Звонили люди, шли телеграммы, от Совета Министров пришла на адрес ОКБ за подписью Косыгина, ему позвонили и зачитали. От Академии наук, от Келдыша, но он даже не вдумывался. Сначала отвечал, слова какие-то мямлил, пытаясь соблюсти приличия своего высокого положения, потом бросил – устал благодарить за сочувствие, выслушивать скорбные речи, когда искренние, а когда дежурные. Женюру-то его мало кто знал, а ему и не хотелось, чтобы узнали, даже мёртвую. Она принадлежала ему и дочери – больше никому.
Стоп! Только сейчас он понял вдруг, что этот Цинк карагандинский, отец её, ничего не знает о смерти, никто не мог сообщить ему, кроме самого Царёва. Надо было звонить. Но сначала дождался человека: из Моссовета прислали, выделенного для организации траурных мероприятий. Зашёл, в чёрном, при таком же галстуке, уважительный, негромкий, хотя сразу ясно, что ушлый: кого только, видно, не хоронил и кому только в этом деле не способствовал. Схватывает до того ещё, как успеваешь подумать, и сам же тихими словами мысль твою вежливо опережает. «Мне б таких парочку в ОКБ, – подумал Царёв, – не думать и командовать, а с делами управляться, с текучкой, чтобы малостей никаких не упустить». И снова ужаснулся – о чём это он, Господи Боже, что за грязная помойка в голове у него, ему бы самое время голову пеплом посыпать, а он об ОКБ подумал, пропади оно пропадом вместе со всеми ракетами и космодромами.
– Так что вы хотели предложить, любезный? – сухо спросил он визитёра.
– Что угодно, Павел Сергеевич, – чуть склонив голову набок, ответил тот, – вот, извольте сами взглянуть, – и положил на стол альбом с вариациями похоронной атрибутики, в цвете, на глянцевой бумаге. – Транспорт подадим, куда сами решите. Только просили бы заблаговременно подсказать, сколько народу будет, для планирования доставки от места к месту. – Он скорбно покачал головой, отрабатывая номер, и добавил, – и с местом поминания просили бы определиться, если возможно, без затяжки, любой зал или же ресторан к вашим услугам, Павел Сергеевич, если только пожелаете. И касательно затрат не велено беспокоиться, городские власти вопрос этот зачисляют на себя, такое принято решение по вашему случаю, оттуда звонили, – и неопределённо указал пальцем в потолок.
Этот невидный, угодливо скроенный человек в казённом костюме с чуть заискивающей улыбкой и каким-то деревянным сочувствием, которое он сейчас пытался старательно изобразить, эти подобострастные фигуры речи, преисполненные уважительной покорности и привычно закамуфлированного равнодушия, эти намёки на высшие силы, неизменно бдящие и не забывающие сынов своих – всё это сейчас напоминало Царёву дурной сон, мутную кашу, сваренную из гоголевских издёвок с примесью чеховских насмешек, но только без иронии и горькой печали.
– Ничего такого не надо, уважаемый, – коротко отозвался Павел Сергеевич, – гроб прошу самый простой, без финтифлюшек. И организуйте, пожалуйста, место в колумбарии на Донском, и там же прощание. Тело забираем из морга, так что один траурный автобус – всё.
Тот понятливо кивнул и сделал заметку в блокнотике, после чего решился уточнить:
– А с людьми что?
– С людьми ничего, – отрубил Царёв и поднялся, давая понять, что аудиенция закончена, – на послезавтра, на 11 утра.
Агент понимающе сделал глазами, попрощался и удалился, неслышно прикрыв за собой дверь. Царёв прошёл в спальню и стал задумчиво перебирать бумаги Евгении Адольфовны. Однако того, что искал, не обнаружилось: оно и было понятно – её записная книжка наверняка осталась во владиленинской квартире; потом же, когда перевозили тело и решали с Аврошкой, было уже не до мелочей. Он поднял трубку, набрал номер и коротко распорядился:
– Гурьев, свяжись с Шестаковым, пусть выяснит прямо сейчас: Цинк Адольф Иванович, работает предположительно в проектном институте, в Караганде, маркшейдер. Нужен рабочий телефон, срочно. – И дал отбой, бросив трубку на рычаг. В аппарате тренькнуло, отзываясь на удар, и Павел Сергеевич подумал вдруг, что они никогда не говорили с Женюрой о Боге, вообще никогда. Никто из них так и не завёл этот разговор первым: другой же, становясь в этом деле вторым, наверное, просто не посчитал для себя нужным открывать эту новую для обоих тему. Он даже не поинтересовался, была ли она крещёной, хотя, с другой стороны, какое там: родилась во время войны в глухой промышленной провинции – самый неподходящий вариант нырнуть при рождении под Богово крыло. И сразу – степь, такая же в этом смысле безрадостная перспектива жития при меднорудном карьере и отсутствии разрешённого упоминания о Христе и его апостолах. Дедушка её вроде бы как-то подкован был по церковной части, но точно он не помнил, говорила она ему об этом или это стало его личным домыслом.
Сам он был крещён ещё в раннем детстве, там же, где родился, на Украине: бабка с дедом отнесли его в храм в первую неделю, не спросив у матери, которая сразу, как родила, стала постепенно отдаляться от ребёнка. Однако тем дело для Павлика и окончилось: ко времени, когда мало-мальски созрел головой, ни соборов, ни крестов, ни всякого остального церковного и туманного в жизни его уже не стало, зато началось другое удивление – первыми летательными аппаратами, смелыми лётчиками, и мечтание о других небесах, хотя и расположенных близко к тем, с каких привычно вещали про истину и любовь. «Совесть, – думалось ему, – она и есть тот самый Бог, о котором так много и не слишком конкретно рассуждают верующие, – совесть и вера в собственные возможности».
