кто такие люди? – спросил Фокс.
– Люди – это те,кто украдет у тебя внутреннее зрение. Но это будет не скоро, – ответил птичий царь. – Как твоё имя, смелая мышь? – поинтересовался он.
– Фокс, – ответил мышонок.
– Фокс, – промолвилцарь, задумавшись. —Значит, лиса. Ну, что ж, – добавил он, ещё немного подумав, —я не только подарю тебе новые глаза, но сделаю тебясамым большим и сильным среди всех летучих мышей. Отныне тыбудешь не просто Фокс, тыстанешь летающей лисицей. Возвращайся к себе в пещеру и расти. А своимпередай, чтобы онине боялись солнца и чистогонеба. Ступай…
– Благодарю тебя, Птичийцарь, теперь я знаю, зачем нужно жить на свете и почему не стоит умирать, – ответил мышонок и двинулся домой, в сторону пещеры…
С того дня Фокс стал расти не по дням,а по часам. Вскоре он перерос отца, мать, братьев и сестёр, а также всех мышей из их пещеры. Теперь онлетал и охотился, имеяабсолютную свободу в полёте, потому чтомог видеть и чувствовать уже откуда-то изнутри, из самой своейсередины.
А вскоре у него родились дети, летучие мышата. Правда, теперьих уже никто мышатами не называл, потому что, как и их смелый отец, все они становились сильными и большими, с огромным размахом кожистого крыла и изумительным локатором, расположенным в самомсердце организма, – настоящими летающими лисицами.
– Ну что, понравилась сказка? – чуть заметно волнуясь, поинтересовалась Женя у дочери, когда после читки вслух стала укладывать её спать.
– Очень, мамочка, – отозвалась Аврошка, – просто ужасно как понравилась, а рисовать Фокс этот тоже по-другому научился, тоже внутренним зрением?
– Конечно, милая, – ответила Евгения Адольфовна, испытывая необыкновенный чувственный подъём, – внутреннее зрение иногда бывает даже намного более важным, чем обычное, потому что ты чувствуешь предмет ещё и всем своим существом – головой, кожей и даже руками: ты как бы мысленно прикасаешься к нему и ощущаешь его запахи, звуки, тепло, которое от него исходит, ты включаешь своё художественное воображение и рисуешь его уже иначе. Ты же у меня художник, милая, ты же сама всё прекрасно понимаешь, да?
– Да, – согласилась с этим Аврора, в мыслях уже изображая на бумаге летучую лисицу, тёплую, остроносую, с кожистыми перепончатыми крыльями.
На другой день каждый занялся своим делом: Настя ушла на рынок, Аврошка села рисовать летучего Фокса, а Женя ушла в столовую, куда недавно из кабинета мужа перетащили его письменный стол, чтобы у дочери в скором времени появилась собственная комната. Она подумала с минуту-другую и начала писать. Работала быстро, не отвлекаясь на посторонние звуки, и даже когда дочка притащила ей первый вариант Фокса, она лишь мельком глянула на него, дежурно улыбнулась, погладила её по волосам, восхищённо прицокнула языком и вернулась к прерванной работе над новым текстом.
В этот раз она попробовала описать степь – то, как полностью седой, хотя и не старый ещё человек, в круглых очках с толстыми стёклами, в ношеной робе из чёрной кирзы идёт, чуть согнувшись против ветра, по пустынному полю: на плече его тренога, в руке – подрамник, остальные причиндалы – в холщёвой сумке. Он спешит, чтобы не упустить короткие минуты заката, когда скупое солнце вот-вот покинет степь, оставив после себя один лишь сумрак и пыльную позёмку, сделавшуюся почти не видной глазу. Иссохшие стебли прошлогоднего репейника хлещут его по ногам, мешают идти, царапают остро и больно там, где кончается брезентовая штанина, не достающая до края кирзового башмака. Короткая зарисовка, пейзаж в буквах и словах, но с характерами – эссе? Она сама не слишком осознавала того, что делает сейчас, не могла объяснить этой вдруг ниоткуда свалившейся на неё потребности рассыпать буквы по бумаге.
Внезапно пробудившийся в ней талант не требовал анализа, он лишь подсказывал, как лучше расположить слова, как будет образней, глаже, музыкальней. Он пытался подтолкнуть её к пониманию, казалось бы, простой вещи – чем полностью законченная мысль разнится с быстрой придумкой и отчего одна её же строка столь резко отличается от другой, следующей или предыдущей. И вообще, подумалось ей, ведь любое описание начинается в моей голове, а заканчивается уже в воображении читателя, разве не так? Своими строчками я ведь лишь предлагаю им подхватить эти слова, эти смыслы, мои сомнения и сделать их своими, развить, доварить, переработать, а, вполне возможно, просто не согласиться с ними и отбросить как ненужный мусор. Но Боже, подумала Женя, заканчивая «Степное эссе», как это, наверное, должно быть прекрасно, когда читатель, прикрыв глаза, кивнёт головой, удивляясь и разделяя с тобой точность твоих наблюдений, когда вместе с тобой засмеётся над тем, что прежде смешным казалось лишь тебе одной!
И ещё поняла важное, но это уже постучалось в голову недели через две, если отсчитывать от этой её степной зарисовки: не нужно писать, если не просится само, не причиняет боль, не заставляет постоянно об этом размышлять. Даже не начинай, если внутри не вызрело чувство, что предмет твоего писания найдёт отклик в душе ещё хотя бы одного человека – всё остальное просто «плетение словес», игра ума и его же безответственная прихоть, стремление выделиться, не заработав такого права.
