Человек из красной книги — страница 30 из 62

Чудо, тем не менее, снова никуда не делось: она станет матерью и будет жить в Москве, она будет смотреть из своего высокого окна на воду Москвы-реки, слышать её всплески и ждать возвращения мужа из ЦУП-Е или со стартового пускового комплекса, что всё так же расположен по месту её прошлой уже жизни. Она будет читать книги и делиться с ним прочитанным, она станет воспитывать сына или дочь, похожую на него. Возможно, она вспомнит забытое увлечение и снова начнёт свои стихотворные опыты. Она будет всё успевать, потому что у неё много сил и много любви, дающей этим силам ещё и другие, новые и неистощимые.

Одного лишь не знала Евгения Адольфовна с определённостью – как живёт её папа, какое у него самочувствие, и узнает ли она об этом, а он – о ней. В последний раз он ей, кажется, понравился, правда, лишь сначала: эти его новые очки, аккуратная седая небритость, необычная для нее, но притягательная, да и глаза у её отца вовсе не потухли, несмотря на жизнь одиночкой. Она ведь искренне все годы, пока училась, полагала, что его одиночество так или иначе компенсируется живописью. Работа с кистью, углём или карандашом, держала отца в тонусе, не давая закиснуть. И лишь после всей этой ужасной истории Женя резко поменяла мнение относительно его психического здоровья, догадавшись заодно, насколько непросто было отцу столько лет умалчивать о тогдашнем своём обнаружении.

Потом она ещё не раз и не два восстанавливала в голове сцену их ужасной ссоры, слово за словом, – с момента, как ступила за порог его девятиметровки, – как и последующего их короткого и единственного разговора по телефону. Но всё равно целостная картина не складывалась. Мешало ощущение лёгкого безумия: будто некий ужасный враг, втёршийся к отцу в доверие, медленно и планомерно готовил его к тому, чтобы в подходящий момент вжать подлую кнопку и, выдернув железный башмак из-под дьявольского колеса, пустить под откос состав со всей их прошлой жизнью. Нельзя было так, чтобы с одной стороны на человека наваливалось столько счастья сразу, а с другой – не отпускала боль от этого их семейного разлада, ещё не переросшего в окончательную трагедию, но уже обзаведшегося всеми признаками огорчительной и редкой по бессмысленности драмы.

– А как же Настя? – это был её второй вопрос после того, как ей удалось, наконец, вернуть голову на место.

– Разумеется, с тобой, – пожал плечами Павел Сергеевич, – куда ж вы теперь без неё?

– Вы – это кто? – не поняла она.

– Вы – это ты сама и наш ребёнок, – теперь уже, казалось, и сам он удивлялся её удивлению.

– А как же ты? – снова спросила она. – Кто же за тобой присмотрит, подаст, разбудит?

– А как я раньше жил? – развёл руками Царёв. – Так и теперь буду, приму помощь со стороны, а вы уж там сами давайте, наслаждайтесь жизнью в прежнем составе. Но только имейте в виду, что я вас своей пожилой заботой тоже не оставлю, не рассчитывайте так просто от меня отделаться.

– А ты её-то спросил, Настю? – решила уточнить Женя. – Она-то сама готова ехать? Это же, по сути, навсегда. Или наоборот, не навсегда, но то же самое может и остановить человека, сам понимаешь, по какой причине.

– Не спросил и спрашивать не собираюсь, – довольно равнодушно отреагировал муж. – Она что, дура, что ли, весь остаток жизни провести в этой степи, обслуживая это животное, – он ткнул себя пальцем в голую грудь. – А так, глядишь, выделим ей местечко, и будет она себе на нём проживать. Твоя забота – живот, её – всё остальное, там у меня тоже хозяйство будь здоров, не так, чтобы маленькое. И вообще, – он натянул майку и залез в тапки, – сначала одного подымем, после за других возьмёмся с её же помощью…

Они дурили так ещё с десяток минут, после чего он, глянув на часы, быстрым шагом направился в ванную, бросив через плечо, – завтракать не успеваю, поем на месте. А вы собирайтесь потихоньку, через пару дней переберёмся, брошу вас там, и сразу оттуда в Евпаторию, у меня плановый запуск на 8-е.

Вскоре Царёва увезли; она же села думать: нужно было, сосредоточившись, раскидать в голове первоочередные дела, поговорить с Настей, и уже только потом приняться за разборку дедушкиного палисандрового столика, который она лишь недавно собрала и разместила в спальне, завалив поверхность подручными книгами Павла Сергеевича.

Настасья, узнав обе новости разом, про будущий живот и про переезд в столицу, сначала помолчала, глядя в точку на обоях, потом села на стул, так же молча, и только после этого заплакала – сразу горько и навзрыд, без приготовительного промежутка. Женя поначалу было вскинулась, не понимая, что происходит, но та, всё ещё продолжая рыдать, сделала ей знак слабой рукой, останавливая любую попытку в любом направлении действий. Евгения Адольфовна, кажется, поняла, тоже села на стул и стала ждать исхода невольной Настиной истерики. Настасья же дала себе, наконец, вполне законный шанс выплакаться вволю, прилюдно, не тормозя себя и не делая попытки укрыть своего счастливого расстройства. Всё тут собралось в этих её слезах, что копилось долгими годами жизни при хозяйском доме, а теперь выплёскивалось обратно.

