– Да, – ответил Читарь. – Но я вот уснул, представь себе. Уснул не как человек – как лошадь, стоя уснул… Такое бывает. И я видел… что-то… Не знаю, хватит ли слов. Сначала расскажу тебе, а потом ты дашь мне карандаш и бумагу, и я запишу. Чтобы было, как положено, два свидетельства, устное и письменное. Ты должен всё запомнить.
Он замолчал. Я склонил голову, пытаясь осмотреть его спину, но в полумраке трудно было составить мнение о трещине. Вроде бы она не увеличилась.
– Сначала, – сказал Читарь, кашлянув, – я увидел себя, в своей прежней жизни, в образе Андрея Первозванного, распятого на скошенном кресте, со вздетыми руками и расставленными ногами. Крест мой вкопан на морском берегу, а у моих ног – мой железный посох, наполовину вбитый в землю. И я чувствовал себя живым, потому что мне было холодно в промежности. Перед собой я увидел море, лазоревое и спокойное вблизи, но дальше, у горизонта, чёрное, в огромных волнах, грозящее близкой бурей. Одесную от меня я увидел златокрылого ангела, а ошую увидел стадо овец и поле со льном. И ещё кто-то был за моей спиной, но я не знаю, кто, ибо был распят. И вот буря приблизилась, и ударила молния, и овцы закричали, и ветер сдул с них шерсть, и льняные стебли полегли. И ангел, устоявший перед бурей, указал мне на шерсть и на лён и сказал: “Довлеет ти к укреплению!” И улетел. И тот, кто был за моей спиной, тоже пропал. Остались горы шерсти и стебли льна, и буря. Так я очнулся. Я был в ужасе и весь дрожал. Но потом успокоился и захотел истолковать видение, и это моё толкование ты тоже запомни, прошу тебя.
– Запомню, – пообещал я.
Читарь кивнул, морща лоб.
– “Довлеет ти к укреплению” есть слова, услышанные протопопом Аввакумом Петровым во дни его заточения в Братском остроге, в земле Даурской, в 1659 году, и слова эти были – от ангела, и с этими словами протопоп Аввакум чудесно обрёл миску штей и спасся сими штями от голодной смерти. Это первое. А второе – сам же Аввакум Петров, мученик, назван в честь другого Аввакума, восьмого из двенадцати малых пророков, а слова того Аввакума, пророка, таковы: “Что за польза от истукана, сделанного художником, этого литого лжеучителя, хотя ваятель, делая немые кумиры, полагается на своё произведение? Горе тому, кто говорит дереву: «Встань!» и бессловесному камню: «Пробудись!» Научит ли он чему-нибудь? Вот, он обложен золотом и серебром, но дыхания в нём нет”.
– Это известно, брат, – сказал я. – Однако слова пророка направлены против языческих идолов. Мы же ими не являемся.
– Мы-то не являемся, – ответил Читарь, – но Параскева, издолбленная твоими трудами, – она и есть такова! И поднять её следует не жиром, а шерстью и льном, пряжей и куделью. Запомни это, брат; а если меня не станет, передай другим. Коли есть желание поднять эту женщину – поднимайте её, обвивая тело пряжей. У меня такого желания нет. Открой глаза, братик мой, неужели не видишь, что сам Господь не хочет, чтобы она восстала? А может, он не желает, чтобы восстали и другие? Может, не надо нам больше плодиться? Нашему племени нет счастья, мы все – беглецы. Может, всем нам следует разойтись по монастырям, по кельям, и там успокоиться?
И он медленно повернулся ко мне всем телом – дикий видом, стянутый ремнями, глаза прозрачные, бесцветные, вопрошающие. Дух – бунтующий, неустойчивый.
Особенно страшно было видеть грубую брезентовую ленту на его горле: словно кто-то накинул удавку, и теперь Читарь задыхался, как настоящий живой.
Впрочем, к сказанному им я отнёсся серьёзно, запомнил дословно, и затем, согласно его просьбе, положил перед ним лист бумаги и карандаш – а он улыбнулся углом рта, не благодарно, но торжествующе, как если бы писчие принадлежности вдруг чудесно упали ему с неба.
– Запомнить – запомню, – пообещал я. – Но то, что ты сказал, никому не передам. Нельзя отступаться от веры.
– Я не отступился! – раздражённо возразил Читарь. – Я засомневался! Это другое! Не бывает разума вне сомнения! И я не просил тебя кому-то говорить, просил лишь запомнить! Оно само скажется, само из тебя выскочит, если на то будет Божья воля! Знаешь, сколько на земле пустынных мест, никому не доступных? Почему нам нельзя уйти в такое место, нам всем, деревянным, устроить скит, да и жить-поживать, никого не опасаясь? Без паспортов и прочих государевых бумажек? Зачем нам мечта о союзе с живыми смертными, если уже понятно – не будет никогда такого союза? Они и меж собой не умеют жить в согласии, чего уж про нас говорить? Они нас создали, это верно, они нас почитали, это тоже верно, мы им за это благодарны, – но зачем вожжаться с ними? Благодарными можно быть и на расстоянии! Да, я усомнился и возроптал, – но мои помыслы чисты, может, чище, чем когда-либо; не за себя я болею, и не за деревянных людей, а за всех – и смертных, и бессмертных! И возроптал я не перед лицом смерти, как ты думаешь, – моя смерть ещё не здесь, я ещё поживу! И даже на машине погоняю! Треснувший, лопнувший, я ещё побуду с вами, рано вы меня хороните!
