Он нажал пальцем на рычаг и едва слышно выговорил, адресуя слова неведомо кому:
– Убили-таки его, из прошлого догнали и добили.
Настя обхватила горло и пошатнулась. Она глядела на Цинка, всё ещё ожидая услышать от него что-нибудь понятное и обнадёживающее вместо этих туманных слов про какого-то неизвестного, которого кто-то догнал.
– Нет больше Павла Сергеевича, – тихо произнёс Адольф Иванович, глядя в пол. – Умер он, не успели спасти, сердечный приступ. – И тут же добавил, указывая на дверь и удивляясь собственному хладнокровию: – Не нужно кричать, ребёнок ничего не должен знать. Папа улетел, всё!
Она мотнула головой, давая понять, что слова его дошли до её сознания, после чего медленно опустилась на паркет и бесшумно заплакала, так и не отпустив от горла обеих рук. Сам же он, оставив её на полу, чтобы она начала привыкать к этой новой страшной мысли, пошёл в хозяйскую спальню. Его интересовал один вопрос, на который он хотел получить ответ. И он его получил: папки лежали на столе, связанные всё тем же бантиком.
Цинк никуда не полетел. В тот же день он дал телеграмму с просьбой о внеочередном отпуске по семейным обстоятельствам. Ответ его не интересовал, с этого дня ему нужно было думать о тысяче гораздо более важных дел, нежели участие в проектировании открытых разработок в местах залегания полезных ископаемых.
В отличие от бедной Насти, окунувшейся в горе целиком и без остатка, ему следовало хранить спокойствие, не поддаваться ужасу происшедшего – теперь уже двойному – и постараться сделать так, чтобы на время похорон Аврора оставалась в абсолютном отдалении и чтобы до ушей её не долетела никакая случайная информация относительно отца.
Мысли работали на удивление чётко и слаженно, почти без сбоев. Он принуждал себя не думать о дочери и Царёве, стараясь всё время размышлять о другом, и главным в этих мыслях была Аврора, внучка.
В день смерти, буквально через полчаса после того, как стало известно, кто скончался, государственная машина закрутилась на полные обороты. К ним постоянно звонили, что-то уточняли – как всё было, когда увезли, что сказали, когда забирали; как сообщили о смерти и в каких конкретно словах; почему они вызвали обычную «Скорую», а не набрали специальную медслужбу для номенклатурных работников; как Павел Сергеевич чувствовал себя накануне и когда жаловался на сердце в последний раз. Цинк отвечал по-военному, чтобы донести суть и не уходить в пустое: ему надо было параллельно, практически каждую секунду отслеживать, что там с девочкой, что она слышит и что может понять. Настя то включалась, как могла, то вновь силы оставляли её, и она валилась на диван в своей комнате и лежала там неподвижно до тех пор, пока Адольф Иванович не появлялся у неё и суровым голосом не просил покормить Аврору или же вывести её во двор на время появления в доме посторонних.
Первыми объявились двое в одинаково серых костюмах. Они вежливо поздоровались, предъявили документы государственной фельдъегерской службы и попросили выдать госнаграды для использования в траурной церемонии. Он вызвал со двора Настю, и та, оставив Аврошку в комнате, указала, утерев глаза, на комод в спальне. Оттуда и забрали, упаковав всё по отдельным мешочкам, опечатав на глазах родни и оставив положенные квитанции: две звезды Героя соцтруда, три «Ордена Ленина», орден «Знак почёта», медали, лауреатский знак. Через час приехали двое, которые были на поминках. Он, честно говоря, не помнил, как их зовут, но, по крайней мере, с ними можно было разговаривать как с единственно близкими к Павлу Сергеевичу людьми. В тот день они познакомились заново и сели толковать в кабинете.
– Он ведь всю свою жизнь прожил неназванным, понимаете? – сказал первый. – И только теперь стране и миру предстоит узнать об этой крупнейшей фигуре в истории человечества.
– Сейчас начнётся такое, что страшно подумать, – мрачно добавил второй, – сначала они его в стену засунут, потом начнут корабли, улицы и города именем его называть, а сразу вслед за этим драчка пойдет промеж них, кого на его место ставить, кому возглавлять теперь отечественное ракетостроение: «Царь» умер, да здравствует царь.
– Он был великий человек, – снова вставил первый, – даже я бы сказал, величайший, и это не пустые слова.
– И что я должен делать? – спросил, обращаясь к обоим, Адольф Иванович, не очень понимая собственную роль в предстоящих делах.
– Просите, – коротко ответил второй.
– Вы теперь единственный дееспособный родственник, – пояснил первый.
– Но что я должен просить? – не понял Цинк. – У кого?
– Всё, что угодно, – откликнулся второй, – сейчас ещё можно успеть, пока волна не сошла. У вас ребёнок его на руках, родная дочка, ваша внучка.
И он понял – то, о чём не успел ещё подумать. И спросил.
– Я хочу опекунства, как это сделать? Больше ничего не надо.
– И просите пособие по потере кормильца, но только не обычное, а по спецраспоряжению, они должны сделать, прецеденты были уже, – объяснил первый. – А насчёт опекунства – это мы запустим, это получится, тут всё чисто.
