Человек из дома напротив — страница 35 из 46

– Приехали, отец. Узнаешь?

Еще бы не узнать! На минуту его смутили лежащие вокруг сугробы, в то время как Мельников определенно помнил, что во время его отъезда был июнь. Он даже чуть было не испугался. Но вовремя сообразил, что снег – это иллюзия, защита его дома от посторонних, что-то вроде маскировки – чтобы чужие не ходили. Вот почему двор у них такой тихий.

Парни высадили его и уехали. Но сначала Константин Романович показал им светящееся окно на первом этаже. Он уже забыл, для чего все эти расспросы, и хотел только побыстрее отвязаться от любопытствующих типов. Его фамильярно похлопали по плечу – Мельников вскинул брови – и он остался один.

На двери подъезда чернела панель домофона. Когда успели поставить? Зачем? Он слепил снежок, собираясь бросить его в окно, как вдруг заметил решетки. Ахнул, прижал ладонь к губам. Оля никогда не поставила бы решеток. Она боится пожара, а воров не боится вовсе. «Костя, пусть нас ограбят, но мы не будем жить как арестанты!»

Что же получается? Его привезли не туда?

А-а-а, все это проделки двух раскосых бесов! Путают его, звенит бутылочное стекло в ушах и сыплются в глаза красные дорожные огни, словно сечет песком. Прижать ладони к лицу, постоять… Вот так, вот так. Дом поплыл по небу – пароход, отходящий от пристани в темную небесную синь – а Мельников остался на берегу, лежал на прохладном песке, кутаясь в полотенце, и в конце концов уснул.

Очнулся в темноте. Холодно. Над головой фонарь. В фонаре снег вьется как мошкара. Присмотрелся – а это и есть мошкара, из июня посланная Ольгой Степановной: подсказывает ему, чтобы шел за светом. Константин Романович, кряхтя, поднялся и захромал по сетке меридианов и параллелей, сложенной из пересекающихся фонарных лучей, иногда сверяясь с мошкарой. Висит облако, звенит? Значит, путь выбран верно.

Иногда звон усиливался. Тогда Мельников останавливался, пережидал. Конечно, провожатые таким образом подбадривали его, но уж очень нехорошо становилось в голове, словно ее, как клетку с канарейками, накрывали тряпкой: черно и душно.


К утру Константин Романович оказался на пустыре. Он совершенно выбился из сил и догадывался, что вид имеет самый плачевный. Мошки улетели. Нужен был новый знак, Мельников не сомневался, что он будет, и, когда впереди мелькнул красноватый отблеск, нисколько не удивился.

Вокруг костра сидели люди. Он подошел, и ему освободили место, ни о чем не спрашивая.

3

Так Константин Романович поселился у огня. Те, кто пустил его, забрали шарф, пальто и ботинки, выдав взамен дырявые обноски. Мельников не возражал. Он кутался в пакеты из-под мусора, а спину от ветра защищал коробками. Поначалу его о чем-то спрашивали. Перед ним, будто морды чеширских котов, возникали из ниоткуда синюшные лица, и губы у них шевелились, а заплывшие глаза щурились, но голосов Мельников не слышал. Он тихо улыбался в ответ. Ему хотелось взять этих людей с собой, к Ольге Степановне, но он смутно ощущал, что вряд ли это возможно.

Они были к нему добры. Со второго дня окрестили Юриком – от юродивого – и делились тем, что имели сами. Впрочем, от еды блаженненький отказывался, а пил только воду. Был он так тих и светел, что, когда пара залетных пыталась отогнать его от костра, местные озверели и полезли в драку. «Юрика не трожь!»

Путь в Москву совершенно изгладился из его памяти. Необъятное хранилище его воспоминаний погрузилось во тьму; философы и их труды, студенты с дипломами, его коллеги, его монографии, тысячи прочитанных книг слились в одно целое и стали неразличимы, как деревья в ночном лесу. Но посреди этого леса вилась тропа. По ней и брел Константин Романович, немного испуганный, но твердо помнящий, что его ждут.

Знать бы только, кто именно…

Он не заметил, когда вернулась мошкара. Теперь звенело громко и почти непрерывно. Иногда его обступали деревья, а иногда все затапливала вода, в которой невозможно было дышать. И звон, неумолчный звон. Если бы хоть кто-то объяснил, куда идти! Константин Романович чувствовал, что должен что-то сделать… быть может, сказать правильные слова… Формула, открывающая двери, заклинание, что спасет его от тьмы. Тускнеет свет на тропе, к звону прибавился шум деревьев, и даже если найдется тот, кто подскажет слова, Мельников его не услышит.

«Помогите!» – пытался крикнуть он. Губы слабо зашевелились.


– Зой, чего это наш Юрик бормочет? – спросил один из сидящих рядом, приглядываясь к старику.

– А я знаю?

Они присмотрелись. С блаженненьким творилось что-то не то: он подергивался, глаза его закатились.

– Э, э! Юрец!

Зоя похлопала старика по щекам.

4

Константин Романович был близок к отчаянию. Он звал на помощь, молил о спасении, выкрикивал слова, смысла которых уже не помнил, но все было напрасно. Темнота сгущалась. На мгновение прояснившийся взгляд выхватил из тьмы безбрежную свалку, костер и людей с испитыми больными лицами. Они били Мельникова, они тянули к нему искореженные лапы. Константин Романович понял, что еще секунда – и его ничто не спасет: он провалится в адскую яму и больше не выберется.

