Он пнул носком ботинка лежащие на полу провода. Один из софитов – освещавший фигуру со спины – заморгал и погас. Я промолчал.
Пахан приказал:
– Завтра с утра – чтоб этого тут не было.
– Добро, – ответил я. – Мне осталось часов шесть. Немного подшаманю – и всё.
– Подшаманишь? – переспросил Пахан, и нехорошо осклабился. – Так ведь ты и есть шаман. Я тебя двадцать лет знаю, а только сейчас понял. Это всё шаманская замутка! Надеюсь, ты не наложил на меня проклятие?
– Ты чего, начальник? Какое проклятие? Ты меня кормишь, ты мне работу дал!
– А может, не работу? – спросил Пахан. – Может – прикрытие? Может, ты – такой прошаренный, что все эти годы меня обманывал?
Я увидел в его взгляде страх и непонимание, которое тоже наполовину – страх.
– А ты сам-то в это веришь?
Он не ответил.
Лампы гудели. Пахан шумно сопел.
Он долго стоял, не шевелясь, не глядя на меня, о чём-то размышляя, а я, уважая его раздумья, тоже молчал и не двигался. Читарь рассказывал, что в самых разных религиях есть одна и та же духовная практика: совместное н е м о т- с т в о в а н и е, не молитва и не медитация – просто коллективная безмолвная неподвижность, когда несколько человек – иногда десятки – стоят или сидят, создавая единое поле покоя, и такие н е м о т с т в о в а н и я могут продолжаться несколько суток, и очень сближают всех участвующих. Так и мы с Паханом молчали, и когда он, наконец, вздохнул и переступил ноги на ногу, я почувствовал, что сближение произошло: он понял, кто я такой, – а я понял, что он понял.
Чтобы закончить дело, мне пришлось остаться в цеху на ночь: лампы надо было время от времени передвигать, чтобы поверхность скульптуры выгорала равномерно. Утром загнал машину на территорию, подкатил к воротам, позвал грузчиков. Когда поднимали – едва не уронили, и я изругал обоих. Чего ты рычишь, как зверь, угрюмо попенял мне один. Рычу, потому что озверел, ответил я, а что, по мне не видать? За километр видать, сказал второй.
Впрочем, деньги взяли, ушли довольные.
Деньги я совсем перестал экономить. В тот день, когда увёз Читаря из Можайска, на мой счёт поступило несколько крупных сумм, от незнакомого мне человека, но с формулировкой “перевод близкому родственнику” – то была, как я догадался, обещанная компенсация. Я мог бы в любой момент заняться расчисткой пожарища и возведением нового дома – но почему-то вовсе не хотел об этом думать. Слишком много всего навалилось: внезапное отцовство, близкая и неминуемая смерть друга, предполагаемая война с Марой, и раскол в деревянном народе, и, наконец, Гера Ворошилова – о ней вспоминал каждый день, воображал разговоры с нею, споры, откровения; мечтал, как однажды она появится, позовёт – и скажет, что я прощён. Не верилось, что ещё полгода назад я не знал никаких забот, и дни мои были безмятежны и похожи один на другой, и наполнены трудом – однообразным, однако и счастливым. Как будто я жил на необитаемом острове, сосредоточенный только на самом себе, обмотанный шкурами Робинзон. И – приплыл корабль, и вывез меня во внешний мир, разноцветный, сложный, грохочущий; сначала я был рад спасению, но затем затосковал по старым временам.
Двести девяносто девять лет покоя. Осмысленной терпеливой работы. И вдруг – всё взорвано и перевёрнуто. Может, Невма перестала меня хранить? Или, наоборот, любовь Создателя ко мне стала так велика, что он посылает мне испытание, дабы проверить мою истинную крепость? А я, увы, его испытания не прошёл?
Нет во мне крепости, не выдержал проверки.
Теперь еду, вращаю баранку. На город упал туман, такие сырые туманы у нас в начале мая обычны; против тумана у меня есть фары, пылающие янтарно-жёлтым, лампадным светом. Вглядываюсь в молочное пространство, снизил скорость, осторожничаю. В кузове лежит, укрытая брезентом, деревянная сущность, со светской и обывательской точки зрения – фальшивая, с духовной – настоящая, с любовью и тщанием выделанная умелыми руками из столетней колоды. Совесть чиста; всё, что сделано, – сделано по приказу и благословению архипастыря.
В Криулино ничего не изменилось. Только кеды Дуняшки, оставленные при входе, обросли новым слоем грязи.
Судя по всему, отлучение от интернета прошло безболезненно.
В доме застал разгар теологической дискуссии: Читарь стоял у распахнутого книжного шкафа, Дуняшка, сидя на табурете у стола, держала в руках лохматую инкунабулу, пальцем отбрасывала со лба волосы и горячилась.
На меня они не обратили внимания.
– Не понимаю, – говорила Дуняшка, – почему Святой Дух на иврите – женского рода, и на греческом – женского рода, но на русском – мужского? Что за дискриминация? Если по смыслу – это любовь отца к сыну? Женского рода?
– Так уж вышло, – дипломатично отвечал Читарь. – В России – как в церкви: есть два знания, одно явное, другое тайное. Россия управляется женским началом, но это знание есть тайное. Чтоб его скрыть, Святой Дух поименован по-мужски, хотя на самом деле он есть женская стихия. Женщина умнее и хитрее. Мужчина свою власть декларирует – а женщина реализует тайно, негласно, и поскольку тайная власть крепче явной, то и женская власть крепче мужской.
