Вопросы Застырова показались мне риторическими, я только молча кивал и на всякий случай ухмылялся, потому что Застыров излагал свой монолог в виде анекдота, похохатывая, жестикулируя и сплёвывая в окно обильную алкогольную слюну.
До деревни добрались уже по темноте.
В свете фар дома́ выглядели брошенными, опасными, как будто там не жили, а прятались.
В конце улицы я попросил остановить.
– Дальше дороги нет. Буераки. Я тут выйду.
– Как скажешь, – ответил Застыров.
Мне показалось – он ждал, что я приглашу его домой, кофе налью или, может, чего покрепче; показалось, что не хотел он расставаться, а хотел ещё поговорить, – или, точнее, выговориться: у каждого бывают такие дни, когда готов душу распахнуть хоть близкому другу, хоть доброму знакомому, хоть земляку. Человек – существо глубокое, но не бездонное: когда накапливается – надо изливать, чтоб освободить место для чего-то нового.
Я открыл дверь, собираясь выйти во мрак, но тут Застыров крепко ухватил меня за плечо.
– Ты, Антип, что-то задумал. Да?
Я вздрогнул; испугался. Застыров смотрел внимательно.
– Ты ведь со мной встретился не для того, чтоб рассказать про своего дружка-алкоголика. Я же вижу.
– Ничего не задумал, – ответил я. – Просто… ну… В отпуск ухожу…
– Отпуск? – переспросил Застыров. – Отпуск – это святое.
– Вот именно, – сказал я. – Спасибо, что подвёз.
Ушёл.
Пахло берёзовым дымом – кто-то из соседей топил печь, грелся, может, бабка Лабызина, а может, Зина-из-магазина; апрель в нашей деревне мирный, безмятежный, но это последние недели тишины, потом грянет Пасха, а за ней и майские праздники, священные для трёх поколений наших людей, – к моим бабкам, к Зине, к деду Козырю понаедут из города дети и внуки, с собаками, котами и велосипедами; будут убирать участки, перекапывать огороды, затевать барбекю. Вспомнив про них, я подумал, что следует закончить работу срочно, до появления городских визитёров. Лишние глаза и уши не нужны совсем.
Застыров, я знал, сейчас поедет в свой дом. Подсвечивая фонариком, отомкнёт ржавый замок. Побродит, подумает, но ничего, конечно, делать не будет, даже за веник не возьмётся, потому что дел в том доме – невпроворот, и крыша протекает, и полы сгнили кое-где; требовались огромные усилия, чтоб вернуть запустелую, обветшавшую избуху в жилое состояние. А если по-хорошему – дом уже не подлежал восстановлению. Изба не любит стоять пустой; если в избе не живут – изба умирает. Промерзает, гниёт дерево. Жучки точат его. Осы вертят гнёзда на потолке. Птицы селятся под крышей и загаживают всё помётом. Рассыхаются оконные и дверные рамы.
Но ничего этого я Застырову не сказал. Дом – его, жизнь – его, мечты – тоже его; сам разберётся.
У меня был свой дом и своя мечта.
Рюкзак отнёс в подвал, разложил инструменты на верстаке. Проверил котёл.
Поднялся наверх, одежду снял, нагим и босым походил по комнате, наслаждаясь тишиной, одиночеством. Изучил себя, голозадого, в зеркале со всех сторон, остался доволен. Обыкновенный молодой мужик, рожа грубоватая, но приличная. Сам никто и звать никак.
Подлил масла в лампаду. Обнаружил, что спички кончаются, отругал себя: заходил ведь в магазин, всё купил, а спички забыл.
– Дубина ты, – сказал себе, – дубина стоеросовая, столько лет протянул, а жить не научился.
Телефон не стал выключать, наоборот, поставил заряжаться – но наверху, в жилой комнате.
Снял со стены досочку с образом Параскевы – новодел, купленный лет десять назад в Сергиевом Посаде. Отнёс образ в подвал, поставил стоймя на полку: пусть будет, в моём деле никакая помощь не помешает.
Вышел из дома, ставни навесил на окна – ставни у меня дубовые, купеческие, тяжёлые, сначала одну створку повесил, потом вторую, потом меж ними – висячий замок. И так на оба окна.
Ставни – это, разумеется, традиция, а не защита. В наше время такие ставни вскрываются за две минуты. При желании можно ломом вывернуть петли с корнем. Но я всё равно повесил ставни и замкнул замки. По крайней мере, дом снаружи будет выглядеть нежилым: хозяин уехал, но скоро вернётся.
Дверь закрыл изнутри на засов. Выключил весь свет и задул лампаду. Поднял рубильник.
Дом, и двор, и окрестности – всё утонуло в подвижном синем мраке, какой бывает в наших краях в середине весны.
К работе приступил около полуночи.
В изготовлении круглой фигуры никакого канона нет, каждый умелец режет образ по своему разумению. Известны два основных варианта: Параскева в мафории и Параскева с руками, поднятыми ладонями вверх. Я выбрал за основу первый: он был проще в изготовлении. Мафорий – длинный плащ от плеч до пят – скрывал руки.
