Человек из красного дерева — страница 15 из 75

– Конечно, – сказал я. – Но лучше давай вместе уйдём. Айда домой, брат. Айда домой.

И подхватил его под локоть, и повлёк.

В автобус или маршрутку я его не повёл, чтоб не позориться самому и не позорить подопечного. Такси вызывать не стал, пожалел денег.

Он был тяжёлый, костистый, то слегка трезвел, и тогда мы шли форсированно, почти бежали, – но периоды твёрдости сменялись периодами слабости, и тогда я волок его на себе.

– Самое главное, – бормотал Твердоклинов, держась за меня, сопя, спотыкаясь, – самое главное – запомни. Их нельзя недооценивать. Они хитрые. Они грамотно под людей косят, не отличишь. Тут глаз нужен. У меня он есть. Ни у кого нет, а у меня есть. Я один раз гляну – сразу вижу, кто ты есть такой и каково твоё нутро. Это мой святой дар, я его в детстве обрёл. Пошёл с пацанами на речку купаться, в омут заплыл – и утонул. Вода холодная, ногу судорогой свело – утонул, короче. А друг мой Димка Федотов меня вытащил и откачал. А я уже, говорят, синий был. А он меня откачал, Димка Федотов. Он меня вверх ногами поднял и тряс, до тех пор, пока вся вода из меня не вылилась. А потом кулаком меня по груди ударил – и я ожил. Димка Федотов, ага. Он был сильно меня старше, в десятом классе учился, а я – в четвёртом. С тех пор я – особенный, открылись мои глаза, всё вижу, чего другие не видят. Но, сука, не всегда, а только после второго стакана. Ты меня прости, я конченый бухарик, я тебя подвёл, нажрался, и ты меня домой тащишь, но это ничего, со всеми бывает. В следующий раз ты нажрёшься – я тебя потащу. Но насчёт демонов – ты должен понять, что это всё – серьёзно. Ты думаешь, что я какой-то идиот, но это не так, я книги читаю, я “Молот ведьм” читал три раза. И я, сука, верующий. Я, бля, воин Христа, понял? Однажды я пойду и начну их всех убивать. Это моя планида, меня на неё сама жизнь направила. Их всё больше, они везде. У них нет ничего святого, ни души, ни совести. Они когда-то были людьми, но потом продались, теперь они – бывшие люди. Они могут хорошие дела делать, другим помогать, деньгами в том числе, но всё это они делают для отвода глаз, чтобы никто не догадался, кто они на самом деле… Распознать сложно… Но я умею. Мои глаза всё видят… Подожди, давай постоим, покурим…

– Уже пришли, – сказал я. – Не кури, от сигарет тебя ещё больше развозит.

– Ладно, – сказал Твердоклинов. – Спасибо тебе. Я щас с матерью живу, у меня такая просьба. Она когда дверь откроет, ты ей скажи… Ну, объясни всё… Что мы твой отпуск отметили… Чуть-чуть перебрали, ну и там… В общем…

– Конечно, – сказал я. – Пойдём.

7

Дверь нам открыла пожилая толстая женщина в халате, бесцветная, некрасивая, похожая на испорченный батон белого хлеба; я набрал было воздуха в грудь, чтобы произнести какие-то нейтрально-вежливые слова, но хозяйка лишь бросила на нас короткий укоризненный взгляд и вразвалку ушла, оставив дверь нараспашку.

Пахло селёдкой и горячими макаронами: мать ждала сына, ужин спроворила.

Я вовлёк Твердоклинова в комнату, опрокинул на громко скрипящий диван и посчитал свою миссию выполненной. Вспомнил, ухватил уже засыпающего пьяненького товарища за плечи и повернул на бок, чтоб товарищ в забытьи не захлебнулся рвотой.

В комнате висело несколько картин, акварелью и маслом, – простеньких и немного унылых пейзажиков с берёзками и речками; вряд ли их автором был сам Твердоклинов, но, возможно, его мать, или давно умерший отец, или другой родственник; об этой семье я почти ничего не знал, а теперь вот увидел: люди здесь тянулись к прекрасному, в меру способностей и возможностей.

Вид этих картин снова напомнил мне о существовании Геры Ворошиловой. Я выкрикнул в пустоту полутёмного, пахнущего селёдкой коридора “до свидания” и ушёл, чувствуя облегчение, а также известную гордость: вот, помог человеку, дотащил до родной милой койки, а мог бы и оставить подле магазина, в одиноком хмельном безумии. Может быть, от того магазина Твердоклинов пошёл бы не к матери – а к бывшей жене и её новому сожителю, и убил бы того сожителя каким-нибудь зверским образом, кухонный нож воткнул бы в живот или сковородкой по затылку наградил. И сел бы в тюрьму надолго. Может быть, сегодня я спас сразу двоих. Но эту гордую мысль я развивать не стал, а просто зашагал прочь.

Многие люди пьют горькую, многие вынашивают планы кровавых злодеяний, – но совсем немногие претворяют эти планы.

Начинался длинный апрельский вечер, дел было по горло.

8

Прошёл две улицы, когда увидел ограду храма – заволновался, но волнение было светлым, несильным. На лёгких ногах вошёл в ограду, положил кресты. В притворе волнение усилилось.

Свечей покупать не стал.

В храме замедлил шаг. Не каждый год удавалось сюда войти: страх был слишком силён, ноги подгибались.