– Ничо, у Зойки оклемаешься…

Мельников сделал колоссальное усилие и вдруг вспомнил самое важное, что было в его жизни.

– Оля, я хлеба не купил! – отчаянно крикнул он.

Звон стал невыносимым – и оборвался. Под ногами Константина Романовича снова была тропа, и вела она к московской пятиэтажке. Парусом надувался в окне белоснежный тюль, бежал ребенок, смеялась девочка, тополь шелестел на ветру, и Ольга Степановна, улыбаясь, смотрела из окна, как он приближается, размахивая пустой сумкой.


– Юрик! Юрец, не дури!

Его пытались растолкать. Но старик мягко завалился назад и уже не видел, как возле свалки тормозит машина и высокий бледный парень идет к ним, перешагивая через мусорные кучи.

Глава 14

1

А ведь в первый раз у нас такое дело, думал Сергей. Кого мы ищем? Убийцу, такого же выродка, как остальные? Матусевич, Эмиль Осин… Приятные, воспитанные, веселые студенты, умеющие произвести прекрасное впечатление.

Не придумавшие лучшего развлечения, чем убивать незнакомцев.

Театральная студия. Девочки. Блестящая карьера маячит впереди.

А они покупают ножи и расходятся по подворотням.

Начав работать оперативником, Сергей очень быстро выработал у себя если не снисходительность, то терпимость. Он видел, что такое профессиональное выгорание, когда весь мир вокруг – болен, искорежен, и никто в нем не заслуживает ни жалости, ни понимания. Перед ним вереницей проходили убийцы и насильники, и большинство из них были не столько жестоки, сколько чудовищно, ошеломляюще глупы. Он и не догадывался прежде, что вокруг столько безжалостной тупости. Люди не просчитывали свои действия дальше, чем на пять минут вперед; они способны были ткнуть собутыльника ножом, а после затолкать труп под кровать и ходить в окровавленной рубахе, надеясь, что эта неприятность рассосется сама собой. Изредка среди них попадались совершенные выродки, но таких было видно сразу. Он чуял их, как здоровое животное – бешеных, и ничто не могло поколебать его уверенность в том, что отмена смертной казни – ошибка. Все остальные вызывали у него поначалу отвращение, затем злость; после злости пришло недоумение, а за ним усталость.

А потом он привык.

Но дело Сафонова всколыхнуло в нем давно забытое чувство ярости. Сытые жизнерадостные юнцы затеяли бессмысленную резню. Им даже не потребовалось подводить под нее идеологическую платформу. Если бы они выбирали жертв по какому-то признаку, Бабкин худо-бедно понял бы их; но эти пустые убийства приводили его в бешенство.

Как всегда, чтобы успокоиться, Сергей пришел в комнату жены, сел напротив и стал смотреть на нее.

Маша читала распечатку детской книжки на итальянском и сразу записывала что-то от руки на полях.

Удивительно все-таки устроены внутренние весы. Берешь дрянь человеческую, многотонную гнусь, после встречи с которой внутри все расплющено, а на другую чашу сажаешь легкую, в общем-то, женщину, пятьдесят четыре килограмма, тридцать шесть лет, карандаш сунула за ухо, как пить дать забудет про него.

И ведь перевешивает.

Сидит, морщит нос. Замысловатая идиома попалась, значит.

Бабкину вспомнилось одно из острых впечатлений детства.

Ему было лет восемь или девять, и на Новый год в школе устроили карнавал. Сереже выдали маску из папье-маше, купленную, кажется, еще для его отца, когда тот был ребенком: серый котик с острыми ушами и выпуклым носом. Сережа все гладил рельефную его морду, пока мама не забрала ее, чтобы заменить провисшую резинку.

На празднике он расхаживал среди одноклассников, мяукал, вызывая дружный смех, и помахивал длинным хвостом, наспех сшитым из полосатого шарфа.

Как его занесло в полутемный коридор на втором этаже? Наверное, возвращался из туалета. Невдалеке гремела музыка, раздавался топот и крики малышей (себя он к ним не причислял); он подумал, что надо беречь хвост, могут и оторвать в толкотне.

Из-за угла показалась фигура. Это был низенький человек с очень черными усами. Он шел навстречу мальчику быстро, с деловитостью, свойственной учителям, но таких учителей Сережа в школе не помнил. В нем была какая-то странность, которую он не успел осознать; у него мелькнула мысль о карлике, карлике-учителе. Интересно, как он пишет на доске, со скамейки?

И вдруг человек снял лицо.

На дикий Сережин крик сбежались чужие родители, поднялась суматоха, завуч тормошила его, решив почему-то, что он упал и ушибся, и на краю этой взрослой бессмысленной суеты стоял неподвижно мальчик чуть старше его, держа в руке маску: плоский белый овал с грубо намалеванными усами и дырками для глаз. Он единственный понял, что произошло, и молча улыбался Сергею, точно соучастнику. Когда к нему обратились с вопросами, мальчик пожал плечами и исчез.

Надел ли он