодня?

Огорчались, если состояние Андрея ухудшалось, радовались, если тяжелобольному делалось лучше. Это были абсолютно чужие люди, даже не видевшие ни разу Андрея в лицо, случайно попавшие с ним под одну крышу.

Когда, наконец, настало время переводить Андрея в общую палату, сразу нашлось столько охотников устроить его с собой рядом, что сестра не на шутку рассердилась, заявив, что сама знает, куда поставить койку и пусть, пожалуйста, не вмешиваются не в свои дела.

Андрееву койку поставили в самом углу, подальше от окон и дверей, возле кафельной печки. И все единодушно решили, что выбор сделан удачно, хотя каждый минуту назад считал свое место наиболее подходящим.

Слева соседом Андрея оказался шофер Семен Колечкин, парень лет двадцати восьми, с пятнами веснушек по всему лицу, смешливыми глазами. В них то вспыхивали, то гасли огненные светлячки, точь-в-точь как у кошки. Семен отрекомендовался примерно так:

— Кличут меня Семеном Колечкиным. Сейчас я жертва несчастного случая. Раньше гонял «Победу», теперь, как видишь, самолет, — и показал на правую руку, замурованную в гипс. Рука была согнута в локте и, чтобы не свисала вниз, крепилась особой подпоркой. Один конец ее упирался в гипсовый корсет на боку. Спал Семен на спине, и больная рука хитрым сооружением возвышалась над кроватью. Его и назвал Семен «самолетом».

Вторым соседом был Зиновий Петрович Котов — «профсоюзный бюрократ», как величал его Колечкин. Лет ему было под сорок. Носил почти незаметные маленькие усики. Андрею казались они приклеенными.

Первое время Андрея утомляли «ходячие» больные. Они, каждый на свой лад, старались проявить к нему максимум внимания, забывая о своих недугах. То один, то другой присаживался возле койки, не спеша, с толком рассказывал о своей собственной жизни:

— А у меня, знаешь, однажды было…

И Андрей стал бояться гостей. Услышит неторопливый стукоток костылей или тихие, шаркающие ноги, закроет глаза и гадает: «Мимо или ко мне? Мимо или ко мне? Хоть бы мимо!» Но стукоток прекращался возле Андрея, затем скрипела старенькая табуретка под тяжестью тела и тихий ласковый голос спрашивал:

— Спишь, сосед, или нет? Я тебе вот гостинцев принес: баба сегодня приходила, так что ты возьми, не брезгай.

Андрей с сожалением открывал глаза, отказывался, но потом благодарил за гостинцы. За гостинцами, конечно, следовал и разговор. Однажды Семен возмутился. Когда подковылял очередной сердобольный посетитель и неизменно ласково спросил:

— Спишь, сосед, или нет? — Семен поманил его пальцем и на ухо, но чтобы слышали все, прошипел:

— Слушай, братец! Катись-ка ты отсюда на третьей скорости. Ей-богу!

— Я что? Отвлечь бы его, побалакать.

— Пойдем в коридор и побалакаем: я тебе, пожалуй, про Адама и Еву расскажу.

— Ладно, ты не сердись. Я ведь с открытой душой…

— А я с поганой?! Да вы с открытыми душами своими разговорами угробить его свободно можете. Парень он стеснительный, отбрить не смеет. Сам не видишь? А ну, катись, катись.