Жар свечей, запах ладана, горячий воздух колеблется. Но главный запах в храме – не благовоний, а старого дерева. Сильнее всего пахнет деревянный резной иконостас. Но к нему я не пошёл, а свернул в сторону, к образу Казанской Божией Матери, приложился лбом, – и тут не выдержал, воспоминания обрушились, словно камнепад.

Помню, как повалили меня.

Дело было ночью, по-тихому. Храм во мраке пребывал.

Потом вытащили во двор. Мела метель, свистел декабрьский немилосердный ветрюган; помню, меж людей спор возник, где меня разломать и сжечь, в ограде храма или за оградой. На сей счёт у приехавшего из Петербурга важного человека указаний не было: его задачей было проследить, чтоб тело было разрублено, а потом сожжено, в ограде или вне её – неважно. Но решили – вне ограды.

Это было давно.

Я затрясся в гибельном мороке, отпрянул от образа; дым ладана душил, угнетал.

Выбежал, едва не расталкивая людей. Однако снаружи быстро успокоился, и даже немного возгордился.

Всё-таки вошёл, сумел, выдержал.

Так понемногу всё изменится: буду пытаться, раз за разом, пока не преодолею страх; сначала полминуты научусь терпеть, потом минуту, потом две – и однажды изменюсь навсегда, и стану обыкновенным, как все, и в любую церкву буду входить, как всякий другой христианин, в трепете сердца и умирении духа.

9

Извне было свежо и шумно, воробьи купались в лужах, из проезжающих машин изливалась удалая музыка. Пахло гниющей, мокрой, холодной землёй. Со стороны вокзала ветер доносил стук железнодорожных колёс. Возле входа в кинотеатр возбуждённые весной подростки хохотали и дымили сигаретками. Я летел широкими шагами, норовя уйти как можно дальше от храма, мечтая если не забыть, то хотя бы отвлечься.

Мир, несовершенный и кривоватый, был хорош тем, что он всё-таки предлагал множество возможностей переключиться, забыться, спастись от самого себя: можно было пойти в кино, в бар, в спорт-бар, в суши-бар, поиграть в бильярд, купить себе новую красивую обувь, сходить в баню, сыграть в лотерею, слетать в Таиланд, засадить грядки эксклюзивной рассадой петрушки и укропа; много способов сочинено, чтобы избавить человека от его главного, невыносимого, леденящего страха – страха остаться наедине с самим собой.

Я шёл, сам не зная, куда.

Через несколько часов я добровольно заточу себя в подвале собственного дома, и проведу там много дней, пока не закончу работу.

Нужно было настроить струны, з а г л у б и т ь с я.

Вдруг я понял, что двигаюсь прямо к дому покойного историка Ворошилова.

Здесь было тихо. Две больших бабы в оранжевых тужурках собирали граблями вытаявший из-под снега мусор. Из-за сплошных двухметровых заборов доносился детский смех.

Прошёл мимо дома номер восемь – здесь хозяин дома заводил свой мотоцикл “Хонда”, готовился к началу тёплого сезона.

Прошёл мимо дома номер шесть – здесь жарили шашлыки и звенели посудой.

Прошёл мимо дома номер четыре – здесь выгуливали собак, и одна из них, в широком ошейнике, подбежала ко мне и сначала хрипло взлаяла, но я присел на корточки, погладил животину, и она утихла, даже лизнула ладонь; потом появилась хозяйка в спортивном костюме, крашеная блондинка, закричала: “Гектор, фу!” – и это “фу” меня оскорбило, как будто речь шла не о человеке, а о дохлой крысе. Я отвернулся и торопливо двинул далее вдоль улицы: к дому номер два, нужному мне. К дому Ворошилова.

Ворота были открыты.

Впервые за два месяца я увидел, что хотел.

Гера Ворошилова только что въехала во двор отцовского дома и теперь выгружала из своей смешной фиолетовой машинки нечто широкое, габаритное, но лёгкое. Холст, понял я. Она купила холст, она собирается писать картину!

Она не увидела меня.

Одета скромно, на голове – бейсбольная кепка с большим козырьком: словно боялась, что её кто-то узна́ет.

Она с усилием извлекла с заднего сиденья раму, примерно метр на полтора, и понесла её в дом, двигаясь несуетливо, спортивно. Я заметил, что двор убран, дорожка подметена. Постоял бы ещё, но решил, что неприлично глазеть на чужую частную территорию, да и опасно, в конце концов.

Человек, мыслящий шаблонами, сказал бы, что я – преступник, которого тянет на место преступления, но это было не так; меня тянуло не на место, а к его обитательнице. Я точно знал, что однажды мы познакомимся и поговорим, и я был готов к такой встрече.

Развернулся, зашагал к вокзалу; пора домой, пора за дело! Уже пробегает по спине и плечам озноб предвкушения. Уже руки чешутся.

Миссия моя ясна, и ничто на свете не помешает мне её выполнить.

Хоть и висят на мне разные грехи, в том числе и смертные, неотмолимые, но дух дышит.

И чтоб до конца очиститься, я достал телефон и позвонил Застырову, и попросил о встрече.

Земляк легко согласился.

– Пивка попьём, – сказал он. – Жди на той же точке.

Той же точкой он называл пивной бар “Овертайм”.

10

Я опасался, что вечером мест не будет, но меня сразу провели к свободному столу. Экраны показывали мордобой, две компании молодёжи наблюдали заинтересованно; я сел спиной к ним и заказал пива.