Если мы в беде – никто не придёт на помощь. Если мы чему-то рады – мы не можем поделиться радостью с миром.
Читарь добавил в жир немного лампадного масла, ещё раз перемешал руками, понюхал.
Ладони его истёрты, ногти – коричнево-жёлтые, пальцы длинные, узловатые, словно коренья. Невозможно поверить, что мой собрат провёл столетия за изучением священных писаний. Людская молва полагает, что книжные умники всегда сутулы, подслеповаты и слабы грудью. Но Читарь – деревянный, его не согнуло, и глаза видят так же хорошо, как и сто лет назад.
Он зачерпывает жир и начинает втирать его ладонями в тело Параскевы, равномерно по всей поверхности, от ступней до лица.
Я делаю то же самое.
В четыре руки мы полируем фигуру.
Покрытая толстым слоем жира, она блестит, словно бронзовая. В какой-то момент я перестаю узнавать в ней свою заготовку; мне кажется, что я не имею к ней никакого отношения; как будто не я создал её, как будто не я издолбил её сложные изгибы.
На первом этапе работы кровь не нужна, только жир. По свидетельству Читаря, жир можно брать любой, хоть куриный, хоть рыбий. Читарь использует бараний и говяжий просто потому, что так дешевле и проще. Жира требуется много, и он должен быть свежим.
Резкий запах жира и свечного воска окутывает нас.
Дух Читаря теперь крепок, сомнения позади, мой брат сосредоточен, глаза прикрыты, он начинает творить молитву, тихо, полушёпотом. Втирает жир в заготовку и читает.
Слов я не различаю, что он бормочет – не понимаю. Это молитвы на очень старом языке, церковно-славянском, но не современном, а на древнем языке, каким пользовались во времена царя Петра Алексеевича, а может, и раньше.
Покойный Ворошилов называл его “архаическим церковно-славянским”.
Почти все слова и выражения по отдельности я понимаю. Я различаю смысл: что такое “сердце люботрудное”, что такое “обновить зраки своего образа”.
Но общий смысл от меня ускользает, и я не пытаюсь его уловить, сосредотачиваюсь только на звуках.
Читарь из всех нас – едва не самый старый, в прошлой жизни он простоял в храме то ли шесть столетий, то ли семь. Читарь – очень древний, домонгольский святой образ.
Он тоже не помнит, кем был. Он считает, что воплощал апостола Андрея Первозванного.
Читарь втирает жир, бормочет слова, которые не употребляются уже полтысячи лет.
Во имя Отца, Сына и Святого Духа.
Да отнимет Бог всяку слезу от очей их, и смерти не буде к тому, ни плача, ни вопля, ни болезни не будет к тому, кто первая мимоидоша.
И рече сидяй на престоле: се нова все творю.
И глагола ми: напиши, яко сия словеса истинна и верна суть.
Се нова все творю.
Се нова все творю.
Господи, воздвигни силу твою и прииди во еже спасти нас, не забуди убогих твоих до конца.
Сопричти нас овцам избранного стада.
Во имя Отца, Сына и Святого Духа.
И зачерпывает ладонями жир из посудины, и втирает жир в дерево.
Фигура Параскевы блестит под светом свечей, она похожа на живую. Её плечи, локти, подъём груди; её лицо, круглые крылья носа; её широкий, как положено женщине, стан; её ноги; всё вдруг начинает казаться живым, напитанным горячими человеческими соками.
Все они изначально издолблены в одежде, у женщин на головах покровы – но поднимаются нагими, а куда пропадает одежда – то́ есть часть таинства.
Мне кажется, что она вот-вот встанет. Но это обман. Читарь не останавливается. Его руки покрыты жиром по локоть. Жир он не экономит. Я ни о чём не спрашиваю, молчу.
Вместе мы подняли за триста лет двенадцать братьев и сестёр. Ещё многих Читарь поднял без моего участия.
Он читает Символ веры, потом покаянный канон, но все молитвы – вразнобой, фразы из одной молитвы попадают в другую молитву; греческие слова смешаны с русскими; он читает, проглатывая слова, переводя дух, утробно, тихо, себе под нос, ни для кого – а только для Создателя.
Если бы тут была Гера Ворошилова, если бы она вынула свой шикарный телефон и сняла бы видео о нашем действе – это выглядело бы гадко.
Двое мужиков втирают жир в лежащую на верстаке деревянную фигуру.
Но процесс рождения живого существа, его выпрастывания из родовых путей – тоже неприятен для постороннего наблюдателя, оттого при родах наблюдателей и не должно быть. Таинство есть таинство.
Жир остыл и загустел, но у нас всё предусмотрено: Читарь ставит котелок на спиртовую горелку. Впервые с начала дела поднимает на меня глаза – они источают золотой свет.
– Пора!
Теперь он добавляет в жир кровь, и ещё отдельно палец макает и пальцем рисует кровью на лице Параскевы полосы, на лбу и на носу.
И мы продолжаем, и сколько времени проводим за работой – непонятно, да и не важно. Время ничего не значит. Наша новая сестра может встать в любой миг – а может и вовсе не встать.
