Наконец в кармане пиджака Отщепенца забренчал телефон; мы оба вздрогнули.
– Велел подниматься, – глухо сообщил мне Щепа.
– Айда, – сказал я.
И мы пошли, я – первым, Щепа за мной. Его дух совсем умалился, до неприличия. Он боялся, как боятся богатые.
Богатым есть что терять: дом, комфорт, диван, шкаф с одеждой, джакузи, деньги в банке. Картины, купленные задорого. Сначала боятся за нажитое добро, а уже потом за себя.
Одна из дверей на третьем этаже была приоткрыта – обтянутая старым кожзаменителем, по углам сильно ободранная; владелец этой двери явно не придавал большого значения материальной стороне жизни; впечатление усилилось, когда вошли: прихожая тоже нуждалась в ремонте, линолеум на полу был подран во многих местах и стыдливо прикрыт циновками.
Резкий запах масляных красок и свежего кофе.
Единственный лёгкий женский плащик на вешалке.
Дочь искусствоведа Ворошилова – бледная, прямая, одетая в хлопчатые брюки и вязаную бесформенную кофту, – стояла в проёме коридора, смотрела на нас, двоих вошедших, с тревогой и недоверием.
– Привет, – сказал я и изловчился выдать улыбку, и рукой махнул, показал ладонь: древний, тысячи лет известный жест – смотри, рука моя пуста, в ней нет оружия.
Просочились деликатно в комнату, которая была не комната, а мастерская; повсюду картины: висят на стенах, стоят вертикально вдоль стен, едва начатые, продолженные, законченные, заслоняющие одна другую; десятки деревянных ящиков и подносов с сотнями тюбиков масляной краски, десятки кистей в стаканах, банках, чашках. Полотна все – большие, некоторые в человеческий рост, на полотнах – круговерти цветных пятен, геометрических фигур, сопрягающихся в изощрённые узоры, спирали, стереоскопические галлюциногенные воронки.
В комнате прохладно, окно полуоткрыто – по необходимости: хотя бы частично изгнать запах краски.
А посреди помещения – трёхногий мольберт, а на нём – портрет Петра Георгиевича Ворошилова, выполненный традиционно; не сказать чтоб выдающийся портрет, но оригинальный, с верно уловленным выражением лица; работа почти готова. По нижней рамке мольберта – несколько фотографий Ворошилова, цветных и чёрно-белых, с них и писался портрет.
Здесь же, в мастерской, прохаживался от стены к стене Никола Можайский, с очень буржуазным видом, с чашечкой кофе в руке, с отставленным локтем, мирный, благожелательный: дядюшка, вдруг нагрянувший к дальней родственнице.
– Табуреты берите, – велел он нам.
В помещении была только деревянная мебель; ни диванов, ни кресел. Тканевая либо кожаная обивка впитывает едкие запахи масла.
Отщепенец заметно повеселел: вроде бы никаких злодейств не намечалось.
– Я позвал их специально, – сказал Никола, улыбаясь Гере и кивая на нас, как будто мы были его домашними питомцами, вроде собачек. – Чтоб ты увидела, как мы выглядим. Антипа ты знаешь, а этот – Иван Иванович Отщепенец, или, коротко, Щепа. Он у нас особенный. Модный, продвинутый парень, любимец женщин.
Услышав собственную характеристику, Щепа слегка набычился.
– Я бы мог к тебе привезти десятерых, – продолжал Никола Можайский, обращаясь к Гере, – но зачем? Мне кажется, троих достаточно.
Гера обхватила себя ладонями за локти. Спросила осторожно:
– А сколько вас таких всего?
– Не скажу, – ответил Никола Можайский. – Я сам не знаю. В 1720 году в России было тридцать пять тысяч храмов и монастырей. Почти в каждом храме стояла скульптура. В иных храмах – по две, по три фигуры. В других не было ни одной. Общее количество истуканов я оцениваю примерно в сто тысяч. Точные подсчёты невозможны, документов нет. Судьба всех скульптур сложилась по-разному. В нашем деревянном народе принято считать, что нас подвергли поруганию, разрубили топорами и бросили в огонь. На самом деле бо́льшая часть уцелела: их просто вынесли и спрятали, а потом, спустя время, выбросили. Кого закопали, кого отнесли в лес. Чем дальше от столиц, тем меньше было гонений на истуканов. В Новгороде и Перми уцелели многие десятки изваяний. В Перми до сих пор есть целый музей деревянной храмовой скульптуры. Я, Никола Можайский, сколько себя помню, занимаюсь поиском собратьев, но даже я не знаю, сколько нас. Одни восстали сами, других мы подняли молитвами. И я, хоть и архиепископ, не до конца понимаю, как работает таинство поднятия. Почему одни ожили сами? Загадка. Почему одних надо натирать жиром, а других кровью? Тоже загадка. Есть истуканы, идеально сохранившиеся, однако не восставшие. Есть другие, гнилые и порубленные, но мы их, говоря по-современному, отреставрировали – и вернули к бытию. Мы ничего не знаем, мы движемся впотьмах, наугад. Наша цель – отыскать всех и объединить в один народ. Мечта наша в том, чтобы отыскать всех, и про каждого всё узнать: кто сгнил, кто сожжён, кто уцелел – полностью либо частично – и может быть поднят. Это объяснимо: всякий народ, пусть и самый малочисленный, желает быть многочисленным. Мы не можем плодиться, как люди, путём совокупления и деторождения. Но можем плодиться, отыскивая и восстанавливая собратьев, – это то же самое. Наши обязанности поделены. Одни, как я, возглавляют общее дело. Другие ищут документальные свидетельства. Третьи добывают останки истуканов. Есть те, кто реставрирует повреждённые тела. Есть те, кто умеет возвращать их к бытию чтением молитвы. Есть те, кто обеспечивает прикрытие, помощь деньгами, документами, жильём, другими способами. Деньги идут в общую казну, и есть казначеи, учитывающие расходы и доходы. Никаких общих собраний не бывает, весь народ поделен на самостоятельные братские землячества. Допустим, Антип, Читарь и Щепа – из Павловского землячества. Одно землячество с другим не пересекается. Наша организация существует триста лет, победить нас нельзя. Всякое противодействие нам – бесполезно.