– Господи, братка, – сказал я, – да кто ж тебя хоронит?
– Ступай, – велел Читарь, опустив глаза в бумагу. – Можайскому скажи, чтобы раздобыл шерстяной пряжи и льна. И ещё скажи: я сам её подниму. И запри меня на замок, чтоб не было искушения выйти.
Весь следующий день я провёл в молчании: подготавливался к исповеди. Осмотрел себя в зеркале, и нашёл лишь один изъян – на пальце: сигаретный ожог, полученный в Москве, на вечере памяти Ворошилова, во время разговора с Герой; но повреждение не убрал, оставил на память. Подумал: надо было и окурочек сохранить, чтоб иметь с нею хоть какую-то предметную связь. Хотя бы жалкий окурочек.
Вспомнил, что я теперь отец, ужаснулся: а как буду осматривать собственную дочь? Как преодолею стыд, её и свой? Ничего не придумал. Ясно одно: Никола прав, я и есть родитель Евдокии, а раз так – жизнь сама подскажет выход. Другие отцы как-то управляются – значит, и я управлюсь.
Долго вспоминал, в какой день и час она появилась на свет. Дату помнил, 17 апреля, а насчёт точного времени засомневался, решил – пусть началом станет момент её появления из горы пепла и остывших углей, это было около двух часов ночи. Отправил сообщение на номер Николы Можайского: он обещал выправить свидетельство о рождении Дуняшки, а там должна стоять точная дата.
Хорошим был тот день – мирный, солнечный, несуетный, вольно и незаметно докатившийся к закату. Несколько раз я отпирал замок на двери жилого отсека и проверял Читаря, и видел его всё время в той же позиции, перед аналоем, только у ног его множились, беспорядочно падая на пол, густо исписанные листы бумаги; я не трогал их, не приближался, ничего не говорил.
После полуночи пришёл ко входу в собор, и там архиепископ Николай принял мою исповедь, весьма длинную и немного сбивчивую, то в голос, то шёпотом. Признался ему, что превращаюсь в вора, в преступника, не боюсь ударить, не боюсь и кровь пустить, не боюсь и кары за это, не боюсь тюрьмы, а уж соврать, словчить и схитрить – для меня теперь обычное дело, как в зубах поковыряться. Признался, что это началось недавно, меньше года назад, само собой, без причины. И что насилием над людьми, физическим или психологическим, не наслаждаюсь, выше других себя не ставлю – но и не чураюсь совершенно. И каждый раз надеюсь, что это сделает меня настоящим живым, и путь мой закончится исполнением заветной мечты: обращением меня в смертного, слабого, наполненного кровью. И что устал быть неуязвимым, а хочу быть обыкновенным, хотя и не знаю, каково это, а хотел бы узнать, и уверен, что если вполне узнаю – буду совершенно счастлив, пусть и ценой жизни. И ещё много всего наговорил, не сдерживая себя, не выбирая слов, восклицая, размахивая руками – нет, та исповедь была не обычная, вполголоса, в углу храма, – но исповедь истукана, мучимого маетой, перед другим истуканом, мучимым той же маетой.
На что Никола ответил мне, что путь злочинства и воровства навсегда связан с путём Христа – ведь распяли его меж двух воров, а следовательно, воры и преступники ближе всего к Богу, ибо они, сами принимая муки, были первыми свидетелями мук Сына Божия; это невозможно игнорировать, ибо так записано. Но следует помнить, что не всякий вор близок к Богу, а лишь вор пойманный и наказанный. Таким образом, я, Антип, успокоюсь лишь тогда, когда буду наказан людским законом, и никак не раньше. И мой путь злочинца ни в коем случае не есть путь ко Христу – кто так думает, тот, наоборот, от Христа отдаляется.
Он отпустил мне мои грехи, и благословил в путь. И дал ещё задание. Объявил, что связался с Еленой Константиновной и сумел уговорить её отдать кефалофора, в обмен на другую скульптуру, и эту другую должен был сделать я.
– Изготовишь новодел, – сказал Никола. – Тебе привезут из Сибири кусок старой лиственницы, ты вырежешь фигуру, затем искусственно состаришь её.
– Елена всё поймёт, – возразил я.
– Она поймёт, – ответил Никола, – но другие не поймут.
– А кого вырезать?
– Меня, – сказал Никола. – Вырежи меня. Николая Чудотворца, архиепископа.
Наутро я забрал Дуняшку из гостиницы и повёл попрощаться с Читарем.
Он был рад увидеть девочку, улыбался и шутил с ней. Дуняшка сбегала во двор, нарвала первых весенних одуванчиков, отчаянно жёлтых, поставила в банку с водой, на стол, и растрогала нас донельзя; но одной банки ей оказалось мало, она схватила вторую, на этот раз – без воды, заставила свой телефон играть весёлую песню и сунула телефон в банку, торжественно объявив нам, что это – лайфхак; музыка, исторгнутая из банки, загремела в пять раз веселей. В комнате стало тесно и празднично, как будто мы оказались в купе поезда, везущего нас, всех троих, в путешествие на край земли.
А ведь так и есть, – подумал я, – начинается наше путешествие; теперь я не один, у меня есть дочь; мы будем отмечать дни рождения и дарить друг другу подарки на Новый год, мы будем ссориться и мириться, заботиться друг о друге. Поезд отходит от перрона, провожающие заглядывают в окна, прощально машут и улыбаются ободряюще и немного растерянно. Неизвестно, вернутся ли путешественники. Ничего не известно.