– Какой же это «промысел»? – спрашивали все вокруг. Но разбираться было некогда – вечером трое полицейских, в которых нетрудно было угадать заядлых курильщиков марихуаны, пришли арестовать отца, и, надо сказать, они с ним не слишком церемонились. Мне пришлось, не теряя времени, выложить двадцать четыре фунта. К счастью, я смог взять их из партийных денег. Я, правда, пригрозил полицейским поднять против них дело, но эти мошенники только рассмеялись мне в лицо.
– Подымай, подымай, – сказал старший из них, – да смотри пуп не надорви, еще пригодится тягаться с Нангой.
– Вот дурак, – заметил другой, когда они уже уходили.
Но это было еще не все: в субботу утром в деревню один за другим въехали семь грузовиков, и на них стали укладывать предназначенные для будущего водопровода трубы, которые те же грузовики коммунального ведомства доставили сюда несколько месяцев назад. Это было первым официальным откликом на наш скромный митинг. Что ж, по крайней мере мы наконец получили признание.
Как ни печально, но приходится согласиться, что человек слишком легко огрубевает душой под влиянием обстоятельств. На следующий день после этого происшествия я сорвал свою злость на Эдне. Я понимал, что она все еще занимает какой-то уголок в моем сознании, и решил, подкравшись сзади, столкнуть ее в бездонную пропасть, которая называется забвением. Я написал ей письмо:
«Дорогая Эдна, я, право, не знаю, как в вашу хорошенькую пустую головку могла закрасться мысль, будто я собираюсь отбить вас у вашего драгоценного жениха. Ну, подумайте сами, на что мне девушка, у которой даже нет приличного образования? Ради бога, выходите за своего старика, ведь, если он не оправдает ваших надежд, вы всегда сможете воспользоваться услугами его сына.
Искренне ваш
Одили Самалу».
Глава тринадцатая
Два дня спустя мы услышали звуки гонга и крики глашатая.
До сих пор глашатай оповещал жителей деревни о возлагаемых на них общественных работах или созывал на собрание обсудить какой-нибудь важный вопрос. На этот раз вопреки обычаю он извещал о решении, которое уже было принято: «Перед лицом нарастающей в стране политической борьбы деревенский совет с одобрения старейшин и всего народа считает своим долгом заявить, что деревня Уруа признает только одного кандидата в парламент – мистера Нангу. Как и в прошлые годы, мужчины и женщины, взрослые и дети – все, как один, отдадут за него свои голоса. Ни о каком другом кандидате совету деревни и старейшинам ничего не известно». Глашатай повторял это снова и снова, позволяя себе лишь незначительные изменения, например опуская иногда «и дети». Я обратил на это внимание, потому что упоминание о детях показалось мне с самого начала весьма нелепым. Если таково решение народа, подумал я, так зачем же ему об этом сообщают?
А вечером радио, наш государственный глашатай, передало это известие уже в дополненном виде на четырех языках, в том числе и по-английски. Я прослушал его с той же иронической усмешкой, что и первый, деревенский вариант. Я не осуждал своих односельчан за то, что роль жертвенного барашка не пришлась им по сердцу. Зачем им было упускать возможность получить наконец водопровод – их долю общественного пирога? Проделанное ими сальто-мортале уже через два дня дало свои результаты – трубы были водворены на прежнее место или, во всяком случае, часть из них; остальные, как выяснилось, перекочевали в Ичиду, соседнюю деревню, которой тоже был обещан водопровод. Таким образом, в результате моих же стараний Нанга получил возможность одним выстрелом убить двух зайцев.
Когда на следующий день я отлучился за газетами, к отцу, как мне потом рассказали, явился бывший капрал и обещал вернуть ему взысканную с него сумму налога, если отец согласится подписать заявление, в котором говорилось, что он отмежевывается от безрассудных поступков сына, что так называемый предвыборный митинг, имевший место у пас во, дворе, был устроен без его ведома и согласия и что он безоговорочно поддерживает нашего великого вождя мистера Нангу.
Я представил себе, как отец, нацепив на нос очки, которым он теперь редко находил применение, внимательно читает бумагу, а потом, отложив очки в сторону, предлагает непрошеному гостю убираться, покуда цел. И гость, как видно, тотчас поспешил убраться – он даже оставил бумагу на столе.
– Вы совершили сегодня большую ошибку, – сказал я отцу.
– Разве, по-твоему, я хоть что-нибудь в жизни делал как надо?
– Я говорю о бумаге, которую вы отказались подписать.
С минуту помолчав, он ответил:
– Возможно, ты прав, но достойный человек не отрекается назавтра от того, что говорил вчера, – у нас так не поступают. Я принимал твоих друзей в своем доме, и я не стану этого отрицать.
Ты отстал от века, отец, подумал я. Достойные люди теперь попросту забывают то, что они говорили вчера. И я впервые осознал, что никогда не был достаточно близок с отцом, чтобы по-настоящему понять его. Я составил себе о нем превратное представление, исходя из случайных фактов, которыми располагал. Но разве в эту минуту передо мной стоял тот же окружной толмач, который, пользуясь невежеством своих нищих и неграмотных соотечественников, сколотил себе состояние и просадил его на вино и многочисленных жен? Или, быть может, я всегда судил о нем неверно и однобоко? Но так или иначе, мне было сейчас не до переоценок – на то есть налоговая инспекция.