Она и, правда, никак не могла ещё пропустить через свою некрепкую голову то, о чём её поставили в известность: и что ребёночек будет её, Евгеньин, сделанный с Павлом Сергеичем по взаимности и любви, и что не бросают её, а увозят в саму Москву, и не абы где проживать, а опять же с ними, в тамошнем высотном дворце, какой видала на открытке, что у слияния двух рек. И что не сам сказал ей, а через неё, через подругу жизни и мать своего дитя, а раньше бы такого не сделал, пожалел бы, слово бы нашёл ласковое и успокоительное. И что Женя его сама этого желает, чтобы жила и дальше при ней, а могла б сказать, что пускай, мол, остаётся, где была всю свою тоскливую жизнь, в этой безрадостной степной местности, доживать без никого. Но не сказала. И что хозяйка, откуда ни рассуди, гораздо лучше и человечней, чем сама она, Настя, которая придумывает разного и только всякое дурное нагнетает на Евгению Адольфовну из обычной тайной зависти и обиды, что одним, получается, всё и без трудов, а другим – по остатку. И никогда не угадаешь, чего у них в серёдке таится и ждёт своего часа. А вот только, выходит, дождалась и сама она, потому как сделалась им тоже не посторонней, хотя сам-то он так и не соизволил ответом её поинтересоваться, своей поручил, да уехал на службу.

Все сумбурные размышления про хорошее, доброе и остальное, перемешанное равными долями, вскоре улеглись, уступив место мыслям другого порядка, уже более практического и ни для кого не обидного. Тем более что Женя, всё это время проведшая подле неё в терпеливом ожидании конца стенаний, с пониманием наблюдала, как та расстаётся с остатками своих обид. А ещё, казалось Насте, Евгения понимала теперь всё и про всех, вместе и по отдельности. «Нет, всё же она больше хорошая, чем чужая, – думалось ей, – напрасно я так об ней, не заслужила она такого от меня, она ж, с другой стороны, не виновата, что Павел Сергеич приманил её и женой сделал. Она, может, сама б даже и не подумала в его сторону, если б он не зазвал её и не домогнулся сразу же, не дав от себя опомниться. Может, котьку завести им, чтоб для маленького забава была: как народится, тот уж подрастёт, играться станут с ним…»

– Ну что, всё? – улыбнувшись по-доброму, справилась Женя, дождавшись финала сцены. Само собой, то, чему стала свидетелем, расценивала не иначе как слёзы радости в связи с предстоящей жизнью в столице. Она и сама сейчас с удовольствием позволила бы себе нечто подобное, но было уже нельзя, вредно для маленького. И дала сигнал к пробуждению: – Начинаем потихоньку, Настенька?

27

Они не улетели ни через два дня, ни через неделю. Павел Сергеевич сумел выкроить несколько подходящих для этой цели дней лишь глубоко во второй половине августа, когда окончательно разделался с последствиями не так чтобы безукоризненно произведённого запуска и, утрясши с Центром новый план, согласовал его с Москвой. Кроме разобранного и упакованного дедова столика, старого фибрового чемодана, с которым она покидала Караганду, её же сумки через плечо и двух среднеразмерных Настасьиных баулов, личных вещей для переправки в новую жизнь у семьи не имелось. Остальной объём занимали книги, пластинки, кое-какие картины, которые Жене, как дочери художника, уже не хотелось оставлять в этой части географии их совместной жизни, и половина архива и бумаг из кабинета. Теперь они были настоящая семья: папа, мама, неродившийся ребенок и, за неимением настоящей, бабушка Настя, она же няня, она же домработница, она же запасное полено для поддержания ровного тепла в семейном очаге, если что. И это было ясно всем, кто сопровождал Царёва в Москву, когда семейство грузилось в самолёт со всей своей поклажей.

По прилёте у трапа, как обычно, ждала машина. Дальше пошло куда как интересней. Ни Женя, ни, само собой, Настасья такого не видали и потому с одинаковым любопытством глазели по сторонам всё то время, пока их везли до высотки. И если у Жени, по крайней мере, имелся хотя бы опыт путешествия в Евпаторию, то бедной Насте удалиться от родных мест на расстояние дальше, чем Владиленинск отстоял от разъезда Тюра-Там, так и не получилось. Кстати, с зарплаты ей, в связи с изменением жизненных обстоятельств, пришлось соскочить, и поначалу она испугалась, хотя всё, за что расписывалась в платёжной ведомости все эти годы, оставалось совершенно нетронутым и этой своей загодя отложенной на смерть тяжестью приятно выпучивалось теперь из боковой части баула. Сберкассам она не верила, уже начиная с первого заработка. Впрочем, Павел Сергеевич успокоил её ещё в тот самый день, когда Женя сообщила ему о полной готовности домработницы стать няней, и пообещал, что в деньгах та ничего не потеряет. А будет стараться, пошутил вдогонку, так сможет рассчитывать и на премию.

«Я сама тебе премией всю жизнь была, – подумала она довольно беззлобно в ответ на его слова, – даровой и безотказной…»