Выбор дался мне нелегко: хотелось вы́резать её руки, ладони, пальцы – это могло быть очень красиво, ибо запястья, ладони, пальцы и ногти человека говорят о нём столько же, сколько лицо и глаза. Врачи, целители, ведуны, костоправы первым делом смотрят в лицо и просят показать язык, а вторым делом обязательно изучают руки. Нигде жизненные обстоятельства не отпечатываются так чётко, как на лице и на руках. Это знают живописцы, это знают фотографы и кинооператоры. Однако вырезание ладоней и пальцев заняло бы у меня непозволительно много времени, а я чувствовал, что надо поторапливаться. Весь строй событий, произошедших в последние годы, указывал, что на своём пути я встречу много проблем. И события недавнего прошедшего дня подтверждали мои предчувствия. Зачем потащил пьяного Твердоклинова? Зачем попёрся смотреть на дом Ворошилова? Зачем встречался с опером Застыровым? Мог бы ничего не делать: оставить в раздевалке фабрики литр самогона – и уехать. Ребята сами бы выпили, сами бы разбрелись по домам, сами пошли бы мстить своим бывшим жёнам и их сожителям.
Но нет, я зачем-то встрял во всё, влез везде, поучаствовал, повлиял. Вместо того, чтобы прямо идти своим курсом, отдался хаотическому потоку суеты, и вырвался из него только заполночь.
Иные думают, что если есть у тебя твоё дело, твоя цель, твоё предназначение – то тебе легко, и ты шагаешь по прямой лёгким шагом, ничего вокруг не замечая. И лишь немногие – действительно отягощённые делом и целью – возразят. Никому не легко. Суета подступает со всех сторон. Мир сопротивляется. Великая твёрдость нужна, чтобы проломиться сквозь суету. Оттого люди, имеющие свою цель и своё дело, так часто умирают в раннем возрасте, не сделав и четверти того, для чего были рождены.
С первых часов работа пошла легко. У меня была готова малая фигура, рабочая модель, высотой в сто тридцать сантиметров. Я взял кронциркуль, остро отточенный гвоздь, и перенёс все метки с малой фигуры на заготовку большой, в пропорции один к одному и трём десятым. Все расчёты делал на бумажке в столбик, как давно привык.
К утру полностью разметил заготовку: лежащий на столе брус был густо исчерчен продольными и вертикальными линиями.
Взял долото, молоток и стал снимать слои.
Дерево – очень твёрдое, но и долота мои были сделаны из лучшего металла и заточены идеально.
Обычно я работал электрическим долотом, но первые слои снимал всегда вручную.
Так прошло десять или двенадцать часов. Времени я не ощущал, и оно меня не интересовало. Часов наручных я не носил, в доме часов не держал. Хронометр был в телефоне – но я никогда не обращал на него внимания.
Остановился, только когда интуитивно понял, что пора сделать перерыв.
Плечи, спина, руки сильно отвердели и тряслись, в ушах стоял грохот.
Пока я сделал только самую грубую, черновую работу.
Взял веник и совок, собрал из-под стола стружку.
Включил дополнительную лампу, и придвинул её ближе к заготовке, и сам наклонился, и долго смотрел, как завиваются волокна на дереве; работа идёт легче, когда ты двигаешься вдоль волокон, снимая их так, как они возникли.
Две тысячи лет назад люди делали то же самое: вырубали себе идолов из дубовых колод, из инструментов у них были только топоры и ножи, и то и другое из мягкого чёрного железа; металл быстро тупился, его надо было непрерывно затачивать; само слово “истукан” полностью определяет его природу – это нечто “исту́канное”, изготовленное со стуком.
Включил планшет, посмотрел картинки с видеокамер: вокруг дома – никого.
Поднялся наверх, снял засов, вышел под небо.
Судя по солнцу, был примерно полдень.
Я не устал, конечно. Но хотелось развеять голову.
Взял бумажник с деньгами, закрыл дом, пошёл в деревню. Через лес, не спеша, расслабляя спину и шею, и перепонки в ушах.
В деревенской лавке никого не было, полы скрипели, густо пахло рыбой, кислым пивом и лавровым листом. Зина – продавщица, хозяйка, непотопляемая и несгибаемая; джинсы в обтяжку, атлетический стан 50-го размера, блузка в крупном узоре, объёмное, сильно напудренное декольте, пальцы в алом маникюре стучат по кнопкам калькулятора, но не слишком активно: торговля стоит. Я – редкий покупатель. Входная дверь, по случаю тёплого дня, открыта настежь. Зина выдвигается из-за прилавка, она рада меня видеть. У неё круглое лицо и маленькие умные глазки.
Зину я уважал, она казалась мне образцом настоящей русской бабы: независимая, бесстрашная, расчётливая до кончиков ногтей – и всегда весёлая. В славной женской поре: чуть за сорок пять, но всем говорит, что тридцать восемь. Она сменила двух мужей, от каждого родила по дочери. Сильные женщины обычно рожают дочерей, пополняют ряды солдат женской армии. Помимо мужей, Зина сменила неустановленное количество сожителей разного возраста и вероисповедания, в диапазоне от 50-летних пьющих русских до 25-летних непьющих таджиков, но подробностей я не знал и не стремился знать.
Своё предприятие Зина создала лет двадцать назад, ещё будучи молодой и дерзкой. Магазин работал ежедневно с полудня до 16:00, четыре часа. График знали все жители Чёрных Столбов, а также и обитатели соседних деревень. К Зине приезжали из Беляево, из Косяево и даже из Криулино, – кто на велосипеде, кто на лошади. Зина держала низкие цены на муку, на керосин, на крупы, на дрожжи, на хлеб, а водку и пиво предлагала в обширном ассортименте.