– Одно я хочу тебе сказать, – вдруг заметил отец, – ты всю эту кашу заварил, ты и расхлебывай. С сегодняшнего дня все извещения о налогах я буду передавать тебе.
– Ну, это пустяки, – сказал я и подумал, что это еще и в самом деле не самое страшное.
Сам не знаю, зачем я отправился на предвыборный митинг Нанги. Быть может, я надеялся перенять у соперника какой-нибудь трюк, чтобы потом использовать его в борьбе против него, а может, я сделал это из чистого любопытства, которое, как известно, до добра не доводит. Как бы там ни было, я поехал. Правда, я позаботился о том, чтобы остаться неузнанным – надел шляпу и темные очки. Еще я подумал было взять с собой Бонифация и его молодцов, но решил, что они только будут привлекать к себе внимание, а тогда уж недолго и до беды. Итак, я отправился один.
Оставив машину возле почты, я прошел пешком ярдов триста до здания суда, во дворе которого должен был состояться митинг. По моим часам было начало пятого. Даже если бы я плохо ориентировался в Анате, я без труда нашел бы дорогу, потому что со стороны суда доносились пальба и барабанный бой. К тому же туда направлялись толпы людей. Подойдя ближе, я услышал звуки духового оркестра – без сомнения, это старались учащиеся анатской школы. Я обогнал нескольких человек, которых знал в лицо и которые, конечно, не могли меня не помнить – ведь еще совсем недавно я учительствовал в их деревне, но никто даже не обернулся в мою сторону, из чего я заключил, что мой маскарад удался. Одним из этих людей был Джошиа, разорившийся торговец. В те дни он ходил жалкий, как мокрая курица.
Свернув во двор, где должен был проходить митинг, я сразу увидел Нангу – он восседал со своей свитой на высоком, крепко сколоченном помосте из свежевыструганных досок. Разумеется, такие детали, как новые доски, я разглядел уже потом, когда энергично протискивался сквозь толпу, несмотря на брань, летевшую мне вслед. Сначала я увидел перед собой лишь одно: рядом с Нангой сидела Эдна, совсем как в тот первый день, – скромная послушница, неизвестно каким образом оказавшаяся среди этих людей. При виде ее я, забыв обо всем, ринулся к помосту. По другую сторону от Нанги сидела его жена. Кроме нее и Эдны, на помосте были пока только мужчины, но некоторые стулья еще пустовали. Я остановился так, чтобы можно было через головы людей наблюдать за министром и его свитой, не привлекая к себе их внимания.
Помост окружали типчики из тех, кого обычно использует полиция для различного рода сомнительных услуг. Среди них был и одноглазый Дого. Разумеется, тут же толклись и нангардисты с плакатами, вырядившиеся по такому случаю в зеленые шелковые ковбойки. Однако ни на одном из плакатов не было моего имени, напрасно я тогда сболтнул об этом Нанге. У самого помоста стояло с полдюжины полицейских – на всякий случай, хотя при столь дружелюбно настроенной аудитории инцидентов ожидать не приходилось.
Я задыхался от едкого запаха человеческого пота и не мог дождаться, когда митинг наконец начнется.
Нанга, в белоснежном одеянии, бодрый и свежий, сиял своей неизменной улыбкой. Его жена, очень величественная в голубом бархатном платье, облегающем ее пышные формы, обмахивалась треугольным японским веером, слишком маленьким, чтобы оправдывать свое назначение. Время от времени она, оттянув ворот платья, дула себе на грудь. Эдна сидела с отсутствующим видом.
Наконец появились первые признаки того, что митинг скоро начнется. Партийный функционер в зеленой шапочке с буквами ПНС пошептался с Нангой, и тот, взглянув на часы, кивнул. Человек в зеленой шапочке схватил микрофон и начал его проверять. Усиленный репродукторами голос вызвал смятение в толпе, но все тут же расхохотались над собственным испугом. Что-то, очевидно, не ладилось, потому что голос в репродукторах сменился протяжным пронзительным свистом. Но вскоре свист прекратился, функционер в шапочке ПНС сосчитал от одного до десяти, и в толпе опять засмеялись. Потом он представился как член комитета партии и сказал:
– Человека, которого мы выдвигаем в кандидаты, нет необходимости представлять (еще бы, черт возьми! – подумал я). Это не кто иной, как наш достопочтенный министр, доктор наук (авансом!) мистер Нанга.
Я не стал слушать длинный перечень заслуг Нанги не только потому, что знал его наизусть, но и потому, что этот тип из партийного комитета, видно, сам давно оглох от собственного крика и не считал нужным щадить барабанные перепонки других. Я заткнул уши и в ожидании речи Нанги дал волю своему воображению. А что, если протиснуться вперед, взобраться на украшенную пальмовыми листьями трибуну, вырвать микрофон из жирных пальцев разболтавшегося фигляра и сказать людям, всей этой презренной толпе, что великий человек, которого они встречают громом оркестра и барабанным боем, – Достопочтенный Жулик? Впрочем, все они это знают и без меня. Мои слова не были бы новостью ни для кого, даже для скромной послушниц