Как всегда, жизнерадостный, на этот раз он был особенно весел.
— Ура! Мы ломим! — вскричал он, входя. — Долбанули фрицев что надо! Идемте обедать, расскажу о начинающемся наступлении. Потом побегу в редакцию — отписываться. Да, поздравляю!
— С чем?
— Ваш журнальчик-то тоже «стрелял»! Прихожу в батальон. Только что он освободил деревушку. Бойцам дали небольшой отдых. Политрук собрал их. Все молодежь. И читает «Смену». Стихи Алеши Суркова, сатиру Саши Безыменского…
Вскоре я и сам увидел «боевой листок» на стене блиндажа военного подмосковного аэродрома с рисунком Соколова-Скаля, взятым с обложки нашей «Смены», а еще позже, уже зимой сорок второго, на Волховском фронте, был свидетелем, как артиллеристы, собравшись в кружок, читали первый номер нашего журнальчика.
…А в тот день мы пошли кормить проголодавшегося Павленко.
— Выставка? — удивился он, увидев у дверей ЦДЛ плакат: «Литература и искусство в Великой Отечественной войне».
— Да вот, по инициативе Соколова-Скаля организовали небольшую выставку.
— Ну и ну! Выдумщики! — И Петр Андреевич вместо столовой свернул в дверь направо, в нижний, «каминный» зал Центрального Дома литераторов, где сейчас партком Московской писательской организации.
Выставка была, смею думать, примечательная, хотя и очень скромная. На фанерных щитах и стенах зала экспонировались плакаты-призывы и сатирические плакаты, подлинные рисунки многих художников на военно-патриотические темы, книги и брошюры, изданные в первые месяцы войны, газетные полосы с очерками и рассказами писателей-фронтовиков, листовки.
«Дело наше правое, победа будет за нами». Эти слова на кумачовой ленте были девизом выставки.
Осмотрев выставку, Павленко снова произнес:
— Ну и ну… — и спросил: — Посещается ли она?
— Посещается, — ответил Соболевский. — С полчаса, как ушли зенитчики. Человек сорок. Вообще больше проходят организованные экскурсии из воинских частей и с предприятий.
Выставка работала более двух месяцев. Насколько я помню, в Москве в то время никаких других выставок не было.
Учета ее посетителей, к сожалению, не велось. А подсчитать их количество по билетам было нельзя, невозможно — денег за вход не платили. Во всяком случае, их было много тысяч.
…В январе в Москву начали возвращаться различные центральные учреждения, приехали из эвакуации и сотрудники правления Союза писателей, и генеральный секретарь Союза Александр Александрович Фадеев. Московское бюро стало ненужным, и его распустили. В феврале мне сообщил об этом на Волховский фронт Гавриил Сергеевич Федосеев.
В ту зиму стояли сильные морозы. В блиндажах и землянках политотдела 59-й армии, где я служил, нас донимала пронзительная сырость. Под настилом полов хлюпала вода. Впрочем, это только теперь, через многие годы, кажутся серьезными эти «неудобства» фронтовой жизни. Тогда мы лишь посмеивались, подшучивали над тем, кто начинал брюзжать.
Мы, политотдельцы, да и офицеры других отделов штарма не много времени проводили «дома». Когда вестовой из редакции армейской газеты «На разгром врага» принес мне письмо от Федосеева, я сидел у окошечка землянки и увещевал соседа, лейтенанта Клепова, не стрелять по шороху в крыс, часто затевавших возню под полом. От выстрела воздух в землянке становился душным, а проветривать не хотелось — напустишь холоду.
«Дорогой Виктор Александрович! — писал мне Гавриил Сергеевич. — Вчера мы с Владимиром Германовичем сдали дела нашего Московского бюро. В активе еще два номера «Смены» и несколько сборников. В Москве теперь уже почти нормальная обстановка. Фрицы подлетают очень редко… Привет тебе от всех, самый горячий и дружеский. Обнимаю крепко. Продолжай воевать, знай и помни, что литераторы «не подкачали», не хныкали, а старались вместе со всеми честно делать, что могли, на пользу общему делу. А дело наше правое, победа будет за нами».
И я дал себе тогда же слово когда-нибудь написать о Московском бюро.
ПРОФЕССОР ВОТЧАЛ
Медленно темнело весеннее небо. Ветер стих. Сырой лес заклубился туманом. Смолкли нехитрые песни зябликов и синичек. Лишь дрозд на вершине опушенной молодой листвой березы продолжал выводить сложные и звонкие рулады. Когда неподалеку разрывался немецкий снаряд или наша батарея в полукилометре за болотом давала залп, он на минуту замолкал, а потом снова и снова высвистывал, щелкал, цокал, подражая соловью или лесному коньку… Странно это, но птицы не боялись войны!
Мы сидели на бревне у входа в землянку, блиндаж командующего армией, — военврач первого ранга, начальник санитарного отдела армии Рыженков и я, — дымили самокрутками и тихо беседовали. Последнее время о чем бы ни начинался разговор в минуты передышки, он неизбежно сводился к одному: как идут дела во Второй ударной?