– Всё равно обидно, – твердила Дуняшка, – в Новом Завете везде одни мужики!
– Не так, – возражал Читарь. – Рядом с Христом всегда две женщины, одна – Богородица, другая – Магдалина, первая свидетельница его воскрешения. “Христос воскрес” – слова, впервые произнесённые женщиной. Без них нет Завета. Нет Христа без его Матери, как нет мужчины без женщины, и везде, где мы ищем мужчину, – находим женщину. Везде, где мы ищем веру, – находим любовь. Так в России, а как у других народов – я знаю лишь смутно. Возможно, там есть свои секреты и свои тайны.
– Извиняюсь, что помешал, – сказал я. – Если вы жжёте свечи, то поставьте под стены вёдра с водой, иначе будет пожар.
– Папа, – сказала Дуняшка, – а ты чего такой злой?
– Я не злой, я серьёзный. Сейчас в Москву поеду. А вы ждите.
Хотелось, конечно, показать Читарю скульптуру Николая, лежащую в кузове грузовика, – добыть похвалу.
Уезжая, я рисковал. Мой брат мог испустить дух в любой момент.
Когда вошёл в мастерскую – они ждали меня, трое. Я почему-то знал, что так будет.
Елена – сложив руки на груди, прямая, надменная, враждебная, пахнущая духами.
Щепа – с непривычно благодушным выражением лица, одетый под ковбоя, на джинсах – широкий ремень с огромной пряжкой в виде головы буйвола.
Мара – в льняной макси-юбке, с серебряным колье и серебряными же перстнями на узких пальцах. Нитяной клубок – на этот раз красный – она перебрасывала из руки в руку, как теннисный мяч, по-мужски ловко. Кефалофор стоял в углу, накрытый тряпкой.
– Привет, лиходей, – весело сказала Мара.
Я молчал.
– А ты знаешь, – продолжила она, – что это место, – сделала пальцем круг над своей головой, – посвящено мне? Тут когда-то был храм Святой Параскевы. Старый храм, пятьсот лет стоял. Его разрушили, на его месте сейчас вход в метро. Осталась только памятная икона, в доме напротив, в стену вделана. Хорошая икона, красивая, мне нравится. Даже есть портретное сходство.
– Пойдём, – сказал я Щепе, – принесём груз.
– Без нас принесут, – ответил Щепа и оглянулся на Елену.
– Машина твоя открыта? – спросила она меня.
– Да, – сказал я. – Груз в багажном отсеке.
Елена вышла из мастерской.
– Как там наш братан? – спросил Щепа.
– Умирает, – ответил я. И кивнул на Мару: – По её вине.
– По моей вине? – переспросила Мара. – А кто ты такой, чтоб меня судить?
За моей спиной раздался топот ног; двое незнакомых мне молодых людей, румяных, с короткими русыми бородками, внесли в мастерскую моё изделие, упакованное в плёнку и обмотанное скотчем. Поставили вертикально.
– Тяжёлый, – с восхищением сказал один из парней, переводя дух. – Дубовый, наверное.
Елена показала им на кефалофора.
– Этого – несите в машину. И на сегодня свободны.
– А можно посмотреть? – с надеждой спросил второй парень, и кивнул на упакованного в плёнку Николая.
– Нельзя, – твёрдо ответила Елена. – Завтра посмотрите.
Дух у обоих парней был горячий и неопасный. Они осторожно подхватили кефалофора и понесли.
– Там в багажнике есть брезент, – сказал я им. – Накройте его.
– Сделаем! – бодро ответил второй.
Елена закрыла за ними дверь.
– Красивые у тебя мальчики, – сказала Мара.
Елена пожала плечами.
– Мои студенты. Оба, кстати, троечники, зато руками работать умеют. Остальные все безнадёжны. По-английски свободно болтают, но не могут даже лампочку вкрутить.
Я разорвал плёнку, обнажил скульптуру.
Елена обошла кругом. Её взгляд потеплел. Потрогала, постучала длинным холёным ногтем.
– Лиственница, – объяснил я. – Если по кольцам считать – больше восьмидесяти лет. Я пришлю фотографии поперечного среза. Меч и город делать не стал, – обычно у таких скульптур руки обломаны.
– Ты сделал его за пять дней? – спросила Елена.
Я кивнул.
– Да он и за три дня может, – энергично заявил Щепа. – Он в этом деле лучший.
– А по нему видно, – сказала Мара.
Подошла, протянула руку и погладила меня по щеке. Прикосновение было нежным, коротким, пальцы – сухие и прохладные.
– Ответь мне… Ты когда-нибудь думал – о будущем?
– Мне пора, – сказал я, игнорируя вопрос. – Если претензий к работе нет, тогда – до свидания.
– Подожди, – попросила Мара. – Давай поговорим. Твой друг умирает. Его жалко, но и тебя тоже жалко… Других друзей у тебя нет. Как будешь жить? С кем будешь советоваться? Тебе сказали, что ты часть народа, – а где этот народ так называемый?
– Всюду, – ответил я.
– Ты прожил триста лет – сколько истуканов ты видел? Десятерых?
– Кого надо, тех и видел.
Она вытянула из клубка нитку и стала наматывать на палец; смотрела снисходительно, синие глаза зажглись.
– А кто решил, чего тебе – надо, а чего – не надо? Может, твой дружок-книжник тебя обманывал? Ты восстанавливал старые скульптуры, они поднимались и уходили, исчезали из твоей жизни, – и что? А если тебе не будут привозить новых недвижных братьев? Что ты будешь делать?