Гера выслушала и негромко спросила:
– А мой папа?
Никола Можайский присел и бытовым, невинным движением поставил чашку с кофе на пол.
– Твой папа, – ровным тоном произнёс он, – был на нашей стороне. В 1981 году он был аспирантом исторического факультета МГУ. Ему было двадцать пять. Подающий надежды, честолюбивый молодой учёный. Я открылся ему и сказал то же самое, что говорю сейчас тебе, его дочери. Нам удалось склонить его на свою сторону. Я, Никола Можайский, был инициатором этого. Сначала Ворошилов не верил, но потом поверил. Твой отец нашёл множество деревянных изваяний, описал их, опубликовал монографии и статьи. Он вышел на международный уровень. В науке всегда так: ты находишь тему, седлаешь её и копаешь до донышка. Пётр Георгиевич Ворошилов стал экспертом, он помогал нам, мы помогали ему. Мы поддерживали его, в том числе и материально. Твой отец во всём обязан нам, истуканам. Теперь, когда он погиб, – его знамя подхватишь ты, его дочь и наследница. Важно, чтобы ты поняла: это твоя судьба, твоя планида, твой крестный путь, тебе с него не сойти. Ты можешь проклясть нас, выгнать, – но это ничего не изменит.
– Вы мне угрожаете, – сказала Гера.
– Нет! – воскликнул Никола Можайский. – Зачем? Нам невыгодно ссориться! Нам выгодно дружить!
– Не будем мы дружить, – возразила Гера. – Я уезжаю в Италию. Дом в Павлово продам. Извините, но весь этот бред у меня в голове не укладывается. Поверить невозможно. У меня ощущение, что я сплю.
– Это пройдёт, – мягко сказал Никола Можайский. – Твой отец тоже не сразу поверил. И, кстати, наша дружба с ним не была крепкой. Однажды он перестал нам помогать, не отвечал на звонки, уклонялся от встреч, а главное – он самостоятельно отыскал несколько изваяний, и оставил их себе. В том числе и деревянную голову Параскевы Пятницы присвоил. Ту самую голову, из-за которой начался весь сыр- бор. Мы не знаем, по какой причине он так поступил. Я предполагаю, что у него, так сказать, взыграла гордыня, он вдруг понял, что добился успеха и высокого положения не сам, своим талантом, а при нашей поддержке. Люди науки все самолюбивы. Так или иначе – перемена произошла, и очень резкая. Можно сказать, что он нас предал. А ведь мы – дали ему всё. Славу. Деньги. Но он – взял и отвернулся… Между прочим, квартира, где ты живёшь, тоже куплена благодаря нам… И мы, для начала, хотим разобраться, в чём причина разрыва…
Никола Можайский продолжал говорить ласково, как будто собаку гладил. Его дух остыл и превратился в сладкий подвижный мёд, обволакивающий всех и всё. Безусловно, он владел гипнотическим даром. Длинными, узловатыми пальцами он перемешивал и двигал воздух в комнате: я то задыхался, то, наоборот, воспарял.
– Мы хотели бы выкупить у тебя архив твоего отца. Мы заплатим, сколько скажешь. Наконец, мы выкупим у тебя и всех наших братьев. Как минимум одна деревянная статуя до сих пор хранится в его доме в Павлово… То есть уже в твоём доме…
– Вы опоздали, – сказала Гера. – Я продала и архив, и статую.
– Кто покупатель? – спросил Никола Можайский.
– Кафедра искусствоведения… В его институте, в папином…
– А завещание – было?
– Нет. Елена Константиновна сразу предложила выкупить папины коллекции, ещё на похоронах.
Никола Можайский оглянулся на нас.
– Кто такая Елена Константиновна?
Мы со Щепой одновременно пожали плечами.
Наверное, мы составляли комическую пару: двое безмолвных, недвижных, одного роста и возраста, сидящие рядышком на одинаковых табуретах.
– Его подруга, – ответила Гера. – У папы с ней были отношения. Я её не знала, мы познакомились, только когда хоронили папу… Она оплатила и похороны, и поминки.
– Вспомнил, – сказал я. – Видел её на поминках. Блондинка, лет сорока, бриллиантовые серьги.
Гера кивнула.
– Она приезжала примерно неделю назад, мы подписали договор, она заплатила и вывезла всё… Составили опись… Целый день сидели… Я продала всю коллекцию, кроме икон. Говорят, иконы продавать – грех.
– Смотря в какой ситуации, – строго сказал Никола. – Но, может быть, она обманула тебя, эта Елена Константиновна. Может быть, архив твоего папы стоит дороже, чем она предложила.