Четыре месяца назад она вошла в прорыв вражеской обороны по Волхову, между Чудовом и Новгородом. Конный корпус Гусева шел впереди. За ним — несколько сибирских дивизий. Поначалу они успешно продвигались. Затем под давлением стянутых сюда сил врага остановились. Им не пришлось выполнить великую задачу — прорвать кольцо окружения Ленинграда. Далее события развернулись трагически. Мы еще точно не знали причин и размера катастрофы, постигшей Вторую ударную. Но то, что катастрофа произошла, увы, было фактом.
Уже более месяца она отступала. Через горло прорыва день и ночь пешком выходили обратно к Волхову истощенные, раненые и больные ее бойцы.
Там, в лесах и болотах, почти без боеприпасов, без горячей пищи, на одних сухарях, неделями по пояс в воде, под непрерывными бомбежками, то попадая в окружение, то вырываясь из него, дрались разрозненные части сибиряков и остатки спешившихся конников. Они были плохо связаны друг с другом. Их танки и артиллерия полностью погибли в болотах.
А помощи им с нашей стороны почти не было. Весенняя распутица не позволяла перебрасывать к ним ни боевую технику, ни транспорты с продовольствием. Лишь по ночам туда летали маленькие самолеты «У-2» и сбрасывали мешки с пищевыми концентратами и медикаментами.
— Ты знаешь, — говорил мне Рыженков, — командующий предлагал план — направить во Вторую две-три наших дивизии… План не приняли. Наверное, правильно, что не приняли. Если ослабить оборону по коридору, который мы держим, или правый фланг, у Спасской Полисти, фрицы могут закрыть его. Тогда хана и ударной, и нашим дивизиям, да и всей нашей обороне по Волхову. Но медицинские группы я все же думаю туда послать. Вот и профессор Вотчал просится. Убеждает, что он как терапевт особенно будет полезен. Сейчас он сюда придет. Дождемся командующего — пойдем к нему за разрешением.
— Вотчал немолод, — сказал я.
Рыженков покрутил головой:
— А меня, пожалуй, не отпустят. На моей шее госпитали. Уже сейчас принимаем более двух тысяч выходящих в день.
Он не стал продолжать и резко отбросил догоревшую самокрутку. В сгустившемся сумраке она прочертила огненную дугу и зашипела, упав.
В это время из-за Волхова на востоке послышалось характерное постукивание моторов ночных бомбардировщиков, этих самых маленьких «У-2». Скоро головной самолет стал виден на фоне еще светлого неба. Он шел невысоко, над болотистой прогалиной.
— Хорошо работают ребята, — сказал Рыженков. — Когда ночи длиннее были, два-три рейса делали. Теперь, конечно, дай бог им сделать один.
— Да, в светлое время «мессершмитты» гуляют, черт бы их побрал.
Тогда это и началось. В тарахтение мотора «У-2» внезапно ворвался звенящий вой «мессершмитта». Его длинное сухое тело вынырнуло откуда-то из-за леса. И в несколько секунд все было кончено. Огоньки на кромке крыльев истребителя, стук коротких пулеметных очередей — и «У-2» вспыхнул, клюнул носом и исчез.
«Мессершмитт», казалось, завопил от радости, свечой взмывая вверх.
«Накаркал… — подумал я. — Вот горе».
А из-за Волхова подлетел следующий наш маленький, беззащитный самолет. И он погиб так же, как и предыдущий. Потом еще один… Предупредить летчиков было невозможно — радио у них не было.
Вражеский истребитель поджидал их и спокойно, без труда, расстреливал одного за другим.
Мы смотрели, потрясенные. Молча. Даже не ругаясь. Будь они прокляты, эти майские белые ночи!
Когда я смог отвести взгляд от прогалины, увидел, что около блиндажа стоят так же неподвижно и молча еще несколько человек. Один из офицеров, привалившись и стволу березы, плакал…
Рыженков подошел к нему, взял под руку и отвел в сторону. Скоро они вернулись.
— Познакомьтесь, — сказал Рыженков. — Профессор Вотчал Борис Евгеньевич.
Не козырнув в ответ, Вотчал просто протянул руку.
— Очень рад… Хотя на душе, откровенно говоря, нерадостно. — Он был высокого роста, сухощав, и даже в полутьме можно было различить, что глаза у него большие и светлые.
Командующий, Иван Терентьевич Коровников, не разрешил пойти навстречу отступавшим из Второй ни Вотчалу, ни Рыженкову, вообще никому. Сумрачно глядя на карту, расстеленную на столе его блиндажа, он сказал, что главная задача сейчас — не дать противнику перерезать коридор, обеспечивающий выход отступающим войскам, который защищает наша 59-я армия, и потом доверительно сообщил невероятное…
Командующий Второй ударной Власов сдался в плен! И мало того — оказался предателем: обратился к своим дивизиям с призывом сложить оружие!
— Быть может, это провокация, — добавил Коровников. — Но факт сдачи его в плен установлен. А член Военного совета Второй — Зуев — застрелился.
Затем Коровников приказал Рыженкову и Вотчалу вернуться во второй эшелон и готовиться принять в госпитали… много тысяч больных и раненых. Я тоже получил задание срочно передать редактору армейской газеты «На разгром врага» ситуацию, сложившуюся на нашем участке фронта.
Большинство полевых подвижных госпиталей, не говоря уже о санбатах дивизий, были дислоцированы в лесах в районе прорыва — сравнительно недалеко, в радиусе километров пятнадцати от выдвинутого вперед КП командующего.