Через полчаса ему перезвонили, и он записал номер. Ещё через минуту он заказал по межгороду разговор с Карагандой по срочному тарифу. Тут был обед, там – ближе к вечернему времени, но он успел: когда их соединили, Цинк ещё не ушёл.
– Послушайте меня, Адольф Иванович, – сказал он в трубку, не здороваясь и не представляясь, – случилась катастрофа, ваша дочь Евгения погибла, в четверг кремация и прощание, в одиннадцать, вы должны об этом знать.
Вас ждать?
Думая о том, как правильней построить разговор с её отцом, Павел Сергеевич успел-таки прокрутить в голове пару вариантов, памятуя о том, что он всё ещё вызывает неприятие в этом человеке. До этого неизвестного Адольфа, если откровенно, дела ему особенно не было. Даже наоборот, существование Цинка в такой отдалённости снимало проблему привечать его, делая вид, что рад до невозможности явлению тестя в собственном доме.
Сначала ему показалось, что разумно будет начать со слов «Уважаемый Адольф Иванович, это Павел Сергеевич, муж вашей дочери…», и дальше приготовить его к известию, отыскав наиболее корректные слова и по возможности дав понять голосом, что горе у них общее. Второй способ сообщить о горе предполагал телеграмму, короткую, информативную, а там уже – будь, как сложится, по факту. Затем передумал, решил не любезничать.
После паузы Цинк отозвался:
– Это её муж?
– Да, – ответил он. – Я Царёв Павел Сергеевич, муж вашей Жени. – И переспросил: – Вы приедете, телеграмма о смерти нужна?
– Нет, – ответили оттуда, – не утруждайтесь. Я прилечу в четверг утром, ночным московским рейсом. Где прощание?
– Крематорий Донского монастыря, в районе Шаболовки, – стараясь, чтобы слова его звучали отчётливо, ответил Царёв и повторил, – в одиннадцать.
На той стороне ничего не ответили, и Павел Сергеевич дал отбой, так и не уяснив реакции Цинка на свои слова. Тот был, кажется, вменяем, но сам разговор их был настолько краток, а сушёные рубленые фразы, которыми они успели обменяться, такими бесчувственными и скупыми, что понять что-либо было невозможно. Да и неважно, дело сделано, он его век не видел, и ещё столько же можно было не видеться, если бы не этот совместный кошмар.
12
Только когда опустил трубку и добрался до своего рабочего места, Адольф Иванович понял, наконец, о чём ему только что сообщили из Москвы. Он опустился на стул, снял очки и закрыл ладонями лицо. Так он просидел с час или больше, пока его не спросили: «Вам нехорошо, Адольф Иваныч?», на что он мотнул головой и произвел неопределённый жест локтём.
Потом все ушли, и он остался один. Нужно было что-то делать, куда-то идти или, на крайний случай, звать кого-то, кому можно было бы сказать какие-нибудь слова. Или же услышать от него – но только не утешительные, потому что всё это было неправдой, и его маленькой Женюры просто не могло больше не быть, даже если она и жила от него далеко и у них были нелады, и отношения между ними за последние годы не вернулись к прежним, а лишь упрочились в этом необъявленном противостоянии. Повинна была сама жизнь, соединившая в неправильном месте разных людей: тех, кто этой жизнью безнаказанно верховодил, и других, которым они ломали судьбы, чтобы продолжать оставаться наверху и уже оттуда распоряжаться целым миром.
«Нет, не может быть, не бывает такой катастрофы, которая отобрала бы у меня мою единственную девочку, мою умную славную Женюру, – думал Цинк, продолжая сидеть на том же стуле в полутёмном помещении, оставленном людьми, – почему – её, как, за что?»
Последние годы он не то чтобы увял физически, но вся жизнь его, обретя с потерей дочери окончательную бессмысленность, приобрела оттенок безысходности. Он оставался незаменимым на своём более чем скромном посту. В какой-то мере ощущение потребности в этих его нехудожественных умениях помогало держаться на плаву: в ином случае просто оставалась труба. Он был нужен им больше, чем они ему, поскольку никто из них не умел исполнить работу с такой тщательностью и красотой, которую невозможно было не оценить. Разумеется, это никак не замещало Цинку его добровольного отказа от занятий живописью, но в редкие моменты он ловил себя на том, что, вычерчивая очередной эскиз разработок, ему хочется тут и там добавить розового, уведённого ближе к краям работы в бледно-лиловый и, залив таким необязательным образом лист, сделать получившуюся отмывку фоном рабочего чертежа.
То, что произошло между ним и Женькой, логическому объяснению не подлежало. В основе конфликта с дочерью лежали эмоции, причём исключительно с его, отцовской, стороны. Он, конечно, помнит, что впал тогда в бешенство, которое ему едва удавалось сдерживать: сам-то он понимал, во что она ввязалась, в какую чудовищную историю, сама того не ведая, однако даже это не должно было довести до того, чему он позволил случиться. Она уехала тогда, просто подхватила чемоданчик и исчезла из его жизни, ушла в ночь и не вернулась. Он же, странное дело, не стал препятствовать, более того, раздражённость его не только не ослабла, но ещё и добавилась тем удивившим е