Бывали случаи, когда истукан вроде бы подавал признаки жизни, открывал глаза, шевелил пальцами и губами – но затем снова обращался в деревяшку. Этих – неудачно восставших – особенно жалко. Бывало и страшнее: истукан оживал, но вёл себя как безумец, обуянный бесовской лихорадкой: истошно орал, трясся, бился головой о стены, ломал себе пальцы, и затем жизнь вытекала из него.
Бывало, что новый истукан восставал и вёл себя как живой, разговаривал, улыбался, принимал наши поздравления, но спустя день или два – добровольно принимал огненную смерть, никому ничего не сказав.
Бывало, что таинство поднятия длилось по трое суток без остановки, но без какого-либо результата, и тогда истукана, так и не ожившего, оставляли в покое, убирали с глаз, но ещё через день или два истукан оживал.
Бывало и так, что истукан оживал, но в образе зверя, выл и лаял по-собачьи, ползал на четвереньках, – потом подыхал.
Бывало, что истукан поднимался сам собой, безо всяких молитв, без посторонней помощи: так появились первые из нас.
Известен случай, когда восставший истукан, не поблагодарив собратьев, сразу после окончания таинства сбежал и не возвращался к своим на протяжении полутора столетий. Мы долго его искали, и когда нашли – обнаружили в полном здравии, он самостоятельно умудрился выправить себе паспорт и работал иконописцем; мы пригласили его присоединиться к остальным, но он отказался.
Но бывало и другое. Однажды, давным-давно, Читарь рассказал мне о таинстве, именуемом “обратное обращение”. Живого, восставшего, подвижного, очеловеченного истукана можно вернуть назад, в прежнюю ипостась, в недвижное, безмысленное состояние. Но тот рассказ был коротким, и когда я потом задал вопросы, желая больше узнать про обратное обращение, – Читарь настрого велел всё забыть.
Наконец, котелок почти опустел, осталось на донышке.
Параскева оставалась недвижной, деревянной.
– Прервёмся, – сказал Читарь.
– Думаешь, не выйдет?
– Не знаю, – нервно ответил Читарь. – С женщинами всегда труднее. В женщинах больше жизни. Пойдём, на свет божий поглядим.
Задули свечи и выбрались.
Снаружи солнце клонилось к закату, в деревне кричали петухи.
Сели на лавку, подставили лица сладкому апрельскому ветру.
– Руки устали, – сказал Читарь. – Локти и пальцы болят. Всё как у людей.
– У меня тоже, – сказал я. – Боль – это людское. Конечно, мы и есть люди. Можешь не сомневаться.
Я включил телефон – и он тут же завибрировал, показывая множество неотвеченных от Застырова. “Этот абонент звонил вам пять раз”. И ещё столько же текстовых сообщений.
“Где ты?” “Выйди на связь”. “Ты дома?” “Набери меня срочно”.
Такая тревожная настойчивость могла означать только одно: Гера Ворошилова пришла в полицию города Павлово и всё про меня рассказала.
Мне стало грустно, даже свет, всегда радовавший меня прекрасный живой дневной свет, слегка померк.
Всё-таки я надеялся, что Гера Ворошилова выдержит.
Кроме оперативника Застырова, со мной трижды пытался связаться сам Пахан, а кроме него – другие, неизвестные абоненты. Полиция, значит, явилась и на фабрику. Им было по пути: сначала на место работы злодея, а затем и домой к нему.
Я представил себе, как они сидят за круглым столом в “аквариуме”, как говорят с Паханом, как тот хмурится и, наверное, поглядывает в сторону шкафа, где стоит подаренная мною бутыль первача; как уверяет, что Антип Ильин – его лучший и старейший сотрудник, золотые руки, дисциплинированный, непьющий, некурящий, неконфликтный; ни одной травмы на производстве, ни прогулов, ни выговоров.
Представил, как они взламывают мой шкафчик в раздевалке, как находят там мой нательный крестик, мой молитвослов. Вспомнил, что оставил там и свой плеер; засмеялся. Плеер, конечно, вызовет изумление. Полностью деревянный, только провода обыкновенные. Вот они открывают деревянную крышку и вытаскивают компакт-диск, а диск тоже – деревянный, хотя выглядит как настоящий, столь же тонкий. Потом они включат его и обнаружат, что он работает, и диск крутится на оси, – только музыку, хранимую на носителе, они не услышат, как бы ни напрягали слух. Они, скорее всего, плеер изымут, может, Застыров его просто в карман к себе сунет, а может, оформит изъятие по правилам, запечатает в особый пакет. Потом они расспросят и моих коллег, в первую очередь Твердоклинова, но тот пожмёт плечами и отвечать будет односложно и нехотя: пролетариат не любит полицию.
– Что? – спросил Читарь.
– Они едут сюда.
– Мы успеем, – сказал Читарь, хлопнул себя по коленям и встал с лавки.
– Ещё не поздно уйти, – сказал я. – Оставим её тут, а сами – в лес.
Читарь не упрекнул меня ни словом, ни взглядом, только покачал головой:
– Если оставим – её у нас заберут. Нет, мы успеем. А не успеем – продолжим, когда всё закончится.
– Обгорим сильно, – сказал я.
– Не впервой, – сказал Читарь. – Иногда я думаю, что это даже полезно. И ей тоже будет полезно.
– Если она обгорит, – сказал я, – то совсем чуть-чуть. Дерево очень плотное. Поверхность обуглится, но глубже не пойдёт.