– Вот, собственно говоря, всё, что мы можем сделать для Павла Сергеевича, – добавил второй, – вы-то не знаете, конечно, но его ведь многие не любили, если уж до конца быть откровенным. Он же никому не позволял просто так кататься, чтоб на чужом хребте в рай заехать, он и в ЦК мог голос поднять, а они чувствовали, что не любит их, да вот только поделать ничего не могли, поздно стало, без него уже никак, без него сплошная дырка от бублика.
– А с ним – головняк сплошной, – покачал головой первый, – никому мало не казалось, так что теперь одни тайно вдохнут, другие точно так же выдохнут.
– Можете, кстати, «Волгу» просить для опекунских нужд, – внезапно вспомнил второй, – дадут, никуда не денутся.
– И при медицине остаться, как члены семьи выдающегося деятеля, – прибавил к сказанному первый, – хотя… это больше вас самого касается: насколько нам говорил Павел Сергеевич, с Авророй заниматься в этом смысле уже бессмысленно, зрение, сказал, всё равно не восстановишь, раз роговица выжжена.
– Спасибо вам, – пробормотал Адольф Иванович, – я, честно говоря, до сих пор нахожусь в растерянности, не знаю, с чего начинать, я же тут человек, можно сказать, со стороны, я даже в Москве до этого, по сути, не был: от аэропорта и сюда – всё.
– В общем, если что, обращайтесь, – поднимаясь, сказал второй, – Павел Сергеевич о вас хорошо отзывался, а для нас это тоже как память о нём.
Цинк встал.
– Я ещё вот чего хотел узнать, – произнёс он, прикидывая, как лучше сформулировать вопрос, – в общем, такое дело… Можно бы урну с пеплом обратно в семью получить, а не оставлять похоронщикам? Ну, чтобы не в стену или куда там ещё, а чтобы мы сами, по его воле распорядились. Просьба такая будет значить что-нибудь для власти или нет, как думаете?
Первый обречённо махнул рукой:
– Даже не помышляйте, Адольф Иваныч, не отдадут, им же погромыхать в очередной раз надо, спектакль на весь мир устроить, в стену замуровать, чтобы все знали, кто тут кто.
– Они бы лучше тогда об этом думали, когда он срок на прииске отбывал, – так же обречённо покачал головой второй, – безнадёжно, Адольф Иваныч. Забудьте думать, даже слушать не станут, скажут, в таких случаях за личность решает страна и народ, даже если завещание имеется.
– А страна у них – это они сами, – развёл руками первый, мотнув головой куда-то за окно.
– А Настю хотя бы можно прописать здесь, как думаете? А то она, как выяснилось, вообще без прав. Кто же думал, что так всё обернётся.
– Про это выясним, – пообещал первый и протянул руку для пожатия. Цинк благодарно пожал её в ответ.
– И сразу дадим знать, – подтвердил второй и тоже обменялся с ним рукопожатием. Адольф Иванович проводил их до дверей и на прощанье сказал:
– Пожалуйста, передайте кому надо, что поминки сделаем сами, семейные, без кого-либо со стороны. А они, если хотят, то сами пускай, да? Мы – сами по себе, они – сами, как-нибудь так, ладно?
– Скажем, – заверил его первый, – а вообще, не знаю, как вы держитесь ещё, Адольф Иваныч: так всё навалилось на вас, чистый кошмар: дочь, зять, внучка.
18
Это был второй день после смерти главного конструктора. Цинк, как умел, развлекал внучку, стараясь упредить любые её вопросы насчёт папы, мамы и её всё ещё больных глазок, которые она готова была задавать по сто раз на дню.
Настасья же, не отжив положенного срока привыкания к бедам, была всё ещё плоха. Она, конечно, выволакивала себя на кухню, пытаясь делать то, что обычно делала для семьи, но всякий раз, как только глаз её наталкивался на Аврошку, она начинала неудержимо рыдать и сразу же уходила к себе, выполняя строгий наказ Адольфа Ивановича. Любое слово, исходившее теперь уже от него, её затуманенный разум всё ещё не воспринимал как сказанное новым хозяином. Однако следовала она словам этим смиренно и безответно, не рассчитывая ни на какую личную самостоятельность. Всё перепуталось в голове: жалость, боль, страдание, бессонница, память о поминках хозяйки и забота о предстоящих поминках покойного хозяина, непереносимая печаль по девочкиной немощи и невозможность выказать ей сочувствие, полное отсутствие душевных сил и надобность в ежеминутном участии в любом домашнем деле, за какое ни возьмись. Разве что уходила в продуктовый и предательски, хоть чаще и невольно, выискивала повод задержаться, чтобы посидеть лишние полчаса на лавочке, одной, поплакать наперёд, сколько выплачется, и тем самым оттянуть момент возвращения в неспокойную гавань.
До этого дня жизнь её текла мерными и покойными годами, но всё перевернулось разом, считай, за несколько страшных дней, каких раньше никогда не бывало. Теперь уже главный обман её жизни, что случился когда-то от подлого жениха-паровозника, казался ей пустой и потешной пустяковиной, если поставить его в один ряд с горем, что обвалилось на её семью. Других же болей, как таковых, если откинуть материну кончину в той ещё жизни, больше не оставалось. Всё, что накопила за годы зрелости душа её, так или иначе было связано с ними, с Царёвыми, с их радостями, горестями, с их доченькой и их ракетами в дальнее небо с живыми людьми на борту или без никого.