Она и на слова теперь смотрела не как прежде: видела так же, но воспринимала иначе, словно сейчас они предстали перед ней впервые. И слова эти, вместе и порознь, внезапно сделались ей родными, потрясающе красивыми и умными, и теперь уже можно было собирать из них любую мозаику – всё зависело от нужды композиции. Ей же хотелось всего, того и этого, так и сяк, чтобы медленно текло и вдруг быстро бы прорвалось и накрыло с головой. И тогда она написала свой первый рассказ, именно такой, неторопливый поначалу, но внезапно словно обретший силу и закончившийся мощно и совершенно неожиданно для неё самой.
Она была потрясена, оглушена, раздавлена. Но не от того, что не получилось задуманное, а от самих возможностей этих волшебных слов, о которых она раньше не подозревала, от того, что, оказывается, можно просто коснуться их рукой и почувствовать в ней гладкий тёплый окатыш, когда слова обретают единственно правильную подгонку… А ещё после этого первого по-настоящему серьёзного опыта она поняла, что правильно поступила, когда не стала втискивать в рассказ того, чему страшно хотелось найти место, – отдельные наблюдения, которые так и просились встать между двумя поворотами сюжета, но она нашла в себе силы и отказала им в этой мольбе, уступив место другому, не настолько выгодному, но гораздо более необходимому для устойчивости композиции в целом. Вот тогда и поразилась, когда прочла уже спокойно, отдалив себя от быстрых эмоций и первых переживаний. Всё, что она откинула, предпочтя избавить себя от соблазна, уже как миленькое сидело тут и там, и вполне себя неплохо чувствовало, добавляя присутствием своим лишней краски и заметно оживляя текст.
Это было маленькое открытие, заставившее её понять простую вещь: не следует ничего никуда втискивать принудительно – если окажется реальная нужда, оно само встанет на нужное место, забыв посоветоваться с автором.
К Новому Году набралось немало: сказка, два эссе, четыре довольно внушительных рассказа и повесть, над которой она сидела два месяца и потом ещё недели две выпрастывала каждое слово, казавшееся ей либо лишним, либо не тем.
После этого снова перечитала написанное, неспешно, и на этот раз сама конструкция её устроила, потому что всё там, на её взгляд, сходилось: рёбра волне себе поддерживались мышечным торсом, суставы обладали нужной подвижностью, основной костяк не страдал из-за неверных пропорций. Однако что-то всё равно не складывалось. А потом она догадалась, в тот момент, когда Аврошка пронеслась мимо неё на своём трёхколёснике и, споткнувшись о порог, растянулась на паркете и заревела. Пока она её успокаивала, оно и выскочило. Ритм! Вот что не понравилось – то самое, не до конца оправданное развитием сюжета, слишком стремительное перетекание героев из одной атмосферы жизни в другую, которое требовало иных скоростей, более сдержанных и податливых внешним обстоятельствам. Но зато это и стало школой, тем более что до всего приходилось докапываться самой: учителей, кроме мужа, не имелось. Он ведь по-прежнему был Царь и Бог, и время, прожитое с ним, никак не изменило её отношения к нему, несмотря на семейность, сделавшуюся со временем привычной и не сулящую никаких особенных сюрпризов. Кое-что, правда, ещё удивляло в нём. То, например, как Павлу Сергеевичу было глубоко наплевать на расположение мебели в пространстве его обитания, как сидит на нём костюм, и что картины в его доме до появления Евгении Адольфовны развешены были так, что, глядя на стены, ей хотелось больше удавиться, чем удивиться этому его безразличию. Чуть поздней она сделала для себя ещё один вывод: ритм и композиция её текстов, то, как соотносятся между собой картины в её доме, тапочки Павла Сергеевича, цвет банта, который по праздникам завязывает Настя её дочери и ещё много чего другого – всё это удивительным образом связано между собой, являясь важной частью чего-то ещё более значительного, но так и лежащего, вероятно, на дне того высохшего степного колодца, какой однажды привиделся ей во сне.
Однажды она сказала мужу:
– А я сказку написала, для Аврошки, – и посмотрела вопросительно, как отреагирует. – А для тебя – эссе.
– Вот и умничка, – кивнул он ей неопределённо, продолжая думать о своём, – написала – почитай, может, ей понравится. А потом я и свою часть гляну, да?
Она села и переписала повесть наново, несколько пригасив страсти, что связывали двух героев из четырёх, достигнув на этот раз требуемой плавности ритма.
7
Как обычно, и 1970-й встречали дома, сами. Царёв считался нелюдимом, даже в среде ближайших соратников. Впрочем, изначально он им не был, а сделался таким после того, как были сняты последние оковы и Павел Сергеевич, резко перейдя в разряд высших среди равных, окончательно обрёл самостоятельность и даже некоторую бесконтрольность. Это и стало причиной: с одной стороны, зависть, с другой – отсутствие любых тормозов в общении с теми, кто так и не научился понимать простые вещи. Ну, а Настасья своим безотказно тёплым боком время от времени снимала нужду в недостатке контактов первого рода. Именно в тот день, в самой середине весёлого домашнего праздника, когда с экрана стали поздравлять советский народ, перечисляя достижения и успехи, после чего упомянули про космос, сказав, что пять раз, мол, в истекшем году наши пилотируемые корабли покоряли космические дали, а потом ещё часы пробили двенадцать раз и они чокнулись, Аврошка выдала, чего никто не ждал: